355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Никандров » Путь к женщине (сборник) » Текст книги (страница 26)
Путь к женщине (сборник)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:31

Текст книги "Путь к женщине (сборник)"


Автор книги: Н. Никандров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)

   Крики толпы растут, ширятся, охватывают всю площадь.

  – Довольно!.. Ну его!.. Долой тридцать третьего, долой!.. Давайте тридцать четвертого, может, он лучше скажет!..

  – Ну нет!.. Дайте человеку кончить!.. Нельзя только одних хороших слушать!.. А куда же тогда деваться плохим!.. Свобода слова дана для всех!..

  – Значит, по-вашему, рабочий класс кровью своей завоевывал свободу слова для того, чтобы потом нести с трибунала всякую ерунду про кассиров, про тещ, про невест, да? – видит Вьюшкин, как под самым пьедесталом памятника коряво, но крепко вяжет свои слова юный рабочий с атлетической короткой шеей, в треснувшей на круглых плечах кожаной куртке.

  – Ах! – с капризной гримасой возражает ему его сосед, пожилой господин с небритым, в колючках лицом, в теплой шапочке лодочкой. – Ведь это он только пока! Это он, может быть, так для начала только! Человек прямо из провинции, первый раз в шумной столице, еще не осмотрелся, боится!

  – Да, как же, "боится", – басит юный атлет и окидывает своего собеседника грозным взглядом. – Да что мне с вами говорить, когда я уже вижу, кто вы такие есть! – вдруг заявляет он, резко обрывает речь, с презрительным выражением лица поворачивается к господину спиной, сплевывает на землю.

  – А я вижу, кто ты такой! – клюет его словами в спину небритый господин. – А я вижу, кто ты такой!

   Атлет настороженно глядит через плечо назад на господина.

   – Чикалдыкни ему по макушке, чикалдыкни! – нетерпеливо просят его из публики, один, другой...

   – Ой-ёй-ёй!.. – во весь голос тут же плачет по-бабьи седой вольноопределяющийся с молодым длинным лицом. – Ой-ёй-ёй... – стоит он в непролазной тесноте, заливается слезами и держится двумя руками за одну щеку. – Какой-то господин за несогласное мнение сейчас ударил меня по щеке и скрылся... Ага, говорит, коль скоро, говорит, у вас такое мнение, то вот вам, говорит, получите... Дал со всей силы и убежал... Ой-ёй-ёй... Меня еще никогда так не били, даже при старом режиме... И главное, такой приличный господин, так хорошо одетый – видно, с образованием!.. Совсем нельзя было подумать!..

   Старый мастеровой, с темным в морщинах лицом и с ярко-белыми белками глаз, бегающими под козыречком кепи, с заинтересованным видом подходит к вольноопределяющемуся, нажимает всей длиной большого пальца на его пострадавшую щеку и тоном любителя спрашивает:

  – А здоровую все-таки плюху дали?

  – Здесь за несогласное мнение могут убить, – вместо ответа хнычет седой вольноопределяющийся и по-детски заплаканными глазами ищет вокруг себя защиты.

  – А в какую сторону тот господин побежал? – выныривает из тесноты перед плачущим молодой простолюдин – из крестьян, красивый, хваткий, удалой, с пышным казацким вихром над одним ухом. – В тую али в тую? Ага, в тую, ну хорошо. А в чем они одевши? Не приметили... Жаль! А какой он из себя? Не упомнили... Жаль! Но ничего, я его и так найду. И как он дал, и как я дам! Граждане, будьте настолько, посторонитесь, пропустите, не для себя иду, для людей!

   И он удаляется, могуче работая в толпе своими широкими плечами, горизонтальными, как коромысла.

  – Вот этот даст! – с удовлетворением отзываются о нем люди, провожая его радостными глазами. – Этот залепит!

  – Если не тому даст, то какому-нибудь другому, подходящему.

  – Все равно, одинаково.

   Студентик, лет семнадцати, с развевающимися фалдами расстегнутого сюртука, в съехавшей на затылок форменной фуражке, с черными волосами до плеч, как у монаха, взбирается на какую-то скрытую в тесноте садовую тумбу, вдруг вырастает над толпой всей своей согнутой наперед балансирующей фигурой, похожей на всадника, и, размахивая над головой рукой, как саблей, вопит со скрежетом зубов:

   – Товарищи, тише! Граждане, тише! Хулиганы, тише! Провокаторы, тише! Германские шпионы, тише! И еще не знаю, как вас назвать, таких чертей, тише!

   Пожилой солдат в шинели внакидку, как в одеяле, в маленькой изломанной, словно картонной, фуражке защитного цвета, покоящейся на его волосатой голове, как на столе, кривит по адресу студента длинную щеку, покрытую красными волосами, и нетерпеливо говорит, по-великорусски похрюкивая:

  – Вот вы-то тута-ка и есть самые первые кулюганы! А студентскую фуражку и мундер надеть каждый может! Глянь-ка-ся, ребяты, – обращается он к другим солдатам и веснушчатым пальцем указывает на студента. – Вы думаете, они кто такие? А жулики! Ей-ей, правда! Они с намерением тут такое смятение делают! Чтобы ловчее было по карманам шарить! Их тута-ка цельная шайка! Надысь у меня такой самый три рубля денег из кармана вытащил! Счастье его, что не поймал! А то б голову отвинтил! Собраться бы нам, всем солдатам, сколько нас тута есть, да всем стадом на них! Айдате-ка, а?

  – Ой, кто здесь посмел сказать, что я по карманам шарю? Кто? И это про кого же? Про студентов, которые всегда! Товарищ солдат, помните и знайте, что я старый социалист, и вы за ваше оскорбление ответите мне по суду тремя месяцами тюрьмы!

   Солдат, с кривой улыбкой глядя на студента, награждает его крепкой, мастерски слепленной, как бы скульптурной бранью. Студент взмахивает руками.

  – Товарищи! Ша! Граждане! Ша! Здесь один солдат, кажется, с фальшивыми документами!

  – Кто, я с фальшивыми документами? Ах ты...

   – Товарищи, граждане, ой!!! Он призывает к еврейскому погрому!!!

   И точно такие же сцены происходят перед глазами Вьюшкина везде, везде.

   Куда он ни взглянет с высоты памятника, всюду видит одно и то же: каждые стоящие рядом две человеческие фигуры вдруг начинают яростно наскакивать друг на друга, как петухи.

   Вся необозримая площадь, словно повинуясь какому-то общему закону, мало-помалу дробится на подобные пары.

   Кое-где под метким ударом вдруг опрокидывается спереди назад мужская шляпа. Исчерчивает воздух вертикальным полукругом блестящая трость. Кого-то куда-то волокут.

   И никто и нигде не говорит, все и везде надрывно кричат!

   – То!.. Ва!.. Ри!.. Щи!.. – тщетно призывая полыхающую голосами толпу к порядку, непрерывно, как заведенная машина, режет воздух изнемогающий голос очередного председателя митинга, в то время как он сам, высокий хилый юноша в форме ученика землемерного училища, отодвинув растерянного Вьюшкина немного в сторону, стоит на его месте, на самом высоком карнизе памятника и с гримасами невероятных голосовых усилий на лице, вытянутой вверх правой рукой ввинчивает и ввинчивает в небо скомканную землемерную фуражку: – То!.. Ва!.. Ри!.. Щи!..

   А если не видеть всего этого митинга вблизи, а только слышать его шум издали, то в воображении прежде всего возникает картина громадного, небывалого по числу участников скандала, которому недостает милицейских свистков, кареты "скорой помощи"...

   И с прилегающих бульваров, улиц, площадей спешат на этот шум любопытные. Иные из них бегут к Пушкину с таким видом, точно по их спинам колотит проливной дождь. Проезжающие мимо извозчики, повинуясь внезапному приказанию седоков, тоже крутым полукругом вдруг заворачивают к памятнику. С пролетающих в стороне от площади вагонов трамвая, как с горящих кораблей, выбрасываются на мостовую пассажиры, шлепаются, как кули, о землю, поднимаются и, прихрамывая на ушибленную ногу, задрав подбородок, бегут по прямой линии туда же...

  – Что это, а? Случилось что-нибудь, а? Открыли провокатора, а? Германского шпиона поймали, а? – бежит и обалдело моргает по-рачьи выпученными глазами один такой любопытный, шарикообразный господин, приличный, в котелке на круглой остриженной голове, с университетским значком на груди, с мягким, свернутым вдвое портфелем в руке.

  – Ага, все-таки поймали негодяя? – с чувством удовлетворения спрашивает появляющийся тут же высокий, барственной осанки мужчина, у которого роскошная белая, как полотенце, борода и щегольская испанская мягкая шляпа с широчайшими полями, спереди кокетливо загнутыми вверх и открывающими все лицо.

  – Кого поймали? – ставит ему сзади на плечо, как на забор, свою широкую рысью физиономию молодой швейцар с коричневыми бачками на красных щеках и с золотыми буквами на черном околышке новой фуражки: "Модерн".

  – Не знаю, шпиона, что ли, – даже не взглянув на швейцара, с достоинством цедит в свою роскошную белую бороду величественный старик и для придания себе еще большей авторитетности прокашливается баском.

  – Шпиона поймали!!! – тотчас же расходится известие вокруг швейцара, как волны вокруг брошенного в море камешка. – Германского шпиона!!!

  – Шпиона?.. Гм... А говорили, провокатора... – произносит прежний шарикоподобный господин в котелке, на момент задумывается, потом стремительно бросается к памятнику, плывет по толпе, как по морю, работая руками и ногами, как плавниками. – В комиссариат его! – кричит он при этом не своим голосом и сложенным в трубку портфелем указывает на Вьюшкина. – Сейчас же в комиссариат!

  – А что такое он тут вам говорил? – сурово насупив брови на Вьюшкина, осведомляется седой барственный великан у кого-то из публики.

   И, не дождавшись ни от кого ответа, он неожиданно надувает воинственностью щеки и кидается следом за шарикоподобным господином тоже к памятнику.

  – В комиссариат! – несется над головами толпы его сильный, благородного тембра баритон. – В комиссариат! – со стиснутыми зубами грозит он издали Вьюшкину набалдашником трости, поднятым вровень с лицом.

  – Зачем в комиссариат?! – возмущается швейцар. – Из комиссариатов их все равно выпущают! Его самое лучшее порвать тут же на месте! Рви его! – пробивается он сквозь толпу позади седобородого великана и хищно скалит оттуда на Вьюшкина белые рысьи зубы. – На мелкие части его!

  – На самые мелкие части! – как многократное эхо, повторяют друг за другом пятеро раненых солдат, только что подбежавших к толпе.

  – Сымайте его сейчас оттеда! – кивает на Вьюшкина перекошенным от злобы ртом самый передний из них на двух костылях, поднявших его плечи выше ушей.

  – Давайте его нам, солдатам, ха-ха! – кричит второй, с отвислыми красными бабьими щеками, с забинтованной на перевязи рукой.

  – Мы живо с ним тут распорядимся! – доносится из-за спины второго голос третьего.

  – По-военному! – хвалится четвертый.

  – Мы когда немцев не боялись, а не то что его! – гордится пятый.

  – С оттедова его, говорим, сымайте, с памятника! – кричит опять самый передний.

   – Да! Да! – множится позади солдат хор голосов вновь подбегающих к толпе людей. – Которые там ближе, сопхните его сюда!

   – Не надо крови! – восклицает в толпе молодая, изящная, богато одетая дама в трауре, под черной вуалью, и легкой воздушной походкой выходит из поместительной утробы глянцевитого автомобиля, противно хрюкающего мордой в землю. – Слышите, не надо крови! – умоляюще взывает она вслед солдатам. – Крови, крови, крови не надо! Довольно ее проливается там, на фронте! Капитан! – точно помешанная, обращается она к оказавшемуся в толпе офицеру. – Капитан! Умоляю вас: предотвратите убийство! Вы можете! Вот я стану перед вами на колени, только не дайте совершиться этому убийству! • Дама закрывает лицо руками, содрогается, падает перед офицером на колени. Вокруг, шаркая по земле сапогами, расступается в круг народ. Люди делают цепь, приготавливаются смотреть. Происходит жестокая борьба за места.

