355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мортеза Мошфег Каземи » Страшный Тегеран » Текст книги (страница 15)
Страшный Тегеран
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:51

Текст книги "Страшный Тегеран"


Автор книги: Мортеза Мошфег Каземи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц)

Глава тридцать первая
ТАМ, ГДЕ ЛЬЮТСЯ СЛЕЗЫ НЕСЧАСТНЫХ

Утро. Солнце давно взошло. С вечера прошел легкий дождь и от этого воздух невыразимо приятен. Минутами дует свежий ветер.

Одни из тегеранцев уже встали, другие – встают. Есть, впрочем, и такие, что еще пребывают в сладком сне.

Те, что встали, – больше люди «третьего сословия», бедняки, которым приходится вскакивать спозаранку, чтобы пуститься на поиски хлеба насущного; это те, у кого весь капитал, на доходы с которого они живут, составляет два-три крана, люди, что торгуют лебу, то есть печеной свеклой, пищей бедноты, продают молоко, разносят дуг.

Те, что только встают, – это народ, пользующийся большим благополучием, у которого есть чем подсластить житейскую горечь, у которого есть не только насущный хлеб, но и масло к хлебу. Среди них – люди, промышляющие политиканством, разные «европейцы» или «френги-мэабы», умеющие щегольнуть французским словцом и «выводящие» человека от обезьяны, или арабизированные «ага», для которых одной из главных заповедей веры является сочная арабская ругань и которые считают, что человек произошел от дива. Это те, что, собирая вокруг себя кучки «последователей», пользуются ими, как орудием для достижения личных целей, одни во имя прогресса, а другие – с целью «укрепления религии».

Это люди, которые не имеют убеждений. «Френги-мэабы» умеют, когда это нужно, найти «благовидный предлог», чтобы отказаться от убеждений; «ага» же вообще полагают, что иметь убеждения и поступать порядочно противоречит правилам благочестия. И они быстро меняют убеждения – одни в процессе «партийной» борьбы, подчиняясь чужому влиянию, другие просто за некоторую сумму денег.

Не любят они и рано вставать. Они ведь ловцы случая. Сегодня он – часовых дел мастер, а завтра, смотришь, мастер политических дел и хоучи, сегодня – студент, а завтра – журналист, издает «экстренные приложения» к газетам или устраивает митинги. Подобно обрывкам бумаги, упавшим в поток, они плывут, куда несет вода. И житейское правило их – «все идет к лучшему в этом лучшем из миров».

И совсем особое дело те, что сейчас еще спят. Это счастливцы, которым, как думают иные, еще в дни творения было на роду написано обладать огромными средствами. Их два разряда: носящие шапки и густые усы и не носящие...

Люди эти – воры, но такие воры, которые сами судят воров; дармоеды, которые якобы борются с дармоедством; дураки, притворяющиеся умными, люди без принципов, но с демагогией, любители крепких напитков, на людях не пьющие ничего, кроме воды.

Люди эти – подлинные убийцы слабых, топчущие ногами права всех нижестоящих и зависимых и не признающие за людьми вообще никаких прав. Они уверены, что их несметные богатства послал им сам бог, не зная того, что человечество, если б оно смогло объединиться, ни одного часа не оставило бы эти богатства в их руках.

Люди эти – «благородные», «состоятельные», министры, «народные» представители. И все они в действительности не представители народа и не вожди, а... враги свободы и просвещения, построившие свое счастье на народном невежестве и темноте, в особенности на невежестве женщин, и ненавидящие юность за то, что у нее есть идеалы.

К регулярным занятиям у них нет склонности. Они просыпаются в десять часов в объятиях какой-нибудь красавицы, которой завладели силой своего золота. Долго лежат они, уже проснувшись, в постели и потягиваются. Потом вылезают с величайшим трудом из-под одеяла, принимаются за чай, кофе, какао, сливочное масло, варенье, ежедневная стоимость которых в десять раз превышает расходы бедной семьи из четырех-пяти человек, и часами упрятывают все это в свои огромные животы. А почему? Да потому, что окружающие их со всех сторон невежественные льстецы и лизоблюды вбили в них твердое убеждение, что все эти краденые, награбленные у слабейших блага посланы им с неба, что это «господь благословил их своей милостью».

Но не будем удаляться от предмета нашего рассказа.

Вот в такой день, в тесной каморке, площадью в каких-нибудь два квадратных зара, в воздухе, полном ужасающего зловония, от которого у каждого, кто вошел бы туда, поднялась бы тошнота, на грязной подстилке, похожей больше на конский потник, чем на одеяло, лежало какое-то несчастное существо. Ровное дыхание его показывало, что оно держится за жизнь и собирается еще долго мучиться.

Зловонное и темное было это место. Пахло сыростью, и время от времени подымалась возня крыс и мышей, заставляющая существо, лежащее на полу, вздрагивать и шевелиться.

Место это – камера тюрьмы номер один при назмие, а лежащее на полу жалкое существо – Джавад. Вот уже больше девяноста дней он переносит все эти мучения.

И когда он вспоминает свою прежнюю, горькую и трудную, жизнь, она кажется ему далеким, невозвратным счастьем. Он вспоминает мать, жену брата, детей.

– И откуда только явился этот Ферох? Жалеть нас вздумал!

Бедняга! Под влиянием горя несколько пошатнулись его умственные способности. Ему кажется теперь, что весь мир – один огромный господин Ф... эс-сальтанэ и что все люди только тем и заняты, чтобы мучить других.

Ничего удивительного тут нет. На его месте можно было додуматься не только до таких мыслей, но и дойти до настоящего сумасшествия. И разве не был он вправе, перенеся столько горя, восстать против всего святого и против всех святош, и перестать видеть в мире что бы то ни было, кроме зла.

Что он сделал? Убил кого-нибудь? Обесчестил? Совершил какое-нибудь наглое мошенничество? Или позволил себе возражать против чепухи и благоглупостей какого-нибудь святейшего невежды? Разоблачил негодяйство какого-нибудь ашрафа? Или, может быть, возмечтал о свободе? Хотел объяснить крестьянству его права? Или сделал что-нибудь во вред «интересам» иностранцев?

Нет, преступление Джавада заключалось только в том, что он, для пропитания семьи, поступил на службу к Фероху!

В первый день, когда его арестовали там, в деревенском доме, он говорил себе, задумываясь о будущем, что он просто подвернулся под горячую руку сердитому ага – имени его он не знал – и что пройдет несколько дней, а может быть и несколько часов, и ага его отпустит. Бедняга Джавад не мог представить, что его может ждать что-нибудь другое. Он тогда еще не думал, что люди могут быть до такой степени злы.

Даже когда его привели в назмие, он решил, что это, должно быть, делают для устрашения: «Хотят показать мне это страшное место, чтобы я впредь ничего такого не делал, а потом отпустят». С такими мыслями он и вступил во двор назмие в обществе двух ажанов. Но сейчас же он понял, что они имеют в виду не устрашение, а нечто совсем другое.

Начальник тюрьмы спросил:

– Это тот самый жулик, относительно которого говорил господин Ф... эс-сальтанэ?

Один из ажанов шагнул вперед, приложил руку к козырьку и ответил:

– Так точно, господин начальник!

Тогда начальник, обращаясь к стоявшему возле другому офицеру, чином пониже, спросил:

– Какие номера свободны?

Офицер ответил, что в общей тюрьме места нет, тюрьма номер два тоже переполнена, и есть только три свободных камеры в тюрьме номер один.

Начальник сейчас же приказал, не желая даже разбираться в том, есть ли какая-нибудь разница между этими тремя тюрьмами:

– Ну, ладно, ведите его в первый номер.

И с усмешкой прибавил:

– Видно большой жулик.

Через две минуты, обыскав карманы Джавада, его вели в тюрьму номер один.

Даже и тут Джавад не потерял надежды на скорое избавление: «Ну, пробуду здесь какие-нибудь сутки, а там и отпустят».

Подбодрив себя этими мыслями, Джавад пошел с ажаном в первый номер.

Когда его посадили в камеру, был полдень, но здесь не было видно дневного света. Не привыкшие к тьме зрачки бедняги Джавада долго не могли приспособиться. И только через четверть часа, – и то при большом напряжении, – он смог рассмотреть все углы этой грязной камеры.

Первое, что пришло в голову Джаваду, это поспать, потому что накануне ему почти не пришлось заснуть. Он лег, закрыл глаза и попытался наверстать упущенное. Но разве можно было заснуть? Разве может человек, как бы мало ни ценил он мир и жизнь, хоть на минуту перестать думать о бесчеловечности и эгоизме людей, когда его без всякой причины и без всякого объяснения бросят в подобную дыру?

Все же сон взял верх над мыслью.

Прошли часы. Джавад открыл глаза. Но во тьме камеры он вообразил, что еще ночь и, не отдавая себе отчета, что с ним и в каком месте он находится, снова заснул.

Через час он опять проснулся. На этот раз он почувствовал, что больше спать не может. В то же время, по доносившимся до него смутным голосам и по тонкому лучу света, проникшему в щелку, он понял, что уже вечер и что свет падает от фонаря, который зажгли в коридоре тюрьмы.

Так как его привели в полдень, то ему не дали обеда, да тогда, после всего происшедшего, ему и не хотелось есть. В то время как мышь коснулась своими крошечными острыми зубами пальца его ноги – отворилась дверь, и Джавад увидел в полутьме коридора ажана в синем переднике, который поставил перед ним медную миску и кувшин с водой, положил кусок хлеба и снова вышел. Дверь повернулась на петлях, и Джавад услышал, как ключ загрохотал в замке.

Джавад был очень голоден. Он тотчас же попробовал кушанье. Оно было холодное и как будто похоже на аш. Поднеся ко рту, он убедился, что это был «аш-е-кэшк». Джавад удивился: «Аш-е-кэшк, в эту пору года, что за бессмыслица? Впрочем, – подумал он, – для такого места и это, пожалуй, роскошь». Хлеб оказался ячменным и очень невкусным.

Он кое-как утолил голод хлебом и не притронулся к ашу, сваренному, должно быть, еще прошлой зимой. Остаток вечера он провел в думах о доме, матери, жене брата и малютках. Хотя он знал, что денег на расходы у них хватит еще на месяц, но при мысли о том, что его пребывание здесь может затянуться, он спрашивал себя: «А что они тогда будут делать? Где достанут денег на пропитание?»

За время своего короткого знакомства с Ферохом, Джавад убедился в его благородстве и теперь успокаивал себя.

«Ферох не останется равнодушным, он освободит меня, а если не удастся меня освободить, он не допустит, чтобы они голодали».

Прошла ночь. Наступило утро. И ничего не произошло. Только в полдень пришел опять вчерашний ажан и положил перед ним кусок хлеба и немного сыра.

Настал вечер. И опять Джавад провел его в обществе мышей и крыс, вдыхая все тот же зловонный воздух. С каждой проходившей секундой Джавад все яснее понимал, что господин Ф... эс-сальтанэ не шутил, а посадил его крепко. На третий день, в десять часов утра, дверь в камеру открылась, и Джавад увидел двух вооруженных ажанов.

– Выходи!

Джавад подумал, что получен приказ о его освобождении. Должно быть, жестокосердный Ф... эс-сальтанэ все-таки пожалел его, или, может быть, Фероху удалось его выручить. Так или иначе он снова будет дышать воздухом свободы, вдали от этих погребных крыс. Он быстро вскочил и вышел, говоря про себя: «Не дай бог никому попасть в это место!»

Но как же он изумился, когда увидел, что ажаны «пристроились» по обе стороны и повели его со двора тюрьмы на передний двор назмие, а оттуда – на площадь. Как только они вышли, глаза его, привыкшие за эти двое суток к темноте и до боли ослепленные ярким солнечным светом, различили впереди на площади какого-то молодого человека, шедшего им навстречу. Напрягая зрение и внимательно всматриваясь, Джавад увидел, что это Ферох, и различил, что он прикладывает палец к губам, как бы приказывая ему молчать. Джавад не сказал ни слова.

Ажаны вывели его из ворот и двинулись куда-то направо. Джавад не понимал, куда его ведут, сообразил только, что они движутся в южном направлении. Миновали площадь и вступили на Хиабан Далан-е-Бехшет, и, пройдя его до конца, снова повернули направо, потом опять – налево, в улицу Дербар, где сосредоточены правительственные учреждения, и, наконец, пройдя шагов триста, вошли в большую, окрашенную в зеленый цвет, дверь какого-то старинного здания.

Джавад понял, что его привели в адлие.

Сначала прошли через несколько различных дворов, переполненных в тот час судейскими, как ахундами, так и носящими шапку, и в конце концов ввели в какую-то комнату с зеленой дверью, находившуюся в западной части здания.

В этой комнате Джавад увидел низкорослого смуглого человека с очень густыми усами, сидевшего за большим столом. Один из ажанов тотчас подошел к нему и отрапортовал:

– Насчет которого арестанта их благородие, господин начальник, полчаса тому назад телефонировали вашему благородию, вот этот самый и есть.

Взглянув на Джавада, человек этот вытащил из-за уха перо, придвинул к себе лист бумаги и спросил:

– Ваше имя?

Джавад сказал.

Следователь допрашивал Джавада целый час и был очень разочарован, так как в результате он не получил ничего, что свидетельствовало бы о каком-либо преступлении, за которое Джавад подлежал бы осуждению. Джавад сказал только, что он – Джавад, из квартала Чалэ-Мейдан, что он был слугой у молодого человека по имени Ферох, с которым ездил в Кушке-Насрет, а больше ничего он не знает. Все нелепые вопросы следователя остались без ответа.

Допрос закончился угрозой применить к Джаваду методы испанской инквизиции.

– Смотри, если не сознаешься, я с тобой поступлю иначе – буду жечь тебя огнем, кости переломаю, сброшу тебя с крыши Шемс-эль-Эмаре.

После этого Джавада отвели опять в тюрьму. И потянулись дни. Джаваду не в чем было сознаваться. Но его два раза в неделю водили на допрос, и это радовало его: каждый раз он на два часа забывал вонь и мрак своей камеры и дышал чистым воздухом.

Прошло два с половиной месяца. День ото дня Джавад слабел и худел. Наконец настал день, когда следователь сказал: «Следствие закончено». Джавад подумал: «Теперь, значит, меня выпустят», и в душе помолился за следователя.

Прошла еще неделя. Но никто за ним не приходил. Джавад был совершенно болен; он с трудом различал людей.

К кому обратиться, где искать защиты?

Он думал, что Ферох о нем позабыл и, должно быть, забыл о его матери и жене брата. Кто знает, может быть, за это время они умерли с голоду. Мысли его путались, у него начиналось легкое помешательство.

Однажды дверь его тюрьмы снова открылась в необычное время, и он увидел двух вооруженных ажанов, вызывавших его из камеры.

И Джавад еще раз поддался обману. Думая, что следствие выяснило его невиновность и что его выпускают, он быстро вскочил. Но у него началось такое головокружение, что он повалился на землю. Ажаны тотчас подскочили к нему, подняли его и, так как от слабости он не мог двигаться, взяли его под руки и потащили через двор тюрьмы к воротам. Его вывели на площадь перед зданием назмие.

Здесь Джавад увидел человек двадцать ажанов, стоявших таким образом, что образовался круг, а внутри круга – сепайэ, нечто вроде высокого табурета, только с тремя ножками, и возле него еще двух ажанов, державших в руках плети, перевитые проволокой. Возле ажанов толпилась кучка женщин и мужчин – праздные тегеранцы собрались для развлечения: посмотреть, как его будут бить. Его приговорили к ста плетям.

В глазах Джавада потемнело. Такой глубины подлости и зверства он не мог себе представить.

Он – и плети. Это было так далеко одно от другого! Жалобы? Стоны? Разве услышат их окаменевшие сердца?

Сегодня – нет. Но придет день, когда виновники всех этих страданий будут растоптаны и стерты в порошок, придет день, когда они будут кланяться с виселицы.

Джавад не мог идти. Те же двое ажанов дотащили его до середины площади. Он был не в силах сопротивляться.

Они привязали его к сепайэ и сняли с него рубашку.

Перевитые проволокой плети в руках двух ажанов поднялись и опустились на спину несчастного юноши. Джавад не кричал, потому что он еще раньше потерял сознание.

Тридцать девять раз опустилась плеть, как вдруг из толпы женщин раздался громкий крик:

– Это мой сын! Мой Джавад! Значит, мой сон был верен, арестовали его!.. Ой, Джавад!..

И вслед за этим какая-то женщина кинулась на середину площади, точно хотела освободить Джавада. Кто-то из ажанов сильно ударил ее в бок прикладом ружья, и она упала без чувств.

Некоторые из зрителей захохотали и похвалили ажана: «Ну, и ловкий же парень». Другие от стыда опустили головы. Поистине, такая дикость не встречается даже у хищных зверей.

Через полчаса Джавада оттащили в назмие. Тело его было все изранено. Из глаз его текли слезы. В назмие его отнесли в больницу и положили в палату.

Джавада вырвало, и в подставленном ему тазу оказалось много крови.

Глава тридцать вторая
ОБРУЧЕНИЕ

Под вечер того же дня в доме Ф... эс-сальтанэ собралось большое общество гостей: дам и мужчин. Конечно, дамы собирались отдельно, в эндеруне, а мужчины в саду, возле бируни. Связь и общение между этими двумя группами поддерживались только через наших старых знакомых Хасан-Кули и Реза-Кули, иногда подходивших к зданию эндеруна.

Вдоль стен большого зала эндеруна были расставлены столики со всевозможными европейскими и персидскими лакомствами. Двери и окна были открыты настежь. За столиками сидели дамы в платьях всех цветов и оттенков: одна в лимонном, другая в померанцевом, третья в голубом, четвертая в темном с красными рукавами и так далее – не был, кажется, забыт ни один цвет. Те, что помоложе, были в кружевных чаргадах на головах; у тех, что постарше, чаргады были старинные, сердцевидной формы, так что для любителей геометрии головы этих дам, при взгляде сверху, представили бы любопытное зрелище треугольников, построенных не из прямых линий, а из дуг.

Дамы болтали. Одна рассказывала соседке о своей любви, другая хвастала новой службой мужа, две молоденьких дамы говорили о своих новых подругах, европейках и армянках, и о том, как они живут, и очень их жалели; были и такие, что говорили о силе молитвы Молла Ибрагима Иегуди и о прекрасных результатах, которые получаются от взгляда на камень, и подробно описывали форму камня и какая на нем была трещина. Одна жаловалась на испорченный нрав своего мужа, который, вместо того чтобы пользоваться женщиной, которая, казалось бы, самим создателем уготована для мужчины, предается увлечению лицами, совсем для этого не предназначенными. И прибавляла:

– От вас мне нечего скрывать: каждый раз, как я ему что-нибудь об этом скажу, он меня бьет.

Одна молоденькая девушка, только что обрученная, рассказывала подруге о своей любовной переписке с женихом:

– Я ему так написала, в таких выражениях, прямо все свое чувство вложила.

А какая-то довольно пожилая дама, в старомодном платье в складку, из материи с крупными цветами, усеянном от шеи до пояса пуговицами, и в белом накрахмаленном чаргаде, оплакивала прелести доброго старого времени и приятную медленность паломничества в Кербела, совершавшегося в кеджевэ, и проклинала френги, настроившего железных дорог.

Среди дам вертелась Мелек-Тадж-ханум в голубой поясной чадре, исполнявшая обязанности хозяйки; она то посылала горничную за шербетом, то приказывала заправить для дам кальян.

Дамы оживленно щебетали, одни потому, что им действительно было весело, другие потому, что на обручении полагается смеяться и быть веселыми. Иногда какая-нибудь молодая женщина тихонько, одергивая подругу, говорила:

– На нас смотрит бабушка. Держи себя приличнее.

Наибольший интерес общества вызывали мотрэбы – артистки, сидевшие посредине комнаты. Одна из них играла на ручной фисгармонии, другая – на таре, третья била в зэрб – маленький барабан, а две – танцевали. Одна высокая, с каштановыми волосами, черноглазая, танцевала в дальнем углу зала какой-то персидский танец, другая, маленькая, полная, со смуглым лицом, выделывала у входа сальто-мортале, приводя в восторг этих бедных женщин, лишенных всяких удовольствий.

В одной из внутренних комнат того же здания, на маленьком диванчике сидит Мэин, бледная, с пожелтевшим лицом.

Возле нее брошен обручальный ее наряд – белое шелковое платье, прелестно сшитое по последней моде.

Лицо у Мэин совсем желтое, а глаза красные от слез. Это уже не прежняя Мэин. В ней есть теперь что-то от Джавада. И особенно эта желтизна лица, точно она ее у Джавада заняла. Мэин похудела, и на нежных руках ее выступили синие жилки.

Ее насильно выдавали за Сиавуша-Мирзу. Она по-прежнему отвергала этот брак и сотни раз заявляла отцу о своем окончательном решении. И теперь, когда она увидела, как мало ее любят отец и мать, она решила покончить с собой.

С самого утра домашние не знали, что с ней делать. Мать без конца умоляла и заклинала ее, грозила ей наказанием на страшном суде. Но Мэин не слушала. Она отказалась одеть свое подвенечное платье и не хотела убирать голову. Она всячески поносила агд. Разве это агд? Разве таков должен быть брачный союз?

Мэин бранилась и негодовала. Мэин проклинала весь мир. Мелек-Тадж-ханум, храня достоинство дома, не отвечала, стараясь взять уговорами и просьбами; то хотела задобрить ее с помощью десятка различных перстней, то обещала подарить ей часть своего личного имения, то принималась упрашивать ее не позорить отца и мать перед гостями.

Мэин нельзя было обмануть игрушками, а деньги она не ставила ни во что, но так как она решила свою судьбу и вынесла себе смертный приговор, то, обращаясь к матери, она сказала:

– Хорошо. Я оденусь.

Вечерело. Мэин была одна в своей комнате. Она тихо плакала.

Отворилась дверь. Вошла пожилая женщина в косынке, с большим ящиком в руках. Мэин поняла, что это мошатэ.

Мэин приготовилась одеваться.

Через час одевание было окончено. Волосы ее были зачесаны кверху и уложены на темени. Над прической возвышалась маленькая диадема с золотыми подвесками, из-под которой ниспадала на белое платье фата из золотых кружев. На ногах ее были белые с золотом туфельки.

Наступила, наконец, минута, когда Мэин повели в комнату обручения.

У Мэин дрожали ноги. Не на обручение шла Мэин, а на смерть. Она шла точно к виселице, а кто же может бодро идти к своей собственной виселице? Не радость, не светлое будущее рисовалось ей впереди – перед ней была гибель.

Две дальние родственницы взяли ее под руки, и так они подошли к дверям комнаты агда. Потом вошли и посадили ее на приготовленное сиденье, против которого на стене висело большое зеркало.

У здания бируни, среди цветников с разнообразными цветами, расселось мужское общество. Здесь тоже были расставлены всевозможные столики с массой лакомств и сластей.

Гости были самые разнообразные: юные, зрелые и старики. В таких случаях, естественно, общество разбивается на группы: молодежь с молодежью, зрелые люди со зрелыми, а старики со стариками.

Молодежь высказывала свои суждения о последних городских новостях, ругала новый кабинет министров, превозносила прежний кабинет. Некоторые, не терпевшие политики, беседовали об удовольствиях и развлечениях, рассказывая, чем они развлекались за последнее время. Один, например, рассказывал о том, как он велел напечатать карточки и стал раздавать их дамам, проходившим по Лалезару, поблизости его дома. Когда приятель спросил, в чем дело, он вытащил из кармана карточку, на которой было написано:

«Глубокоуважаемая ханум!

Во вторник в три часа до захода солнца, вас просят пожаловать в дом вашего покорного слуги, находящийся на улице С...эд-Довлэ, влево от Лалезара, откушать шербета и выкурить папиросу, чем окажете большую честь...

(следовала подпись... эд-Довлэ)».

– И много пришло: каждая из них по глупости вообразила, что ее только одну специально туда приглашают!

А собеседник его, смеясь и повторяя «ай, валла!», восхищался веселой проделкой и ловкостью приятеля по части надувательства женщин.

Другой пустозвон повествовал о своих грешках и о том, как в кафе ага К... он совратил какую-то иностранку. Краснолицый курносый шахзадэ с толстыми губами и тусклым взглядом, изобличавшими в нем сластолюбца и дурака, хвастал любовью к нему какой-то артистки и рассказывал, как он напечатал в одной газете ее биографию. Какой-то молодой человек, стройный, с приятным лицом, которого называли известным драматургом, жаловался на застой и упадок персидского театра и на Иегуд-Монши, владельца театрального зала, который, пока ему не дашь шестидесяти туманов, не хочет даже зажигать лампы, и бранил общество, невнимательное к театру.

Зрелые люди беседовали об урожае этого года или о хлопковом деле, а некоторые из них – о разложении в учреждениях. Один из них говорил, что новый министр, хотя и не казнокрад, но взятки все-таки берет и хорош лишь тем, что, по крайней мере, дело делает. Другой рассказывал, какую массу всевозможных правил и уставов, которые все имеются у него дома, написал новый министр финансов.

– Сразу видно, что труженик, иначе как бы он столько написал?

Третий говорил о прежнем министре финансов, который, думая больше о выгодах бельгийских советников, чем о выгодах Персии, заставил крупного чиновника-перса, двенадцать лет учившегося в Германии, за разоблачение мошенничества бельгийца, уйти со службы под видом трехмесячного отпуска.

Те, что собирались в недалеком будущем породниться между собой, говорили о детях: один восторгался ученостью своего сына, другой рассказывал, какая умница его дочь, пишет ответы на загадки «Насим-э-Шемаль» так, что ее имя даже было напечатано в газетах, – и каждый из них был доволен, что подготовил почву для будущего союза.

Старики с мундштуками кальянов в зубах, выпуская время от времени густые клубы дыма, говорили о своем, о старом, намазах и постах. Один жаловался, что в предстоящем Рамазане дни будут длинные, другой обращал внимание собеседников на то, что в последние годы дни в Рамазане были короткие, и это его радовало. Третий вспоминал веселые эпизоды далекого прошлого, рассказывая, как однажды Шах-Мученик за то, что он похвалил его костюм, сравнив шаха с солнцем, тотчас же подарил ему одну из своих жен и пятьсот туманов денег.

Все были увлечены разговорами, отрываясь иногда, чтобы выпить чаю или шербета.

Наконец перед домом остановилась карета. Тотчас же выбежал из ворот слуга и открыл дверцу. Из кареты вышел хезрет-э-ага.., который изволил прибыть для совершения обряда агда, и направился к собравшимся.

Из почтения к ага все встали. Ага, посидев с четверть часа в красном углу, изволил проследовать в здание эндеруна.

Через десять минут к воротам подъехали «собственные» дрожки и с них соскочил Сиавуш-Мирза в черной паре и лакированных туфлях, с неизменным хлыстиком в руке. Мохаммед-Таги спрыгнул с козел, на которых он сидел рядом с кучером, и барин и слуга двинулись к гостям. Не кланяясь никому, Сиавуш-Мирза, со свойственной принцам важностью, прошел через ряды гостей к «почетным местам».

И сразу двое слуг – Хасан-Кули и Реза-Кули – спеша подслужиться, поставили перед ним по стакану шербета.

Отец его, сидевший со стариками, встал и, подойдя к нему, тихонько пробрал его за невежливость. Сиавуш в ответ только улыбнулся и вздернул плечами. Старик, ничего больше не сказав, вернулся на свое место, а Сиавуш подозвал к себе какого-то приятеля и принялся с ним громко разговаривать о позавчерашних «приятностях». Как ни пытался тот остановить его, указывая, что этим разговорам здесь не место, Сиавуш не хотел замолчать.

– Что за важность, – сказал он, – я же не собираюсь себя ничем связывать.

Оживление не ослабевало. Сиавуш продолжал с увлечением хвастать своими похождениями, гости беседовали. Так прошло с полчаса. Затем в стороне эндеруна показался Реза-Кули, бегом мчавшийся по направлению к господину Ф... эс-сальтанэ, сидевшему со стариками. Наклонившись к его уху, он что-то прошептал. Ф... эс-сальтанэ тотчас же, в величайшем беспокойстве, вскочил и пошел в эндерун. Еще не входя, он заметил суматоху. Видно было, что дамы повскакивали с мест и, тесня друг друга, старались рассмотреть, что происходит в дальнем конце комнаты.

Мы расстались с Мэин в ту мунуту, когда ее посадили на приготовленное место перед зеркалом.

С каждой минутой Мэин чувствовала себя все хуже и хуже. Лицо у нее было такое желтое, что, казалось, даже покрывавшие ее румяна и белила готовы были раствориться в этой желтизне. Мэин дрожала всем телом.

«А что, если не удастся убить себя? Если придется жить с кем-то другим, не с Ферохом?»

От этой мысли ей делалось еще страшнее. Кругом заговорили.

– Хезрет-э-ага приехал!.. Хезрет-э-ага...

Мэин услыхала в соседней комнате голоса двух мулл.

Они долго нараспев читали какие-то арабские слова, словно перекликались друг с другом. Потом голос одного из них зазвучал громче. И Мэин стало ясно, что муджтеид обращается к ней. Произнеся еще какую-то арабскую фразу, говоривший спросил:

– Согласна ли ханум?

Мэин не хотела отвечать. Впрочем, она, к счастью, и не могла ответить. От страшной тревоги и волнения язык не повиновался ей.

Мэин услышала, как кто-то шепчет ей на ухо:

– Ханум... милая... во имя чести отца и матери надо жертвовать всем. Если бы даже пришлось за дива замуж выходить, нельзя заставлять ждать хезрет-э-ага...

Но Мэин, если бы даже захотела, была не в силах ответить.

Снова послышался голос ага:

– Согласна ли, ханум?

Как и в первый раз, Мэин, водя вокруг мутными, невидящими глазами, молчала.

В этот момент из другой комнаты появилась мать, которой сказали, что Мэин не отвечает ага. Подскочив к Мэин, она сильно дернула ее.

– Отвечай, несчастная!

Странно подействовал на Мэин этот толчок. Она вдруг забилась и упала на пол. У несчастной начался сильный припадок. Она билась руками и ногами, разбрасывая коврики, из которых было сделано «красное место» невесты. В величайшем волнении столпились вокруг нее женщины. Сразу сообразив, что с ней происходит, они держали ее за руки и за ноги, стараясь остановить конвульсивные движения, но ничего не могли сделать: известно, какая сила бывает у человека, бьющегося в припадке.

Мэин билась, кричала и бранилась. Казалось, к ней вернулось помешательство, оставившее ее три месяца назад.

Хезрет-э-ага в соседней комнате тоже догадался, в чем дело.

Много он видел таких случаев и не находил в них ничего удивительного!

Разве такое происшествие может подействовать на них и помешать им окрутить и связать друг с другом два существа, которые вовсе не желают этого. Им нужно касэ-э-набат, две головки сахару да бумажку в двадцать пять туманов, а за прочее они не отвечают.

Первая помощь, в виде обрызгивания холодной водой и поднесения к носу ка-гель, не произвела никакого действия. Конвульсии Мэин становились все сильнее. Тогда соединенными усилиями нескольких человек ее подняли с пола, отнесли в ее комнату и с большим трудом, – так как она продолжала биться, – положили на кровать.

Агд не удался. Мать жениха была крайне расстроена: она столько слышала от мужа об ожидавшихся результатах этого брака, а теперь желанная цель оказалась далеко. Мелек-Тадж-ханум тоже была в отчаянии, но больше от беспокойства за единственную дочь, – она ведь по-своему любила Мэин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю