Текст книги "Путь к женщине (сборник)"
Автор книги: Н. Никандров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
И с крепкой бранью он изо всех сил запустил вдогонку Кротову тяжелую дубинку. Дубинка со свистом пролетела в темноте возле самого уха начальника.
– Где ты видел у меня рога, дурак ты этакий! – в испуге кричал из темноты Кротов. – Калека ты несчастная! Ты уже не в первый раз покушаешься на мою жизнь! Ну, что я теперь должен сделать тебе? Морду набить?
– Тихон Евсеич! – искренне сожалел о происшедшем гонщик. – Я без намерения! Я стараюсь!
– Так не стараются! – говорил Кротов. – Если слепой, надо очки завесть!
Из ночной темноты, с огромными воротниками тулупов, поднятыми выше голов, неслышно собирались на шум и подходили к ним силуэты других дежурных – узнать, в чем дело.
– Уж больно темная ночь! – раздавались из их группы голоса в оправдание провинившегося.– В такую ночь очень свободно ошибиться. Если бы было хотя месячно. И человека виноватить нельзя, потому что он вроде хотел как лучше.
– На кой черт мне такое его хотение! – махал руками Кротов. – Мне моя жизнь дороже! А если он однажды ночью мне голову снесет своим дрючком? Спасибо вам!
– Ну что вы, что вы, Тихон Евсеич, уж и "голову снесет"... – обижался виновник происшествия. – Вы очень низко ставите меня. Я не такой.
С остальными гонщиками Кротову было меньше хлопот. Но все же дело не обходилось без недоразумений. Например, люди пожилые плохо ладили с молодыми, обвиняли их, что те стараются выезжать на стариках. Будто бы, когда старики бегали по глубоким ярам, лазили на кручу и ловили шалую коровенку или когда старики рыскали по лесной чащобе, искали притаившуюся в кустах скотину, молодые в это время спокойно шествовали ровным шагом рядом с гуртом, притворяясь, что ничего не знают о побеге быка или коровы. Или во время сильного ветра получалось так, что старики, по их словам, всегда оказывались на стороне летящей на них от гурта земляной пыли, а молодежь группировалась на стороне чистого ветерка. И Кротов попробовал было перегонять молодых на места стариков, а стариков на места молодых. Это сразу помогло делу. Но что самое главное – как выяснилось – ни один гонщик не знал дороги!..
– Чего же вы врали Иван Семенычу, что гоняли этим путем скотину не раз и хорошо знаете маршрут?! – корил их Кротов.
Они оправдывались:
– А что же, мы должны были пропадать без делов? Помирать голодной смертью с семейством? Вы же сами, Тихон Евсеич, очень хорошо видели, как трудно было заместиться на должность гонщика. А что касается дороги, то ее немудреное дело найти. Жителев надо спрашивать.
– А где тут жители, в этой погорелой пустыне?! – возмущался Кротов.
И, чтобы разузнавать, куда идти, он частенько бегал в поле, далеко от дороги, к мужикам, пахавшим озимое, или подзывал со степи к себе на дорогу деревенских пастухов. Но такие встречи с людьми бывали слишком редко. Кроме того, пастухи, как правило, никаких других дорог не знали, кроме одной-двух своих.
– Стой на месте! – вдруг на перекрестке нескольких дорог поднимал руку Кротов и останавливал оба гурта, а сам со стариком Коняевым отправлялся разведывать путь.
Гонщик-профессионал Коняев шел по одной дороге, Кротов по другой, и оба они так низко наклонялись к земле и так внимательно присматривались к колеям на дороге, словно силились прочитать на них какие-то важные затоптанные слова.
– Есть! – вдруг поднимал голову один из них, останавливался и рассказывал другому свою догадку, исходя из найденных им на земле ценных примет.
8
Лишь к закату солнца и, как всегда, с неимоверными трудностями Кротову наконец удалось в одном селе сторговать у мужика за наличные деньги и отрезать половину скирды старой соломы на корм гуртам.
– Только что скотина государственная и вы государственные – поэтому! – изрек, согласившись продать, упрямый мужик, единственный в селе, у которого еще водился небольшой запасец лежалой соломы.
Надо было организовать кормление скотины, и гурты нарочно остановили на дороге еще до деревни, чтобы скотина, раньше времени учуяв запах соломы, не вышла из повиновения и не помешала сложным предварительным приготовлениям.
На нескольких крестьянских подводах гонщики вывозили купленную солому на широкую сельскую площадь против церкви. Приятно было смотреть, с каким рвением, с какой быстротой и с каким толком они работали. Всем хотелось поскорее порадовать изголодавшуюся скотину, и каждый работал за четверых. Появилось даже иное, более справедливое отношение к тем двум хромым инвалидам, что чередовались на повозке и теперь хлопотали у костра, готовя артельный обед, обычный пастушеский кулеш из пшена, лука и сала.
Кротов, повеселевший больше всех, летал, как на крыльях, появляясь то в одном конце широкого плаца, то в другом – месте для предстоящего скотского пиршества.
– Реже раскладывай отдельные кучки соломы, дальше одна от другой! – разрезал сельскую предвечернюю тишь его высокий, командующий, наслаждающийся своей распорядительностью голос. – Клади так, чтобы скотина ела маленькими группками по трое, по четверо, не теснила друг друга! Клади так, чтобы скотина не затаптывала ногами драгоценный корм! Клади, черт побери, так...
Первыми прибежали глядеть на приготовления кормежки невиданно огромного стада, конечно, сельские ребятишки. Они задолго до начала зрелища заняли на площади удобные места, держали друг друга за руки и окружили плац неровной – где тонкой, где толстой – живой изгородью. Потом позади этой детворы постепенно образовали вторую цепь полные удивления местные мужики, бабы – люди всех возрастов.
– Мож-на-а-а!..– наконец протяжно закричал во всю глотку с высокой церковной ограды Кротов, стоявший там с протянутой вверх рукой, точно митинговый оратор. – Дав-вай!.. Мож-на-а!.. Иди-и, иди-и!.. – кричал он куда-то вдаль гуртам и пригласительно махал им рукой.
И вот в конце улицы, за селом, возле крылатой ветряной мельницы, как бы вылезая из-под горы, показались на дороге широким фронтом в несметном числе одни рога скотины. Рога и рога... Рога надвигались на село по дороге густой массой, сомкнутым полчищем, спутанно шевелясь и шевелясь на разные лады. По мере своего приближения они все более и более густой сеткой вырисовывались на фоне чистого, безоблачного небосклона. Потом под каждой парой рогов, тоже вылезая из-под земли, появились головы первой шеренги быков. Потом под всеми головами все выше и выше вырастали груди, потом ноги животных, безостановочно перебирающих и перебирающих на месте, как бесчисленное множество работающих спиц. Издали даже невольно воображалось, какой должны были издавать стрекочущий шум эти мелькающие вдоль и поперек спицы.
Армия запыленных рогатых четвероногих гигантов, запрудив всю ширину улицы и задевая левым и правым флангами за избы, всем своим плотным массивом трудно втиснулась в деревню и вскоре подошла к церковной площади.
Завидев белеющие по всему плацу в правильном шахматном порядке кучки золотисто-глянцевитой соломы, почувствовав идущий от нее сытный ржаной запах, скотина, вдруг высоко подняв расширенные ноздри, вся рванулась вперед и, отбросив усталость, вялость, саженными шагами двух тысяч ног, широким веером, в охват всей площади, бесконечно счастливая, побежала врассыпную к старательно разложенным для нее аккуратным порциям.
И легок, и упруг, и изящен, и невиданно красив был этот массовый бег воодушевленных животных, минуту тому назад еле влачивших по дороге машинально передвигающиеся многопудовые свинцовые ноги.
Два больших гурта раздробились на множество отдельных, маленьких, усердно жующих группок, каждая в несколько голов. От тех кучек соломы, вокруг которых становилось тесно или где солома подходила к концу, животные, осмотревшись, переходили к другим, где было больше корма.
Вдали, возле своих изб, стояли и томились в выжидающих позах бабы-хозяйки – с головами, повязанными белыми платками, в темных юбках, в цветных кофтах, с приготовленными граблями в руках. Неподвижными глазами, сведенными в одну точку, они часами глядели издали на скотину, вволю пожирающую дорогой корм, и, было видно, караулили момент, когда наконец можно будет кинуться с граблями к плацу и нагрести для себя с земли остатки.
Уже стемнело, уже с поля освежающе дохнуло на деревню ночной прохладой, когда скотина, утомившись жевать, одна за другой отрывалась от корма, поднимала головы и продолжала стоять на месте, как бы только теперь разобравшись во вкусе неважной старой соломы.
– Сжимайте гурты как можно теснее! – скомандовал Кротов, едва у первого быка сами собой подкосились ноги и он лег, где стоял, устраиваясь уже на ночь. – Иначе мы их тут никак не укараулим. Сжимайте, сжимайте их к центру площади!
За первым быком начали валиться на месте, подламывая под себя усталые колени, и остальные. И через несколько минут один гурт спокойно лежал по одну сторону повозки у домовито пылающего костра, другой – по другую.
Возле повозки и костра хлопотали гонщики, стащившие на землю свои пожитки: платье, постельные подстилки, мешки с провизией...
– А бабы-то, бабы, поглядите, чего делают! – вдруг повернул в сторону голову один из гонщиков, указывая всем на дальний край плаца, и расхохотался.
Бабы, с высоко подоткнутыми подолами юбок, взваливали друг другу на спины тюки подобранной соломы и пускались с ними бегом к своим избам. Самих баб за огромной ношей не было видно, и казалось, спеша бегут по земле, смешно сотрясаясь, вот-вот готовые упасть, громадные тюки соломы н'а коротеньких ножках.
Кротов побледнел от злости.
– Эй, бабы, стой! – пронзительно закричал он, вскочив на повозку и потрясая в воздухе дубинкой.– Что вы делаете, бросьте сейчас солому, а то я вас!
Бабы с соломой ускорили бег.
– А!.. – взбесился Кротов. – Вы бежать?!
И он, спрыгнув с повозки, с дубинкой в руках, бросился за ними.
– Я кому говорю, бросьте сейчас солому, иначе...
Одна баба, с самым большим ворохом, полуобернулась
назад, поглядела из-за края своей ноши на приближающегося Кротова, шутит он или кричит всерьез.
– Положи сейчас, где взяла! – пригрозил ей Кротов дубинкой. – Скотина казенная, Центры, насидишься в тюрьме за эту солому!
Баба остановилась: едва сама устояла, сбрасывая с себя тюк; выпростала из-под соломы свою веревку и, ни разу не оглянувшись, очень грузная, побежала, как девчонка, прямиком к своей избе.
Две-три другие в испуге последовали ее примеру, остальные же благополучно скрылись вместе с трофейной соломой в своих воротах.
Уже при свете утреннего солнца гонщикам бросилось в глаза немало дорожек рассыпанной по земле мелкой соломы. Дорожки, расходясь от середины плаца лучами, вели как раз в те дворы, в которые бабы таскали остатки корма.
– Эх!..– с досадой произнес Кротов.– Только сожалею этих людей, только сочувствую их бедности! А то бы я им показал! А то бы они запомнили у меня, что такое трест "Говядина"!..
9
День за днем, сутки за сутками гурты шли дальше и дальше. И люди и скотина свыкались с дорогой так, словно им предстояло всю жизнь только шагать и шагать.
– Давайте сюда-а-а!.. – закричал гонщикам Кротов, ушедший от гуртов далеко в сторону на розыски для скота хотя какого-нибудь подножного корма. – Тут тра-ва-а-а!..
В ожидании подхода гуртов один конец дубинки он воткнул в землю, на другой повесил фуражку, а сам, растянувшись на высохшей, пружинистой, душистой траве, лег отдыхать.
Он лежал на спине, лицом к небу, и улыбался, заранее рисуя себе, как поразятся и гурты и гонщики, увидев эту заветную, наконец найденную им степь, о которой ему так много и так восторженно говорили попадавшиеся в пути крестьяне.
Когда гурты круто свернули со шляха и направились степью прямо к нему, он не утерпел и встал, чтобы получше видеть, как будет встречена всеми его находка – и людьми и скотиной.
– Ну и корма-а-а! – одно за другим следовали удивленные восклицания гонщиков, в то время как они не могли оторвать глаз от устилавшей их путь роскошной, теперь уже высохшей, но все же сохранившейся от лета травы. – Вот так корма-а-а!
– Что значит сроду не паханная земля! – возгласил старик Коняев, скользя по земле оживившимися многоопытными глазами. – Это бывшие графские степи, графа Орлова-Давыдова, теперь государственный земельный фонд. Их только в том году начали нарезать мужикам. А раньше, кто их знает сколько годов, они гуляли так, без пользы.
И долго еще не переставали люди глядеть себе под ноги и восхищаться каким-то чудом уцелевшей здесь благодатью.
– А сколько тут сохлых цветов! Смотрите! Смотрите!
И после твердого, как камень, большака ступать по этой мягкой, упругой, похрустывающей под ногами, сухой душистой траве и скотине и людям было приятно и непривычно. Люди шли и улыбались от наслаждения. Шли и не слышали собственной поступи, как будто шагали по мягкому ковру.
– Ну-ну! – покачивали они головами, не находя слов для выражения своего удовольствия.
– А запахи какие! – воскликнул Кротов, разводя вокруг руками, остановившись на ковре из разноцветных, высохших, уже полинялых цветов. – Тут продержимся подольше, – сказал он с сияющим лицом.
– На таких травах, Тихон Евсеич, не грешно было бы нам устроить дневочку! – со сладостной гримасой внес предложение один из пожилых гонщиков.
– Дневку! Дневку! – дружно подхватили остальные, смеясь.
– Там посмотрим, – уклончиво ответил Кротов. – Завтра утром решим. Очень увлекаться дневочками нам тоже нельзя. Приходится спешить. Мы и так уже около месяца идем. Скотина очень теряет вес в такой дороге – вот главное!
– Тихон Евсеич! – возразил горячо Коняев. – На таких сытных травах, как эти, скотина поправится, прибавит вес! Вон там, видите, верхушки деревьев из ложбины чернеют? То пруд. Бывший графский пруд. А вокруг него старые вербы стоят. Там скотину ввалю напоить можно.
– Вот это хорошо! – раздались голоса. – Там и заночевать сможем! Вполне!
– Трогай туда! – как бы сдаваясь, махнул рукой весело Кротов.
Под криками и ударами гонщиков, неохотно подвигаясь вперед маленькими шажками, скотина жадно рвала и рвала под собою на ходу вкусное, резко пахучее сено.
Пришли к пруду. И к пестроте степи и к синьке неба прибавилась еще одна краска, веселящая глаз: темная, свежая зелень листвы, нависшей вокруг всего пруда с очень древних, не моложе столетних дуплистых верб...
Скотина остановилась и как припала губами к траве, так и не отрывалась от нее, начисто выбривая ее возле себя, как хорошей бритвой.
И полились в воздухе сладкие медовые запахи сухих степных цветов, усердно перетираемых, как на жерновах, на плоских зубах пятисот крупных животных! И послышался всюду множественный смачный хруст крепко работающих и работающих челюстей...
...Когда малиновый шар солнца нижним краем своим уже прикоснулся на западном горизонте к земле, на всю степь, на поверхность пруда, на лица людей лег малиновый отсвет. И от травы, от цветов, от летающих нитей паутины, от неподвижно повисшей листвы верб, от покойной воды пруда, от всего этого и в особенности от костра, распространяющего домовитый запах кизячного дыма, на душу вдруг легла беспричинная грусть осенних сумерек.
– Иэх-х!..– вспомнив о домашней нужде, о жене, о детях, тяжко вздохнул один инвалид, готовивший у костра на артель ужин.
– Д-да-а!..– с точно таким же чувством и с такими же мыслями помотал головой другой, помогавший первому варить все тот же походный кулеш: пшено, лук, сало.
В то же время в темно-малиновый овал пруда со всех глинистых берегов осторожной ощупью, как слепая, поодиночке, деликатно спускалась отяжелевшая, довольная, вволю наевшаяся скотина.
– Панькин! – кричал с одного берега на другой старый гонщик Коняев молодому. – Заметь там на берегу колышками уровень воды в пруде, пока скотина не пила! А потом посмотрим, сколько она выпьет!
– Хорошо! – подхватил тот предложение и вбил в одном месте глинистого берега на уровне воды один колышек, потом в другом месте – второй, потом – третий...
Оставленная без присмотра скотина позволила себе еще одну новую роскошь: ни одно животное не пило воду у берегов – а, оставляя от себя на зеркальной поверхности пруда черное отражение, оно двигалось, с остановками, все глубже и глубже: по колени, по живот, по грудь, где вода с каждым шагом становилась чище и чище. Наконец животные останавливались, нащупывали копытами на дне надежный твердый грунт, погружали кончики широких сомкнутых губ в воду и с наслаждением цедили в себя изредка попискивающую влагу. Пили не спеша. Пили много. Напившись, долго и неподвижно стояли в одной и той же позе, сутуло склонившись над водой, как будто сонно смотрясь в зеркало.
Среди пруда, на плоских спинах некоторых пьющих воду быков лежали в широко распластанном виде шубы и другие одежды гонщиков. Гонщики, по мере того как с утра начинало припекать солнце, имели обыкновение постепенно сбрасывать с себя в пути верхнее платье, и, чтобы каждый раз не ходить с ним к повозке, они на время набрасывали его на покорные спины ближайших к ним животных. И теперь хозяева тулупов, забытых на спинах быков, пьющих среди пруда воду, стояли на краю берега и напряженно следили за участью своих вещей. Сорвутся их шубы в воду со спин быков или не сорвутся? Утонут или не утонут? Раздеваться и лезть им самим в холодную воду или же подождать?
– Наз-за-ад! – отчаянно кричали они с берега тем быкам. – Наз-за-ад!..
Но быки, как глухие, не обращали на их вопли никакого внимания, стояли и стояли, как изваяния.
– Пропала наша одежа! – хлопали люди себя по бедрам, нервничали, садились на землю, смотрели издали, ждали, потом опять вставали. – Ни за что пропадет одежа! Не столько заработаем, сколько потеряем!
Однако быки, достаточно освежившись в прохладной ванне, со свойственной им медлительностью пошли обратно – казалось, стараясь осторожненько вынести на берег на своих спинах доверенное им имущество.
Ни одна вещь не пострадала!
Переволновавшиеся гонщики ликовали.
– Ну и животная! – удивлялись хозяева спасенного добра и зачем-то разглядывали с изнанки и с лица свои дырявые шубы, словно в них могли произойти какие-нибудь изменения. – Ну и скотина! А говорят, скотина ничего не понимает! Все понимает!
– Кто говорит? – возмутился Коняев. – Тот сам ничего не понимает, кто этак говорит! "Глупая", "глупая", а она, бывает, которая умней нас!
Когда последний бык, как из-под душа, весь обтекая водой, вышел из пруда, Коняев закричал на противоположный берег:
– Панькин! Пройди к заметкам, погляди, какой теперь стал уровень воды в пруду!
Панькин спустился к берегу и с торжествующим лицом указал всем на новый уровень воды, значительно ниже вбитого колышка:
– Вот сколько она выпила!
Все удивлялись.
Коняев по этому поводу тоном знатока говорил:
– Вот видите, если класть по четыре ведра на голову, и то составится две тысячи ведер!.. А есть быки, которые, если дать им волю, и по шесть ведер выпьют!..
Скотина, наевшаяся, напоенная, с чудовищно раздутыми в обе стороны боками, точно навьюченная, с трудом стояла на земле на широко расставленных ногах и своим беспомощным видом вызывала в гонщиках хохот.
– Ужасть, как нажралася с голодухи! Стоит и смотрит без всякого понятия! Даже не шевельнется! Как неживая!
Прошло несколько минут, и быки, коровы, бугаи всей своей массой повалились на берегу пруда на длительный отдых. Усталые, не в меру отъевшиеся животные лежали на сухой примятой траве, на своих тяжко расплывающихся, как тесто, животах, на расстоянии одного-двух шагов друг от друга.
– Сегодня ночью караулить скотину не потребуется: ни одна никуда не уйдет, – засмеялся Коняев, окидывая довольным взглядом удобную стоянку гуртов.
Но, по приказанию Кротова, ночные дежурства людей все же не были отменены совсем, а лишь сокращены, и большинство гонщиков наконец, к своему удовольствию, проводило на этот раз ночное время вместе – возле повозки, у пылающего костра.
Люди, исхудавшие, небритые, нестриженые, с черными запыленными лицами, с непокрытыми головами, сидели тесной семьей вокруг большого закопченного ведра, из которого валил пар, и, засучив рукава, широкими деревянными ложками зачерпывали из глубины ведра горячую, сытно благоухающую пшенную похлебку на свином сале.
Пламя костра, вспыхивая, вдруг освещало за плечами гонщиков огромные рогатые головы животных, мирно отдыхающих тут же, рядом, нераздельно от людей.
Вокруг стояла такая тишина, какая могла быть только здесь, ночью, вдали от населенных мест, среди голой, бездорожной, целинной степи.
И время от времени, когда в негромком разговоре усталых людей наступала пауза, до их слуха доносились из тесноты спящих гуртов отдельные, странные, до суеверности похожие на человеческие, кроткие вздохи животных.
Быкам долго не спалось. Рогатые великаны, с гордо повернутыми головами, с открытыми, поблескивающими в темноте большими маслеными глазами, по-детски подобрав под себя колени передних ног, удобно полусидели-полулежали на траве, не спали – и думали, думали...
Не за этим ли так неожиданно и так насильственно оторвали их от родного дома, чтобы из тех бесплодных, засушливых, голодных мест пригнать сюда, в этот чудесный край, где такие сытные пахучие травы, где такие чистые обильные воды, где так прекрасно ночами лежать на мягких подстилках и отдыхать? Если это так, если это правда, тогда, конечно, это хорошо, очень хорошо. Тогда понятно, тогда простительно все: и бесконечно долгий, мучительный их путь сюда, и беспощадные побои гонщиков, и все другие, которым нет числа, дорожные страдания...
Поздней ночью, когда на гуртовой стоянке уже все спали крепким сном – и люди и животные, – вдруг послышалось, как за концом пруда, среди прилегающих к нему зарослей болотистого камыша, с осторожным разговорным покрякиваньем опустилась на слегка заплескавшуюся воду небольшая стайка диких уток, быть может, где-нибудь невдалеке вспугнутая дотошными охотниками, ожидающими рассвета.
...Перед самой утренней зорькой, при ясном звездном небе, прихватило первым в этом году морозцем. И у Коняева, спавшего в числе остальных возле давно потухшего костра, свело судорогой ноги. Старик, не раскрывая глаз, завозился под рваным тулупом, заерзал по земле, словно вгрызаясь в нее, застонал.
ВСЕ ПОДРОБНОСТИ
Рассказ
Кроме лидеров различных политических партий и известных социалистических вождей, в те дни у памятника Пушкину выступали в качестве ораторов и все желающие из публики. В большинстве случаев это были приезжие – или с германского фронта, или из далекой русской провинции. Они предварительно заявляли очередному председателю непрерывного митинга о своем желании держать речь перед Москвой, и их потом вызывали, но не по фамилиям, которыми в то время никто не интересовался, а – в порядке записи – по номерам.
– Тридцать третий! – протяжно выкликают с высоты памятника и глядят вниз, в толпу, как с пристани в море. – Кто у нас тридцать третий?
– Есть! – отзывается кто-то из гущи народной таким струхнувшим голосом, точно его вызывают на суд.
Делая в страшной тесноте влево и вправо зигзаги, он вначале идет сквозь толпу по плоскому месту. Потом, подойдя к Пушкину, поднимается на высокий пьедестал памятника со ступеньки на ступеньку, с выступа на выступ. И многотысячной толпе, на далекое расстояние окружающей памятник, сперва видна только его старенькая порыжелая шляпа, потом наивный провинциальный затылок, потом покатые плечи, узкая спина в летнем пальто с выцветшими лопатками, ноги в заскорузлых нечищеных ботинках с носками крючком.
Оказавшись наконец на самом верхнем карнизе, тридцать третий оратор становится лицом к публике, спиной к черному как уголь камню памятника.
– Граждане первопрестольной! – возглашает он голосом церковного проповедника, окидывает глазами безграничную площадь, запруженную народом, бледнеет от непривычного громадного чувства, переводит дух. – Прежде всего позвольте мне от всего конотопского народа передать всему московскому народу низкий поклон и русское спасибо за то, что Петроград и Москва так скоро и так хорошо сделали этот бескровный переворот. Спасибо вам!
Двумя руками снимает он с лысой головы измятую шляпу с широкими отвисающими полями и медленно и чинно отвешивает толпе поясной поклон. По древнему русскому обычаю он кланяется народу в одну сторону, в другую, в третью.
Толпе это нравится, и она вдруг оглашает Страстную площадь взрывом восторженных аплодисментов. Аплодируют и улыбаются ему все – и те, кто слыхали его слова, и те, кто за дальностью расстояния ничего не могли разобрать. Кисти бесчисленного множества человеческих рук так и белеют всюду на общем черном фоне толпы, так и трепещут на месте, так и колотятся в воздухе одна о другую, как светлые крылышки пойманных птиц. По всему пространству площади приподнимаются над головами, как щиты от солнца, мужские шляпы. Дамы и барышни приветливо потряхивают по направлению к тридцать третьему оратору белоснежными платочками. Офицеры становятся во фронт, держат под козырек. Мальчишки с верхушек деревьев и фонарных столбов – как бы вместо музыки, играющей в честь оратора туш, – пронзительными альтами орут со всех сторон "ура".
И серьезные лица дальних прохожих, быстро шагающих по своим делам в ту и другую сторону Тверской улицы, тоже поворачиваются в сторону митинга, тоже глядят издали на оратора, тоже озаряются теплыми, сочувственными улыбками на все время, пока не исчезают из вида...
– Еще я должен вам доложить, граждане, что у нас... – поднимает голос тридцать третий оратор и сам приподнимается на носки, силясь перекричать режущий ухо звон трамвая, неожиданно выросшего громадной горой в самой гуще толпы, – ...что у нас... – повторяет он все выше и громче, – ...что у нас перевороту все рады! – наконец удается ему прокричать окончание фразы. – Теперь бы только прикончить с германской войной...
Трамвай, с непрерывным звоном разрезавший толпу на две части, уходит; толпа вновь сливается в одно целое тело; и каждое слово оратора по-прежнему четко разносится по всей площади.
– ...Моя фамилия Вьюшкин!.. Егор Антоныч Вьюшкин! Кому если надо, могу потом документы показать!.. В нашем городе меня все знают!.. Я только сегодня из далекой провинции!.. С юга!.. Может, слыхали, из Конотопа!.. Город наш, безусловно, маленький, не сравнить с вашей Москвой!.. Но все-таки чистенький и по той местности считается просвещенный!.. Насколько позволяют наши небольшие материальные источники, тянемся за губернскими городами, не хотим – ха-ха-ха – отставать!.. У нас в настоящее время есть собор, театр, цирк, каждую зиму приезжает известный зверинец Миллера, по субботам бывает кормление зверей, солдаты и учащиеся платят половину!.. Летом, от 8 часов вечера до 12 часов ночи, на городском бульваре играет военная музыка, по большим праздникам за двойную плату роскошный фейерверк и беспроигрышная лотерея с главным выигрышем – живая корова!.. По будничным дням, в сильную жару, чтобы не так бесились собаки, силами пожарной дружины производим поливку главных улиц...
Вероятно, не смея перед столичной публикой надеть шляпу, Вьюшкин стоит с непокрытой головой, говорит с искренним подъемом, жестикулирует и, как автоматическая кукла в витрине игрушечного магазина, поворачивает свое лицо то к одной левой половине, то к одной правой, подставляет под лучи солнца то одну щеку, то другую.
Пожилой человек, он вдруг делает мальчишески-сияющее лицо, победоносно проводит по воздуху впереди себя шляпой и восклицает:
– Граждане москвичи!.. Короче говоря, я приехал к вам в Москву, чтобы узнать все ваши подробности и рассказать вам все наши, только у нас против вашего мало!.. Ха-ха-ха! – смеется он с выражением громадного довольства на лице, как человек, после долгих странствий приставший наконец к тихой пристани: – Как только поезд остановился у московского вокзала, выскакиваю из вагона на перрон и у первого попавшегося спрашиваю: "Где?" Говорит: "Под памятником Пушкину". Ну, я сейчас же на извозчика и прямо сюда. У меня даже пассажирский билет сохранился, только, дай бог памяти, не помню, сколько в Копотопе я за него заплатил: не то семь рублей двадцать, не то, наоборот, семь рублей восемьдесят?.. Хоть убей, не припомню! Самое лучшее, отыщу сейчас билет, там цена должна быть проставлена... Одну минуточку, товарищи, я сейчас!.. Вот один мой карман – тут его нет, вот другой – тут тоже его нет, будь он проклят...
И на виду у многотысячной толпы, на большой высоте, точно актер, играющий на открытой сцене, Вьюшкин выворачивает все свои многочисленные карманы, высыпает из них разную труху, строит удивленные ужимки, испускает досадливые вздохи...
– В какой же все-таки карман я его положил? – размышляет он вслух, стоит в недоуменной позе, глядит себе в ноги. – Знаю только, что в Конотопе я подавал в кассу десятку, еще десятка та, как сейчас помню, была замаранная с одного боку, и кассир было не хотел ее принимать... Кстати, интересное, граждане, про нашего кассира!..
Вьюшкин вдруг оживляется, забывает про билет и продолжает:
– Кассир у нас маленький, от земли не видать, вроде горбун, а когда женился, заметьте, сумел взять на приданое отличное состояние и деньгами, и одеждой, и всем!.. Провинциальных невест не сменить на столичных!.. Интересное про наших невест, граждане!
И Вьюшкин подробно говорит о конотопских невестах.
– ...У наших невест и честности, и капиталу больше!.. Только это мало кто знает из вашей московской публики, а то бы все поехали!.. Дома у меня есть брат, живет при жениной матери, короче говоря, при теще... Интересное про моего брата, граждане!..
И Вьюшкин долго останавливается в дальнейшей своей речи на брате.
– То-ва-рищ! – трудно, тягуче, точно с постели тяжелого больного, раздается в это время изнемогающий голос из толщи толпы. – Или говорите к делу, или уступите место следующему оратору, тридцать четвертому! А так нельзя! Вы какой партии: эсер, эсдек?
И вся толпа со всей площади вдруг начинает нетерпеливо кричать – сразу не поймешь что. Одни кричат:
– Да! Да! Другие:
– Нет! Нет!
Одни высказываются против Вьюшкина, другие за. Первые энергично машут ему руками, чтобы он немедленно уходил, вторые – чтобы обязательно оставался.
Вьюшкин стоит на трибуне, высоко над уровнем голов толпы, серый на чернильно-черном фоне памятника. Испуганными глазами поводит он по возбужденной толпе, смотрит, слушает, теряется все больше, не знает, что делать.