   – Это вы оттого тут так разоряетесь, барыня, что вам немецкой крови жалко, а русской не жалко! – просовывает вперед через цепь голову взволнованный простолюдин в солдатской форме. – Посидела бы, как мы, три года в окопах!

   Капитан помогает даме подняться, говорит ей несколько обычных в таких случаях ласковых слов, усаживает в автомобиль, отправляет, а сам делает отчаянную попытку догнать гусек раненых воинов, подступающих к Вьюшкину.

  – Только не убивать! – властно командует он. – Только не убивать!

  – Господин капитан не велят убивать, а только так! – подобострастно передает задний солдат передним команду капитана.

  – А зачем же нам его убивать? – удивляется идущий впереди всех шарикоподобный господин в котелке. – Это даже не в наших интересах, не в интересах России! Мы раньше всего должны установить его личность! Я как сам юрист... А вдруг у него есть сообщники?

  – Сообщники! Сообщники! – жутко прыгает по толпе новое слово. – У него есть сообщники!

  – Надо раскрыть все нити! – кричит один.

   – Нити, нити! – подхватывает другой. – Раскрыли нити!

   И за шарикоподобным пучеглазым господином, за седым барственным красавцем, за молодым швейцаром из "Модерна", за гуськом раненых воинов, за капитаном изо всех сил продираются к памятнику и все другие, прибежавшие на митинг позже и не знающие, в чем дело. Они образуют вторую толпу, новую, клином проникающую внутрь первой, прежней.

   Первая защищает Вьюшкина, вторая требует его выдачи.

   Вторая продвигается клином вперед медленно, трудно, с остановками, с борьбой, с проклятиями, с бранью.

   Вот наконец острие ее клина, точно нащупывающее жало, прикасается к граниту памятника.

   Вьюшкин с ужасом глядит вниз, подбирает ноги, прижимается спиной к камню памятника.

   Клин расплющивается о гранит влево и вправо, и вторая толпа энергично вливается внутрь первой, оттесняет ее, окружает памятник с Вьюшкиным наверху.

   – Да куда же вы, черти, прете, куда?! – загораживает собой Вьюшкина, стоя ступенькой ниже него, раненый прапорщик с огромно забинтованной в белое головой, в непроницаемых черных очках, с двумя одинаковыми, тяжеленькими на вид "Георгиями" на груди. – Вы с ума посходили? Какой такой "шпион"? Какие такие "нити"? Какой "заговор"? Чистейший вздор! Гражданин Вьюшкин только сегодня из Конотопа приехал! Хотел нам даже железнодорожный билет показать! Стойте, не напирайте, дайте сперва слово сказать, ведь вы, кажется, люди! Эй, наши солдаты, сделайте цепь и не подпускайте сюда тех солдат! Вот так, вот так! То... ва... экк!

   Кто-то сталкивает прапорщика вниз, и он исчезает в общем пыхтящем людском месиве.

  – Если ты застаиваешь за такого, значит, ты сам такой...

  – Какой это "такой?" Я кровь проливал, у меня два "Георгия"!

  – А я почем знаю, где ты их взял.

  – Ага, ты не знаешь?! Ты не знаешь?!

  – А понятно, не знаю. Может, ты их украл. Разве мало было таких хлюстов. Товарищи солдаты, не слушайте прапорщика, это такие же помещики, только одетые в офицерские мундиры! Застаивайте лучше за низкий класс, переходите на нашу сторону!

   Солдаты, единомышленники прапорщика, переходят на сторону раненых воинов, и настает последний решающий момент.

   На фоне черного отполированного гранита памятника, блещущего каким-то ровным, спокойным, намогильно-вечным блеском, теперь лицо Вьюшкина, охваченного смертельным ужасом, выглядит особенно бледным. С нечеловеческой зоркостью следит он за тем, что происходит внизу, уже у самых его ног...

   – Самосудом! – слышит он бушующий вокруг него многоголосый вой. – Самосудом!

   – Граждане белокаменной!!! – вдруг неистовым криком выворачивает он всего себя перед толпой, прижимаясь дрожащей спиной к камню памятника, как к последней защите. – Слушайте!!! Тут ошибка!!! Тут недоразумение!!! Тут не знаю что!!! Вы обознались!!! Вы приняли меня не за того!!! Я вам не враг!!! Я самый любимый ваш друг!!! Я русский, русский, русский!!! Православный, православный, православный!!! Вы, вы, вы только подумайте!!! В поезде не было мест, и я на крыше вагона больше как двое суток ехал к вам в Москву за подробностями!!! Под одним железнодорожным мостом мне чуть голову не оторвало одной балкой, а другим двоим таким на моих глазах оторвало!!! И я все-таки ехал!!! Ехал все семьсот верст, рисковал жизнью, мечтал, воображал!!! Вот, думал, увижу сердце России, Москву!!! Вот, думал, услышу голоса настоящих граждан, Мининых и Пожарских!!! Вот, думал, на практике, на примере узнаю, в каком смысле по братству и равенству мы теперь должны жить!!! И что же я...

   В этот момент вторая толпа окончательно пересиливает первую, люди лезут друг через друга, карабкаются на памятник, как утопающие на торчащую из воды мачту корабля. В тело Вьюшкина вонзаются со всех сторон хватающие руки, стаскивают его с карниза, опрокидывают, рвут...

   – Тридцать четвертый!.. Давайте тридцать четвертого!.. Кто у нас тридцать четвертый?..

 

КАТАКЛИЗМА

Рассказ

   Центр Москвы. Многоугольная, неправильной формы площадь – Страстная, протянувшая от себя во все стороны, как лапы осьминога, длинные коленчатые улицы, щетинистые бульвары.

   В одном углу площади широкий, свободный от зданий просвет – вход на Тверской бульвар, всегда самый людный в Москве.

   В начале бульвара, в десяти шагах от входа, очень высоко, выше фонарных столбов, выше деревьев, на фоне чистого синего неба, резко вырисовывается черный как уголь памятник – колоссальный, сужающийся кверху гранитный пьедестал, и на нем в известной классической "пушкинской" позе фигура Пушкина во весь рост, раза в три больше натуральной величины, в старомодной длиннополой плечистой накидке, с широким бантом под подбородком, с толстыми колбасовидными бакенбардами на щеках, с обнаженной на ветру курчавой головой и наклоненным вниз пристально-думающим лицом.

   Со стороны Страстной площади на неподвижный памятник все время напирает, точно силится спихнуть его с места, многотысячная толпа, вся с перекошенными от натуги лицами, с устремленными на Пушкина жаждущими глазами. Стрелка часов на красной колокольне древнего Страстного монастыря показывает начало пятого, и весеннее, мирно пригревающее солнышко кладет на лица толпы с западной стороны веселые золотые блики, а с восточной – черные, грустные, уже предвечерние тени.

   Идет никогда и нигде не виданный митинг, самочинный, народный, бог знает кем и когда начатый: вчера ли, позавчера, неделю или месяц тому назад.

   И в течение всего этого времени, с момента февральской революции, здесь, на площади, под открытым небом, перед памятником – как когда-то в церквах в Страстную неделю перед плащаницей – и дни и ночи непрерывно пронизывают друг друга два встречных людских течения: одни, со свежими силами и торжественными лицами, только еще подходят к Пушкину, а другие, уже утомившиеся стоять, отходят от Пушкина. Люди плотной, как гранит, массой сжимают со всех сторон гранитный памятник – вот-вот готовые поднять его как пушинку на воздух – и чутко внимающими лицами ловят каждое слово ораторов, лидеров всех существующих политических партий.

   Лидеры поодиночке один за другим вырастают на высоком пьедестале рядом с фигурой Пушкина – все карлики по сравнению с поэтом, все ему по колена – и суетливыми, охрипшими от крика голосами развертывают тут перед Москвой программы своих партий, яростно состязаются в знаниях, в красноречии, в смелости...

   – ...Аннексия!.. Федерализм!.. Мажоритарный!.. – то и дело возносятся вверх, выше головы Пушкина, вылетающие из их распяленных ртов энергичные, хлесткие, эффектные на вид слова. – ...Империализм!.. Квалификация!.. Референдум!.. Реванш!.. Абсентеизм!.. Абстрактно!.. Конфедерация!.. Маразм!.. Синекура!.. Секуляризация!.. Агрессивный!.. Конфликт!.. Центробежно!.. Анахронизм!.. Предпосылка!.. Дуализм!.. Laissez-passer... Диалектический!.. Периферия!.. Квиетизм!.. Сакраментальный!.. Катаклизма!.. Товарищи, рабочие и крестьяне, правильно я говорю? Народ, пораженный неслыханной плавностью и, главное, безостановочностью речей ораторов, одинаково влюбленными глазами глядит на каждого из них и с одинаковым жаром души отвечает:

   – Правильно!.. Правильно!..

   И потом негромко переговариваются между собой:

   – Почти что два часа говорил и ни разу нигде не задумался, не споткнулся!

   А нередко, по окончании лидером речи, из толпы несутся к нему вопросы:

   – Товарищ оратор, а у вас нет точных цифр, сколько в России женатых?

   Оратор вонзает в небо глаза и без запинки, по-военному выпаливает:

  – Тридцать два миллиона семьсот девяносто одна тысяча четыреста шестьдесят три!

  – А сколько ежегодно рублей прокуривается нашим народом на табак?

  – Шестнадцать миллионов девятьсот тридцать пять тысяч восемьсот семьдесят два рубля тридцать четыре копейки!

  – А на папиросную бумагу?

  – Миллион двести тысяч триста пятьдесят один рубль семнадцать с половиной копеек!

   Некоторые из слушателей полученные цифры записывают в памятные книжки.

   В то же время видно, как то там, то здесь отдельные человеческие фигуры с выражением досады на лицах поворачиваются к Пушкину спиной и продираются сквозь тесноту к выходу из толпы.

  – И чего он может знать, молокосос?! – произносит с сердцем один из таких уходящих, сухой сгорбленный старик, с полуопущенными мешковидными веками глаз. – Нахватался из книжек! Я бы задрал ему подол да по системе Гоголя всыпал десяток горяченьких!

  – Конечно, конечно, – уходя из толпы вслед за ним, щебечет маленькая круглолицая дама, краснея и пугаясь собственных слов. – Их подкупили, они и стараются!

  – Ага!.. – с торжеством регочет на барыню молодой крепкий простолюдин из оставшихся в толпе. – Не ндравится?.. Ге-ге...

   И несколько извозчиков-ванек, подъехавших было к краю толпы и долгое время стоявших на козлах – с лицами, обращенными к Пушкину, – в конце концов тоже разочарованно отъезжают.

   – Ничего хорошего нету. Даром седоку отказал. Думал, скажут что-нибудь подходящее. Трепачи!

   На местах отъехавших извозчиков тотчас же появляются новые. Они бесшумно вклинивают покорные лошадиные морды между человечьими головами, вытягиваются на козлах во весь рост, стоят высоко над толпой, слушают, смотрят в сторону гранитного памятника, сами в эти минуты похожие на гранитные памятники...

   Но не всем удается пробиться сквозь тесноту к самому памятнику и послушать видных профессиональных политиков. И большинство народа, жаждущего поговорить и послушать, волей-неволей разбивается на множество маленьких самостоятельных кучек, беседующих на те же злободневные темы, независимо от общего митинга.

   Кучки таких беседующих чернеют по всей Страстной площади, по прилегающим улицам, по Страстному, Тверскому бульварам... Все вместе они производят впечатление большого, слишком долго затянувшегося пасхального гулянья. Не хватает только колокольного трезвона, духовой музыки, с бухающим на далекие версты барабаном, сверкающей на солнце вертящейся карусели.

   И многим из публики, по-видимому, больше всего нравится тут именно это небывалое многолюдие, эта праздничность, толчея, бестолковость...

  – Ходите?

  – Ходим.

  – Давно тут?

  – Как со службы ушел.

  – А вчера были?

  – Конечно.

  – Правда, интересно?

  – Ну еще бы. Нельзя оторваться. Голодный, с утра ничего не ел, а домой ни за что не пойду.

   На вид все кучки одинаковы: несколько десятков человек обоего пола и всех возрастов неподвижно стоят, как овцы в жару в степи, все лицами друг к другу, в круг, висок к виску, и слушают и разглядывают того, кто ораторствует в середине.

   – Обождите-ка, дайте мне раньше кончить! – то и дело просит перебивающих его речь солдат-окопник, весь пропитанный серой землей, в серой папахе, в серой шинели, с темным худым лицом, с пылающими глазами маньяка.

   Дождавшись тишины, он продолжает свой доклад кучке:

  – Стрельб активных на фронте сейчас не бывает, ни с нашей стороны, ни с ихней, с германской...

  – А дисциплина? – опять перебивают его из кучки тревожно-нетерпеливым вопросом.

  – Дисциплина, безусловно, есть, и лучше, как была, – поворачивает он свое волосатое в землинках лицо в сторону вопрошателя. – Не из-под палки, а на доверии к начальникам и уважении к своим товарищам...

  – А офицеры как?

   – Офицеры сейчас, если только верить, очень хорошо соединились с нами, с солдатами. Обращаются мягко, прежних оскорбленнее нету. Хотя, по правде сказать, мы их сейчас мало слушаем.

  – Как же так? – спрашивают из кучки. – Почему?

  – А потому что вообще, как у вас тут в тылу, так и у нас там, на фронте, народ стал распушаться.

  – Это не годится! – кричат несколько человек в кучке и потом с серьезными лицами спрашивают окопника: – Как же все-таки нам сделать, чтобы не дать погибнуть нашей Рассее и удержать свободу?

  – К этому, граждане, только один путь, – убежденно возглашает окопник. – Надо всеми силами помогнуть фронту! А чем же ему, скажем, помогнуть? Только живой силой, только людями! Нам, граждане, нужны лизервы! Без сильных лизервов воевать нельзя! Вот я и приехал к вам, москвичи, просить у вас лизервов! Дайте нам лизервов! Роты редеют, пополнения нету. Раньше роты были комплектованы по двести двадцать пять человек, а теперь и по полста не осталось: где выбиты, где цинга, где куриная слепота, где так поразбежались. А у вас тут в Москве, как я вижу, везде солдаты шляются – и по бульварам, и по чайным, и по улицам, и большая часть с бабами. Стыдно тылу! Какая может быть смелость у солдата в действующей армии, если в тылу никакого порядка! Я сам не раз проливал кровь на фронтах и еще пролью, но только чтобы Москва вела себя хорошо! Надо всех шляющих по Москве, всех ораторствующих тут – на фронт! Нам там даже поспать нет времени: сто человек должны держать пятиверстный фронт! А вы тут цельные дни разговариваете...

  – Мало побили на фронтах людей, так тебе еще подавай! – вдруг раздается с края кучки резкий голос вновь подошедшего, тоже солдата, но по виду тылового.

   Кучка, настроенная известным образом первым солдатом, грозно обрушивается на второго.

   – Взять его!.. Отвесть!.. Сеет рознь!.. Пропаганду в пользу немцев ведет!..

   Окопник поднимает вверх пропитанную землей руку:

   – Обождите, обождите, граждане, дайте мне с ним поговорить!

   Кучка с трудом умолкает, слушает обоих.

  – Ты солдат или переодетый?

  – Может, ты переодетый?

   Они обмениваются сведениями о себе, какой кто части, какого года, показывают один другому документы, вступают в спор...

  – Если не надо посылать свежих людей на фронт, тогда как же мы сделаемся с войной?

   Войну надо немедленно замирить!

  – А как же ее замирить? Болтать все можно. А как это сделать?

  – Общим согласием воюющих стран.

  – Как это?

  – Пущай Англия и Франция объявят, что они не желают ни аннексий, ни контрибуций, и война сама собой прекратится.

  – А почему Германия этого не объявляет?

  – Потому что в ее палят!

  – А она не палит?

  – Она защищается. Прекратят в ее палить, и она замолчит.

  – А как ты думаешь, почему в ее палят?

  – Потому что Милюкову нужны Дарданеллы, ездить туда пить шампанское. Пусть тогда Милюков и воюет. А мы, крестьяне, шампанского не пьем, нам Дарданеллы не нужны.

  – Значит, по-твоему, открыть фронт и пойтить по домам?

  – Понятно!

  – А немцы увидят, что тут народ, а не правительство, и тоже бросят против нас воевать.

   Кучка неожиданно аплодирует предложению тылового и уже начинает склоняться в его сторону.

   Окопник в недоумении.

   – Стойте, стойте, граждане! Чтой-то я этого не пойму! Или вы за войну или вы против? Вы и тому хлопаете и тому! Надо держаться чего-нибудь одного! Вот я за войну! И всем вам говорю: идите сейчас и записывайтесь в армию, которые еще не были! Не ожидайте, когда вас призовут, идите добровольцами! А то потом будет хуже! Фронтовые комитеты пришлют сюда за вами самых злых, самых кровожадных, как волков, и те по-своему распорядятся с вами: силой заберут вас в эшалоны и повезут на передовые позиции! И скажут вам: ага, сукины сыны, довели нас до того, что мы должны были за вами приехать, так вот повоюйте теперь в первой линии!

   Маньяк-окопник говорит и говорит, не замечая того, как состав его кучки все время меняется: люди подходят, стоят, слушают, потом направляются дальше, к следующей кучке, ищут, где интереснее...

   – Нет, вы, пожалуйста, этого мне не рассказывайте, глаза народу не замазывайте! Если бы вы, интеллигент, получали меньше меня, рабочего, вы бы такой костюмчик сроду не носили! – горячится в центре другой кучки рабочий в широкой безобразящей его кепке и наскакивает на сутулого интеллигента в очках. – Ваш костюмчик потянет не меньше как семьдесят пять рубликов, а мой едва-едва двадцать пять!

  – Ничего подобного! – смущенно улыбается под очками интеллигент,– Я такого дорогого платья никогда не носил! Оно у меня только приличное, но вовсе не дорогое!

  – Ну сколько же, по-вашему, может стоить этот пиджак? – треплет рабочий раздраженной рукой край пиджака на интеллигенте. – А эти штаны? – хватает он интеллигента за поджарую ляжку. – А ботиночки? – нарочно с силой тычет он носком своего заскорузлого сапога в мягкий носочек интеллигента. – А шляпа? – сталкивает он с его головы, как с вешалки, шляпу, надевает на свой кулак и демонстрирует всей кучке.

  – А ваши сапоги сколько могут стоить? – тянется интеллигент вниз, к сапогам рабочего, просит его приподнять ступню, показать кучке.

   Рабочий падает обеими руками на чужие плечи и, как лошадь, которую подковывают, задирает подметкой вверх ногу, сперва одну, потом другую.

   Люди глядят на подметку, щупают, оценивают товар, работу, фасон, высказываются.

  – Я зато двенадцать лет учился! – восклицает побежденный интеллигент с раскрасневшимися ушами.

  – И я бы учился, да не давали! – гудит и разводит руками рабочий. – Я вот чему учился! Глядите, какие на моих руках мозоли!

  – А у меня, может, на мозгах мозоли! Потому что вы физическую работу работаете, а я умственную!

  – А какой труд тяжелее, ваш или мой? – спрашивает рабочий.

   И они долго еще спорят. Кучка поддерживает то одного из них, то другого, всячески старается их натравить друг на друга, довести до рукопашной, чтобы посмотреть, кто кого одолеет.

   – Товарищи, я уже третий день хожу по Москве и вижу, что у вас тут говорят об том, об другом, но никто не говорит об том, об чем нужно! – кричит в середине кучки балтийский матрос с черными лентами на бескозырке, с декольтированной грудью в татуировке и рассекает ладонью, как топором, воздух. – Вот у меня тут все подытожено и записано, – раскрывает он перед собой записную книжку и смотрит в нее: – Если у богачей из казны забрать все деньги и для всеобщего фабричного строю поделить их поровну между всем нашим народом, то на каждую душу придется по 40 тысяч рублей чистого капиталу! И тогда никому не надо будет приневоливать себя работать, только по охоте, потому что, если аккуратно расходовать, то, я думаю, сорок тысяч на прожитье одному человеку хватит...

  – Понятно, хватит! – соглашается с ним кучка.

  – Если бы мне, допустим, дали двадцать тысяч, и то бы я какое кадило раздул! – мечтает вслух один.

   За ним другой, третий...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю