Текст книги "Страшный Тегеран"
Автор книги: Мортеза Мошфег Каземи
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 35 страниц)
Глава двадцать девятая
ФЕРОХ И ЭФЕТ
Со дня третьего Хута прошло два месяца. Начинался второй месяц весны, и в воздухе веяло весенней свежестью.
В один из таких дней, под вечер, в красивой комнате с окнами, выходящими во двор, сидел на диване герой нашего романа – Ферох, подперев обеими руками голову. В двух шагах от него сидела Эфет, все такая же красивая. Она тоже была задумчива. Иногда она взглядывала на сына Фероха, игравшего посредине комнаты.
Уже два месяца, как Ферох в Тегеране, в том самом Тегеране, о котором он мечтал четыре года. Но разве был ему мил теперь этот Тегеран?
Хотя после смерти Мэин преследование виновников его несчастий не имело того смысла, как раньше, он все же дал им, по крайней мере, хлебнуть житейских горестей, подвергнув их наказанию, насколько это позволяла низменная, благоприятствующая подлецам среда Тегерана.
Вот уже два месяца, как господин Ф... эс-сальтанэ, несмотря на его нездоровье, сидел под арестом. И, хотя в его состоянии только одиночество и покой могли отдалить от него смерть, он вынужден был сидеть в шумной компании сеидов и принцев, покрикивающих: «Эй, люди!» Он мучился к приближался к смерти.
Вот уже два месяца, как Али-Эшреф-хан, исковеркавший жизнь девушки, а потом для сокрытия своих гнусных поступков выбросивший из Тегерана и подвергший жестоким страданиям несчастного юношу, валялся на полу темной камеры в «тюрьме номер один», страдая от ужаса своего положения и отсутствия терьяка.
Что касается шахзадэ Сиавуша, то Ферох слишком презирал его. Увидев его тогда в доме Мешеди-Реза в таком жалком положении, он сказал себе:
«Этот не заслуживает даже, чтобы с ним бороться. Его выучит сама судьба».
Теперь, когда враги были наказаны и страдали, часто Ферох спрашивал себя:
«А какая от всего этого польза?»
Это не могло ни вернуть ему Мэин, ни успокоить его раненое сердце.
Хаджи-ага, как известно, расстался с домом. Но Ферох теперь не любил этот дом, где был счастлив в те дни, когда перед ним было светлое будущее. Теперь все в нем говорило о разочаровании. Эфет понимала это и предложила ему жить у нее. Но разве в этой тегеранской среде, среди сплетен и гнусной подозрительности по отношению к женщине, Ферох мог поселиться у нее?
Единственным счастливым моментом, который он пережил за все это время, был тот вечер, когда он привез вырванную им из рук Сиавуша Джелалэт к ее матери, почти сходившей с ума от тревоги и отчаяния, и там же, в доме, увидел Джавада, который вдруг бросился ему в ноги, крича:
– Вы спасли мою Джелалэт!
Увидев его, Ферох удивился. Но в тот момент он не считал удобным расспрашивать его о чем бы то ни было и пошел домой.
Была темная ночь, везде царила тишина. Он был бесконечно рад, что ему удалось спасти эту девушку, да еще девушку, которую любил его верный Джавад. Но он спрашивал себя:
«Разве судьба не могла и мне послать такой же случай и такую же встречу и отдать мне Мэин?»
Долго глядел он в ясное небо, всматривался в бесконечные пространства.
«Если бы я принадлежал к числу счастливцев, – подумал он, – вероятно, Мэин не покинула бы меня».
Утром он узнал об отношениях Джавада и Джелалэт и о той хитрости, которую пустил в ход Сиавуш, действовавший под руководством Мохаммед-Таги, чтобы ее опозорить. Джавад в порыве благодарности хотел целовать его руки и ноги. Отстранив его, Ферох сказал:
– Самым лучшим выражением благодарности с твоей стороны будет то, если ты не станешь думать, что я был виновником твоего трехмесячного заключения и перенесенных тобой плетей!
Собрав все свое красноречие, Джавад уверил его, что он никогда, ни один миг этого не думал и никогда не будет думать.
Были у Фероха и иные горести. Теперь, когда у него не было Мэин, на руках у него было ее дитя, память о ней. Но какая память, какое дитя! Дитя, которое тегеранская среда назовет «незаконнорожденным». Среда скажет, что это «дитя греха», скажет, может быть, «преступный ребенок», будущий разбойник. Пусть для него это все тот же его милый, прекрасный сын. Но ведь ему придется жить в этом страшном Тегеране с тегеранцами, с иранцами. И никакие его таланты, как и таланты сотен ему подобных, и вообще никакие силы не могут сразу вытравить из общественного мозга эти предрассудки. Кто знает, может быть, даже его кормилица, при всей своей любви к ребенку, про себя считает его только «незаконнорожденным», и даже для нее он «дитя греха».
Да, любовь его и Мэин, любовь, которая вся была – искренность, которая была любовью в подлинном смысле этого слова, бросила в мир какого-то «незаконнорожденного», в то время как тысячи самых противоестественных браков, не приносящих людям ничего, кроме несчастий, браков, ведущих Иран к вырождению, дают детей «законных». Почему это так? Пусть призадумаются над этим будущие поколения...
Его озабочивала и Эфет. Он видел ее любовь. В течение всех четырех лет он думал о страданиях и муках, которые она перенесла. Он помнил, как в день их встречи билось ее сердце, как она дрожала, как горяча была ее рука, лежавшая в его руке. Он говорил себе:
«Она страдает».
Ферох искренне любил Эфет, и, может быть, бывали минуты, когда он смотрел на нее, как смотрел бы на свою хорошую, милую жену. Но после всего пережитого ему нелегко было принять такое решение.
Однако ему нелегко было и сдерживаться. Каждый раз, когда он держал в своих руках ее руки, когда слушал ее простые, полные любви речи, он чувствовал, что сердце его сильно бьется, что с ним происходит что-то странное.
Фероху казалось, что невозможно любить кого бы то ни было, кроме Мэин, и что ничья близость не может вызвать в нем того трепета, который вызывала близость Мэин. Но отчего же всякий раз, как он бывал у Эфет и оставался с ней наедине, когда после долгого разговора он садился ближе к ней, а она, положив к себе на грудь его голову, ласкала его своими нежными руками и говорила: «Бедный, сколько ты страдал!», – он снова ощущал в себе то чувство, какое было в нем когда-то давно, при встречах с Мэин.
Он открывал глаза и тихонько отстранял Эфет, отирая пот со лба. Он точно просыпался.
Много уж раз сидели они так, и много раз он отстранял Эфет, спрашивая себя:
«Что со мной?»
Ему было больно, когда он ловил себя на том, что теперь, когда он потерял любимую, прежние угасшие чувства вспыхивают в нем в присутствии другой. Стараясь удержать себя, он вспоминал Мэин, он воскрешал в своей памяти ночь в Эвине, пытался оживить все сладкие воспоминания о прошлом и ими подавить в себе это, победить себя, но выходило наоборот. Эти воспоминания волновали его еще больше. И было так, точно все его прошлое было здесь, возле него, вокруг него.
А Эфет целовала его в голову. И иногда, забывшись, касалась губами его лба. Ферох вздрагивал: поцелуй жег его, впивался ему в сердце. Ему хотелось крепко прижать к груди ее голову, хотелось целовать ее. Но он сдерживался.
Он томился. И, не понимая, что с ним происходит, он видел, что изнемогает.
Томилась и Эфет. И она не могла объяснить себе, откуда в ней это забвение всего, эта дерзость, с какой она переходит границы всего, что дозволено сестре, и приближает свое лицо к его лицу. Когда-то она смотрела на него только как на своего спасителя. А теперь...
Иногда Ферох, вдруг поднявшись, уходил из комнаты, убегал далеко и подолгу бродил, отгоняя от себя навязчивые мысли. Ему даже это удавалось. И в часы, когда он был далеко от Эфет, эти мысли меньше его осаждали.
Но, когда, успокоившись и дав себе слово сдерживаться, он снова приходил к ней и снова видел перед собой ее чарующие глаза, ощущал прелесть ее душистых волос, он снова глядел на нее другими глазами. И воспоминание о Мэин не могло ему помешать. Мэин... это было давно. Она давно ушла, и за эти годы милое лицо ее мало-помалу стерлось из памяти, остались только смутные очертания.
Иной раз Эфет, видя, как Фероху тяжело, и желая его ободрить, говорила, приблизившись к нему:
– Дорогой мой, брат мой, не грусти: ведь грустью не поможешь горю. Это жизнь. И я страдала, и я переживала тяжелые времена. Все надо вынести. И надо презирать судьбу со всеми ее «превратностями» и не обращать на них внимания. Не будь же так печален, не впадай в уныние. Я знаю, как тебе больно. Но разве этими слезами ты ее вернешь? Ведь нет. Я знаю, что у тебя никого нет на свете. Но... остаюсь еще я. Я ведь готова сделать все, лишь бы ты был счастлив. И у тебя остается еще сын, ведь это ее память. Она живет в нем. Займись же им, думай о нем и в нем найди свое счастье. Я буду помогать тебе растить его. Так она утешала надорванное сердце Фероха. Выходя из своего оцепенения, Ферох отвечал:
– Да, ты права, Мэин ушла и призывать ее бесполезно. Но у меня есть ты. Тебе, только тебе одной, я могу поверять свою печаль. В тяжелые дни ты не забыла меня. Только ты одна... Ты права, довольно горевать. Что прошло – прошло. Я должен думать о сыне и воспитать его честным человеком, уберечь его от разложения среди этой гнилой тегеранской обстановки.
И, притянув к себе голову Эфет, он поцеловал ее волосы. Он хотел этим поцелуем поблагодарить ее и высказать ей свою привязанность.
Но почему-то поцелуй выходил длительным, слишком длительным. Ферох чувствовал, что ему не хочется отпускать ее голову. И, когда он оставлял ее, его сердце горело как в огне.
Он пытался заглушить это ощущение, ему хотелось вскочить, бежать прочь, но он не мог. И вдруг, не сознавая, что делает, он склонялся к ее руке и покрывал ее горячими поцелуями.
А Эфет ближе прижимала к себе его голову, давая ему слушать частое биение своего сердца, прятала у себя на груди лицо его. И тогда он чувствовал тепло ее тела, и это волновало его еще сильнее.
Ферох сходил с ума, он ничего не понимал. Он спрашивал себя: «Только ли близость Эфет способна вызвать в нем эти чувства или с другими женщинами он чувствовал бы то же?»
Не показав вида Эфет и не приписывая ей своего состояния, он поднимался и уходил. И Эфет оставалась одна, одинокая и жалкая. Каждый раз она чувствовала себя близкой к полному счастью. И каждый раз бегство Фероха возвращало ее к действительности. Она говорила себе:
«Он думает о ней, все о ней».
И целые часы подряд она проводила, вспоминая об этих сладостных мгновениях, когда Ферох был с ней, и мысленно вновь переживала эту близость.
Длительная болезнь теперь оставила ее, и мать, видя ее здоровой, радовалась. Но она видела, что дочь грустит. Она знала, что Эфет любит Фероха. И, видя иногда Фероха вблизи Эфет с пламенеющим лицом, она подозревала, что и Ферох любит ее. Поэтому всякий раз, когда Ферох приходил к ним, она оставляла их одних, не желая мешать их счастью.
Сейчас, когда Ферох задумчиво сидел неподалеку от нее, Эфет молчала, не желая прерывать ход его мыслей. В это время ее мать вдруг позвала ребенка:
– Сын Мешеди Мустафа пришел к тебе играть!
Поцеловав сына, Ферох отпустил его. Тогда, приблизившись к нему, Эфет спросила:
– И сегодня также печален?
Ферох не ответил.
– Отчего не отвечаешь? – спрашивала она, приближаясь. – Я тебе уже несколько раз говорила, что, когда ты грустишь, и мне делается грустно. Неужели ты не понимаешь, что ты мне... брат... спаситель мой... друг... Твое печальное лицо мне надрывает душу. Неужели ты так никогда и не бросишь своих печальных мыслей и не дашь себе и мне ни минутки радости? Ты ведь знаешь, что твоя радость – радость и для меня. Ты знаешь, какая привязанность нас соединяет. Впрочем, может быть, ты не хочешь этого знать... потому что я... потому что я несчастна... я опозорена, я падшая... а ты – чист. Ты не хочешь замарать себя близостью со мной! Не дашь мне уголка в своем чистом сердце!
С бесконечной грустью произнесла Эфет эти слова. Голос ее надрывал душу. Из глаз ее текли крупные слезы.
Ферох, не в силах сдерживаться, крепко обнял ее обеими руками:
– Нет, нет, – говорил он. – Зачем ты плачешь? Что ты говоришь? Ты ошибаешься, ты непорочна. Порочно это общество, которое смеет называть тебя порочной. Я его презираю, я называю презренным это общество, которое называет моего сына «незаконнорожденным».
Эфет тихо плакала. В первый раз поцеловав ее в лицо, Ферох гладил ее по голове и говорил:
– Не плачь. Я не могу видеть твоих слез. Я сам слишком много плакал. Я целые годы страдал. Довольно уж! Теперь ты плачешь! Нет, нет! Если ты хочешь, чтобы я сказал тебе словами, что чувствую, я скажу... скажу... я истомился, я весь горю, я не могу больше терпеть, ты для меня не сестра, нет – ты любимая моя... Ты будешь женой моей, а сын мой будет твоим сыном! Понимаешь ты, сыном твоим!
У Эфет еще сильнее полились слезы: она была слишком счастлива. Ферох не помнил себя. Все крепче и крепче прижимал он ее к своей груди. Дыхание их смешивалось, чувство их переливалось через край. Эфет тихо спросила:
– Это правда? Правда?! Ты любишь меня? Ты возьмешь меня к себе? Ты забудешь мое прошлое? Ты забыл его? Забыл ту ужасную ночь?.. Подумай! Так это правда? Правда?!
Все крепче целуя ее, все тесней прижимая ее к себе, глядя в ее большие глаза, Ферох говорил:
– Я ничего не забыл, я все помню и знаю, что виноваты они, а не ты, и они теперь наказаны. Они мучаются, и пусть мучаются. Мы мучились дольше, целые годы. Разве ты виновата? Я говорю тебе, что я люблю тебя. И ты будешь моей женой и матерью моего ребенка.
Эфет больше не сомневалась. Она крепко прижалась к нему. Ферох не мог больше сдерживаться. Он томился слишком долго. Эфет, которая после стольких лет услышала эти сладкие слова, вся трепетала, зажигаясь под огненными поцелуями, осыпавшими ее голову и грудь.
Вокруг них не было никого. Никто не мешал им любить друг друга.
Ферох словно переменился. Казалось, что все эти годы он безумно любил Эфет, только Эфет, и теперь это чувство, жившее в нем долгие годы, прорвалось наружу.
И Эфет не сопротивлялась. Она отдавалась ему со всем пылом своей любви. Приблизив губы к ее губам, Ферох прильнул к ней в долгом поцелуе.
Тихо-тихо Эфет шептала:
– Мой любимый, мой муж!
И все крепче, все длительнее, все неотрывнее становился поцелуй...
Через час, сидя в молчании в креслах, они как будто жалели о том, что их чувство перелилось через край. Но было поздно. Это было уже в прошлом. Они были теперь связаны крепкой связью любви. Они были настоящие муж и жена.
Ферох задумался. Но это продолжалось недолго. Подойдя к двери, он кликнул сына и, когда тот вошел, быстро поднял его и, посадив на колени к Эфет, сказал:
– С этого часа ты будешь матерью моего ребенка. Я надеюсь, что ты будешь неплохой матерью.
Эфет хотела было обидеться на это «надеюсь», но ничего не сказала. Крепко, по-матерински обняв мальчика, она поцеловала его, и в поцелуе ее сказалась вся ее любовь. Тогда Ферох позвал мать Эфет и почтительно объявил ей, что, если с ее стороны нет возражений, он просит у нее руки ее дочери.
Мать, которая на все смотрела глазами Эфет и которой раскрасневшееся лицо дочери без слов говорило, как она этого хочет и как хотела она этого все долгие годы, поздравила их.
И снова вышла, оставив их вдвоем.
Условились, что свадьба будет скромной и незаметной. Ферох все еще не мог отделаться от своих мыслей и не мог забыть потерю Мэин и отца. Но он понимал, что делать нечего: траур даже в течение целой жизни все равно не вернул бы Мэин!
Тяжелые дни отошли. Тяжелые воспоминания не могли так скоро изгладиться. Однако нужно было жить. На нем лежали обязанности по отношению к сыну. И кого еще, кроме Эфет, мог он найти, кто любил бы больше, чем она, его и его мальчика? Порукой ее любви были все эти годы страданий и горя. Месть была невозможна: у них было слишком мало сил, чтобы карать злодеев. И надо было создать себе тихую жизнь, в которой оба нашли бы утешение.
Две недели спустя, в один из весенних вечеров состоялся их свадебный обряд.
Даже и в этот вечер Ферох был печален, он даже плакал. Но ласки Эфет успокоили его, напомнив ему в то же время, что память, о любимой, которая ушла, не должна омрачать его новую жизнь.
Но кто может сказать, что образ Мэин навсегда изгладился из его памяти!..
Глава тридцатая
ЧЕРЕЗ ТРИ МЕСЯЦА ПОСЛЕ ТРЕТЬЕГО ХУТА
Уже три месяца прошло со дня «ку-д'эта». Три месяца, как дела несчастной страны пошли по-новому.
Стоял Рамазан. Всякие собрания были строжайше воспрещены. И только отъявленные картежники собирались по ночам, да и те дрожали от страха и при первом стуке в дверь быстро прятали карты и брались за заранее приготовленные молитвенники, а какой-нибудь «хороший» мусульманин взбирался на кресло и начинал читать роузэ. Если пришедший оказывался из своих, на него набрасывались с упреками, мол, зачем перепугал их стуком, а если входил ажан, принимались притворно рыдать. Много было таких случаев, и всякий раз ажанам, хотя они отлично понимали, в чем тут дело, приходилось смотреть на это сквозь пальцы. Они знали, что, если они заберут этих «молящихся», роузэханы и муллы завтра же объявят новое правительство еретическим и предадут его анафеме.
Те арестованные, что были собраны в одном из загородных садов, чуть ли не каждый вечер требовали отставки кабинета и их освобождения: мало-помалу им стало ясно, что у правительства не хватило решимости покончить с ними и разом избавить Иран от этого зла. Надеявшийся сначала на лучшее будущее народ, видя, что премьер не предпринимает ничего, несмотря на то, что все требовали наказания арестованных, тоже понемногу разуверился во всем.
В один из вечеров Рамазана, спустя полчаса после «эфтара», пушечным выстрелом дававшего постящимся разрешение на принятие пищи, мы застаем Сиавуш-Мирзу лежащим на диване в его комнате, выходящей окнами во двор. На лбу у него, справа над глазом, виднелся большой шрам. Правый глаз был поврежден. В этот вечер шахзадэ первый раз встал с постели, в которой провалялся два с половиной месяца. И теперь вдруг, неизвестно почему, в неожиданном приступе сыновней любви он тосковал по арестованному отцу.
Как мы знаем, в ту ночь, в доме Мешеди-Реза, в момент своего падения, Сиавуш совершенно потерял было сознание. Но когда Ферох, жалея его, приподнял его голову, он очнулся и услышал сказанную Ферохом фразу: «Мне до него дела нет». Он узнал даже голос Фероха.
Наутро, когда он открыл глаза, он сразу спросил:
– Что это, снилось мне, или на самом деле здесь был Ферох?
Мохаммед-Таги не мог ему ничего сказать, так как в темноте он не разглядел людей, приходивших тогда в дом. Но, несмотря на свою слабость, Сиавуш был совершенно уверен, что слышанный им голос был голос Фероха.
Когда взошло солнце, Мохаммед-Таги нашел извозчика, перевязал Сиавушу голову большим белым платком и осторожно повел его к пролетке.
По дороге Мохаммед-Таги спросил:
– А что вы скажете дома ханум, если она спросит, что случилось?
Сиавуш гордо ответил:
– Не бойся, на тебя не свалю.
– Но я же, во всяком случае, должен знать, что вы скажете, чтобы, когда и меня спросят, сказать то же самое, а то может выйти, что вы говорите неправду.
– Ну, я скажу, что был выпивши и упал с террасы в одном саду в Шах-абдель-Азиме.
Через четверть часа пролетка остановилась у ворот дома шахзадэ. Стоявший у ворот слуга, изумленно глядя на повязанную платком голову хозяина, подскочил и, взяв его под руки, повел в дом, искоса посматривая на Мохаммед-Таги, виновника этого происшествия, на что, впрочем, тот не обратил никакого внимания.
В эндеруни – ханум и служанки – подняли переполох, потрясенные этим ужасным случаем и возмущенные тем, что кто-то осмелился так тяжело ранить их молодого достойного господина. Тотчас же позвали врача, домашнего доктора семьи. Осмотрев его, врач горестно покачал головой:
– Буду стараться вылечить его, но боюсь, что правый глаз так и останется поврежденным.
– Только тут шахзадэ, считавший свои раны пустяковыми и уверенный, что глаз его не видит потому, что залеплен вытекшей кровью, почувствовал, какое серьезное увечье получил он там, на камнях сада Мешеди-Реза.
Шахзадэ с грустью убедился, что не всегда можно безнаказанно посягать на чужую честь. Он, впрочем, винил во всем судьбу.
Промыв его раны, врач уложил Сиавуша в постель. Ночью его сильно лихорадило. Мать сидела у постели, плакала и тихо говорила:
– Отец-то не знает, что с тобой произошло! Господи! Что ты с нами делаешь? Ведь нужно же так: отец арестован, ты ранен, ведь я же только слабая женщина, как я все это вынесу?
И правда, она была только женщиной, притом несчастной, невежественной женщиной. И, поистине, она не заслуживала всех этих несчастий. Хотя она была супругой одного шахзадэ и родительницей другого, но она не имела понятия о тщеславии своего супруга и о низкой натуре своего сына. Она выросла с мыслью, что, каков бы ни был муж, женщина должна ему повиноваться и, каков бы ни был сын, женщина должна его любить. Может быть, если бы она имела образование, она не воспитала бы такого скверного сына.
Лихорадка шахзадэ все усиливалась. Он начал, наконец, бредить, все время произнося:
– Мне до него дела нет! Мне до него дела нет!
Мать волновалась, не понимая смысла этой фразы.
Через несколько дней лихорадка прошла, но зато шахзадэ начали мучить кошмары. Ему беспрестанно снился Ферох, который говорил:
«Арестовал меня? В тюрьму посадить хотел?»
И вдруг протягивал к нему руку – схватить за горло.
Но затем отводил руку, отворачивался и с величайшим презрением говорил:
«Нет, нет! Не стоит руки пачкать. Мне до него дела нет».
И шахзадэ просыпался с жалобным стоном.
Мать думала, что ему больно, а он от страха залезал с головой под одеяло.
Иногда он видел женщину в черном, которая подходила к нему и грустно говорила:
«Ты меня не знал, но ты знал, как он меня любит. А ты не любил меня. Почему же ты не отдал меня ему? Почему не отдал меня ему?»
Сиавуш смотрел на нее, но женщина в черном вдруг начинала таять и расплываться, а за нею оказывался Ферох, повторявший все те же свои слова.
И шахзадэ стонал и трясся, точно пытаясь сбросить с плеч какую-то тяжесть.
Безмолвно следила мать за его движениями. Наутро она рассказала обо всем доктору, но доктор сказал, что это ничего не значит: просто ему от боли и от слабости снится что-нибудь тяжелое.
Не зная ничего о гнусных проделках своего сына, мать только удивлялась и считала слова доктора, как и все, что говорят образованные люди, нелепостями, притом противными религии.
Сны и кошмары продолжали посещать Сиавуша. Теперь ему снилась Джелалэт. Она стояла перед ним, одетая по-праздничному, с блестящими украшениями на голове. И вдруг появлялся Джавад, тоже в новом платье, счастливый и улыбающийся, и какая-то женщина вкладывала его руку в руку Джелалэт. И, растаяв, оба исчезали.
Шахзадэ спрашивал:
«Куда они ушли?»
И в ответ он слышал слово, от которого вся кровь приливала к сердцу. Это было старинное слово: «опочивальня». Слово это звучало все громче и громче и, наконец, точно удары молота, начинало стучать в его ушах.
Шахзадэ со стоном просыпался. Оказывается, он еще любил Джелалэт, обожал ее со страстью, граничащей с бредом.
Шли дни. Отец Сиавуша в компании с больным Ф... эс-сальтанэ сидел под арестом, а Сиавуш продолжал мучиться от раны на голове и раны в сердце. Наконец, благодаря усилиям доктора, месяца через полтора он начал поправляться. Рана на голове затянулась и зажила. Однако правый глаз его, как и предполагалось, навсегда остался поврежденным.
Болезнь переделала Сиавуш-Мирзу. Прежний нрав его исчез. И только где-то в уголке его души пылал огонь, это был огонь любви к Джелалэт. Он не забыл ее, и перед ним вечно стояло ее доброе, прекрасное лицо.
И шахзадэ пожелал узнать о ней. Хотя за свою страсть он уже был отмечен неизгладимой печатью на лице, он все-таки мечтал овладеть Джелалэт, если понадобится, даже путем брака. И он потребовал Мохаммед-Таги.
Мохаммед-Таги, ставший мишенью упреков всей прислуги, вошел в комнату смущенный, опустив голову, стараясь не глядеть в лицо господина, хранившее следы той жуткой ночи. Сиавуш спокойно сказал:
– Ты не сделал ничего плохого. Разве ты мог это предвидеть? Напрасно волнуешься, я тебя ни в чем не упрекаю.
Подняв голову, Мохаммед-Таги притворно-дрожащим голосом, с фальшивыми слезами на глазах, сказал:
– Я что-нибудь могу для хезрет-э-валя сделать? Извольте приказать. Увидите, до какой степени я вам предан.
– Отлично, – сказал шахзадэ, – я хочу тебе поручить одно дело.
Рассказав о своем волнении и беспокойстве по поводу Джелалэт, шахзадэ сказал:
– Хочу просить тебя еще раз принести мне весточку о ней.
Мохаммед-Таги был удивлен. Но шахзадэ не дал ему ничего сказать и продолжал:
– Слушай, Мохаммед-Таги! Сиавуш-Мирза теперь уже не тот Сиавуш-Мирза, какой был два месяца тому назад. Я теперь так люблю Джелалэт, что ты не можешь себе вообразить. И я не хочу сделать ей ничего дурного. Если ты узнаешь, что она здорова и еще не вышла замуж, я уговорю мать позволить мне на ней жениться.
Мохаммед-Таги сделал движение.
– Хезрет-э-валя, что вы изволите говорить? Вступить в брак с дочерью фараша...
Шахзадэ прервал его:
– Ну, это уж тебя не касается. Исполни только свое обещание и как можно скорее сообщи мне, как она теперь живет.
Мохаммед-Таги не сказал больше ничего, но про себя решил, что у шахзадэ, должно быть, в голове не все в порядке, и тихо вышел.
Шахзадэ немного подумал и сказал:
– Надо теперь подготовить мать, рассказать ей все и уговорить ее.
И пошел в эндеруни. Там, устроившись в кресле возле матери, он впал в задумчивость. Мать спросила, в чем дело. И он рассказал ей о своей страсти к Джелалэт, прибавив:
– Я из-за нее ранен и полтора месяца мучился. Меня преследовали, я бежал и упал с террасы...
Мать хотела было выругать Мохаммед-Таги и выгнать его, но шахзадэ объяснил, что Мохаммед-Таги тут ни при чем, что он сам во всем виноват.
– Ну, в чем же дело? – спросила мать.
Шахзадэ твердо сказал:
– Я хочу на ней жениться.
Мать тоже решила, что сын сходит с ума, но он продолжал:
– И я пришел к вам специально за тем, чтобы получить ваше согласие.
Видя, что он не помешался и что решение его твердо, мать сказала:
– Да ты понимаешь, что ты говоришь? Ты, принц, хочешь жениться на дочери фараша! И еще как – вступить в законный брак! Если ты хочешь взять ее в качестве сигэ, так я сейчас пошлю кормилицу к ней свахой. А законным браком, нет, это невозможно.
– Если бы я имел в виду взять сигэ, так я вас ни о чем бы не просил, – ответил шахзадэ.
– Подожди хоть, пока отец выйдет из заключения, – сказала мать, – поговори с ним. Я без него не могу разрешить. Что мне люди скажут: «Отец в тюрьме сидел, а она, вместо того, чтобы плакать, сына женила!»
Шахзадэ счел за лучшее пока не настаивать, твердо решив потом во что бы то ни стало добиться ее согласия.
До самого вечера он пребывал в задумчивости. Около захода солнца доложили, что Мохаммед-Таги пришел и хочет удостоиться чести видеть шахзадэ. Шахзадэ вскочил и побежал в бируни.
– Ну что? – нетерпеливо спросил он. – Что?
По нахмуренному лицу Мохаммед-Таги было видно, что он принес невеселые вести.
– Она в Тегеране, – медленно начал он, – но...
– Ну что «но», какое «но», да говори скорей.
Мохаммед-Таги сказал:
– Не знаю, как вам доложить... Она вышла замуж.
Точно молния поразила шахзадэ. Он ничего не сказал. Вдруг, повернувшись, он бегом побежал в свою комнату, упал на диван и зарыдал. Видя его состояние, мать, давшая слово в тот день больше с ним не говорить, не выдержав, подошла к нему: он плакал навзрыд.
Мохаммед-Таги сказал правду. Джелалэт вышла замуж. Узнав, что Джавад любит Джелалэт, Ферох, всячески старавшийся загладить воспоминания о трехмесячном аресте Джавада, помог им устроить свадьбу. Комнаты домика были снова заняты, но уже не развратным ахондом и не азербайджанцем, женившемся при «малом самодержавии». Там устроились Джавад и Джелалэт, прятавшиеся от людей и давшие себе слово не доверять ни чалмоносцам, ни богобоязненным женщинам и не ходить с ними никуда.
Мохаммед-Таги показался вблизи этого дома. Он выбрал полдень, когда Джавад был у себя в лавке, и боязливо подошел к соседнему лавочнику. Не знавший о его «художествах» лавочник, засмеявшись, сказал:
– Ты, значит, ничего не знаешь? Как же, ага Джавад вот уже неделя, как женился. Я и на свадьбе был и сласти ел!
Сомнений не оставалось. Мохаммед-Таги, боясь, что Сиавуш рассердится на него, уже хотел соврать ему что-нибудь, но потом, махнув рукой на его гнев и огорчение и даже на то, что ему, может быть, придется уйти с места, сказал правду.
Шахзадэ снова слег. На этот раз болезнь была уже не физическая, а душевная. Снова волновалась мать, снова приглашали врача, который, осмотрев больного, сказал, что приступ лихорадки, сваливший его в постель, скоро пройдет, но что у него переутомление, от которого он не так-то скоро поправится, и что лучше всего, если он отправится путешествовать. Болезнь его длилась одиннадцать дней. Но, встав с постели, он не мог уехать, так как отец все еще был под арестом, и мать никак не соглашалась с сыном расстаться.
В этот вечер Рамазана, который мы описываем, он, лежа на диване в своей комнате, думал о Джелалэт.
Вдруг вошел Мохаммед-Таги. Он едва переводил дух. Подойдя к шахзадэ, он объявил:
– Радость, радость, мождэ!
– Что такое? Что случилось? – спросил шахзадэ.
– Кабинет пал, сеид бежал.
Улыбаясь от радости, Сиавуш спросил:
– Да ты не врешь? От кого ты слышал?
Мохаммед-Таги рассказал, что он только что видел на улице двух человек, которые шли и говорили о падении кабинета. Они шли рассказать об этом семьям арестованных.
Чтобы проверить его сообщение, шахзадэ кое-как с его помощью выбрался из дому, взял извозчика и поехал на площадь Тупханэ. Там все говорили о падении кабинета. Охваченный радостью и уверенный, что теперь отец скоро выйдет, и он сможет отправиться за границу, Сиавуш вернулся домой.
Там уже все ликовало. Чуть не до зари веселились домашние, перебирая заслуги и добродетели шахзадэ К... Звезда Султана и Фея Султана спорили о том, чья именно молитва была услышана.