Текст книги "Наступит день"
Автор книги: Мирза Ибрагимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
– А вы знаете, кто он? – спросил серхенг Сефаи, указав на Фридуна. Это тот самый Фридун, о котором вы хлопотали, чтобы облегчить ему наказание.
Хикмат Исфагани застыл на месте, ошарашенный и растерянный.
– Разве ты не тот самый, из деревни? – обратился он к Фридуну.
– Я не понимаю, о ком изволит говорить господин, – ответил Фридун как ни в чем не бывало.
– Еще немного, и я сойду с ума! – проговорил Хикмат Исфагани в недоумении. – Я забуду и свое собственное имя, перестану отличать белое от черного... – И он, покачивая головой, вышел из кабинета.
– Вы отлично научились выходить сухим из воды, – сказал серхенг, окинув Фридуна строгим взглядом.
Фридун не ответил. Он предчувствовал, что серхенг собирается разыграть с ним какую-то комедию, и собирался с силами, готовясь предупредить и расстроить его планы.
– Начинайте! – прервал молчание Сефаи. – Послушаем вас.
– Мне говорить нечего.
– Не упрямься! Послушайтесь моего совета, и мы будем друзьями. Я обещаю вам жизнь, свободу и карьеру.
– Благодарю. Мне нечем заплатить за все это.
– Признайтесь во всем и обещайте работать с нами.
Поняв, что из него хотят сделать второго Гусейна Махбуси, Фридун в душе посмеялся над этой надеждой серхенга.
– Уверяю вас, господин серхенг, вы ошиблись во мне.
– Хочешь, я расскажу твою биографию со дня рождения?.. Тебе нечего скрывать от нас парень. Это совершенно бесполезно.
Фридун молчал.
– Чтобы послать тебя на виселицу, вполне достаточно твоего поведения в университете.
– Какого такого поведения?
– Какого поведения?.. Гурбан Маранди тебе знаком? Или ты будешь отрицать и это?
Фридун на мгновение задумался. Ему стало ясно, где находится ныне Гурбан Маранди.
"Быть может, его вынудили дать ложные показания?" – пронеслось в голове Фридуна.
– Задумался? – снова заговорил серхенг. – Вот видишь, как безрассудно пытаться скрыть от нас что-либо?! Мы все знаем.
– Я не могу понять, какое отношение имеет к моему аресту Гурбан Маранди.
– Мы отлично знаем, что вас связывало единство убеждений и единство целей. Поэтому ты не осуждал его действий, направленных против родины, против нации, против шаха. Но этого мало. Ты сочувствовал всему этому.
– Я требую доказательств.
– Доказательства? Помнишь историю с Саибом Тебризи? Почему ты тогда молчал, точно набрал воды в рот? Почему не выбил зубы этому предателю Маранди? Сочувствовал ему!
– Я считал это несправедливым, господин серхенг. Разве разумно исключать из университета за чтение стихов Саиба Тебризи.
– Дело не в Саибе, парень. Мы не столь простодушны, чтобы рассматривать события такими, какими они кажутся. По отдельным поступкам мы определяем, какому богу человек молится. Ведь людей толкают на тот или иной поступок мысли, желания, стремления. Так вот, твой приятель читал стихи на азербайджанском языке, а потом взялся защищать этот язык. Это верно?
– Но я не вижу в этом ничего преступного.
– Человек, восхваляющий язык, начнет потом славословить народ, нацию. Человек, признающий азербайджанский язык, должен признать и азербайджанский народ. Такова логика.
– Но если это даже так, где же в этом преступление?
– Всякий, признающий азербайджанцев как народ, отрицает единство иранской нации. Но главная опасность не в этом. Всякий, кто выдвигает в Иране азербайджанский вопрос, неизбежно обращает свои взоры к северу, к России, потому что часть Азербайджана находится там. Баку, Гянджа, Шемаха все это на советской земле. Теперь догадываешься, какой вывод из всего этого напрашивается?
– Нет, не догадываюсь.
– Догадываешься, только не хочешь признаться. В таком случае я открою тебе, что заключено в твоем сердце: оторвать весь Азербайджан от Ирана и передать туда, Советам. Вот в чем преступление! Вот что вызывает гнев у его величества! А ты содействовал этому. Можешь ты отрицать это?
– Благодарю вас, серхенг. Вы многому меня научили. Признаюсь, до этого я еще не додумался.
– Больше ничего не имеешь сказать?
– Ничего.
Серхенг Сефаи нажал кнопку.
– Увести!..
Фридуна снова бросили в мрачную могилу. Два дня его били, истязали, пытали. Когда он терял сознание, его обливали водой и приводили в чувство. Потом опять били до беспамятства.
На третий день он опять стоял перед серхенгом.
– Наконец я действительно до конца узнал вас! – сказал Фридун твердо. Больше вы ни одного слова от меня не услышите.
И с этой минуты все вопросы серхенга оставались без ответа.
Серхенг велел поместить Фридуна в прежнюю камеру и, когда тот ушел, приказал:
– Ночью впустить к нему помешанного!..
В камере Фридуна стояла тяжелая тишина. Тишина и мрак. Изредка эту тишину нарушали мерные шаги проходившего за дверью тюремщика. Когда шаги его отдалялись, в камере вновь воцарялась мертвая тишина.
Но Фридун знал, что тишина эта лишь кажущаяся, обманчивая. В глубоких тюремных подземельях люди подвергались невообразимым пыткам и мучениям. Только их стоны, жалобы, вопли были бессильны пробиться сквозь толщу каменных стен.
Ухватившись за железную решетку, Фридун приподнялся и сквозь крошечное окно взглянул в бездонную глубину ночного неба. Там равнодушно мерцали далекие звезды. Одна из них, самая яркая и чистая, казалось, смотрела ему прямо в глаза. Эта звезда напомнила ему ту ночь на селе, когда он, лежа под стогом сена, смотрел в небо и грудь его освежал прохладный ветерок с Савалана. И вновь ожили перед его глазами Гюльназ, тетя Сария, дядя Муса.
Вдруг он услышал шум в коридоре, потом дверь распахнулась, и в камеру втолкнули человека. Упав ничком, тот долгое время лежал, точно труп, без движения.
Фридун решил, что узник, брошенный сюда после пыток, потерял сознание. Он подошел ближе, наклонился и тронул узника за плечо. Плечо было острое, костлявое. Внезапно Фридун почувствовал, что его горло сдавили цепкие пальцы. Фридун собрал все силы, чтобы оторвать эти страшные клещи. Он схватил узника за руки, тряхнул и, уже задыхаясь, издал страшный крик:
– Отпусти!.. Убью!..
Узник сразу разжал пальцы и, с невероятной ловкостью, отпрыгнув от него, завыл застучал зубами. Потом он сел на пол и принялся плакать; вскоре плач перешел в громкий хохот.
Фридун решил, что перед ним либо узник, от пыток сошедший с ума, либо шпион, разыгрывающий по поручению тюремщиков роль помешанного.
Во мраке камеры он различал лишь темный силуэт человека и был готов в любую минуту дать отпор, если тот вздумает снова напасть на него.
А помешанный, как бы спасаясь от преследовавших его мучителей, неожиданно забился в угол камеры и начал умолять:
– Ой, не бейте, не бейте! Побойтесь бога! Я уже не виноват! Что плохого я сделал? За что вы меня мучаете? Ах, сударь, почему ты выкалываешь мне глаз? А сам смеется! Так не смеются над горем человека, барин. Никогда, не смейся над чужим несчастьем... Бойся бога!.. Нет, нет, не дам выколоть другой глаз!..
Тут узник заметался по камере. Наконец, потеряв силы, он снова забился в угол.
– Высыпали пшеницу перед ослом? – заговорил он спустя минуту. – Свежий клевер дали ребенку. Жена, жена, беги скорее, возьми ребенка, не то он объестся клевера... Ай-яй-яй! Опять пожаловал этот барин... Послушай, господин, грех кушать мясо стельной коровы, да и нож ее не возьмет. Ах, чтоб тебе добра не видать! Барин распорол корове брюхо. Дети, дети, бегите ко мне, спрячьтесь за моей спиной, этот барин еще не наелся!.. Скорей, скорей, спрячьтесь здесь. Ага!.. Видно, это не барин, а оборотень. Берегитесь его! Он может обернуться и господином, и помещиком, и даже самим падишахом. Он даже может надеть корону на голову. Бегите от него! Прячьтесь! Спасайте детей!
С криком "спасайте детей" помешанный грохнулся оземь и захрипел.
Вскоре он затих. По-видимому, заснул.
Фридун начинал уже сомневаться, чтобы все это могло быть простой игрой.
Прошло с полчаса. Узник лежал без движения и все так же тяжело дышал, иногда хрипел.
Фридун не трогал его. Он хорошо знал, что в таком состоянии человеческий организм по каким-то странным законам лучше всего умеет бороться и побеждать свои страшные недуги.
Этого несчастного человека мог вернуть в нормальное состояние лишь сон, крепкий сон, полный покой всей нервной системы.
Постепенно хрип сумасшедшего стихал; после припадка наступило полное успокоение.
Фридуну, не спавшему ночь, показалось, будто мучительный кошмар подходит к концу.
Он подошел к помешанному и, наклонившись, осторожно поднял его седую, как снег, голову.
– Дядя Муса! – вглядевшись в него при чуть брезжившем рассвете, воскликнул Фридун.
Дядя Муса пытался вырваться из его объятий.
– Барин, я ничего не хочу!.. Возьми и корову и овец! Верни только моих детей! – Потом он умолк на минуту и внезапно приник к ногам узника. Фридун! Сын мой! – пробормотал он и заплакал.
Фридун старался утешить старика.
– Дядя Муса! – говорил Фридун. – Не отчаивайся, не теряй надежды. Скоро конец несправедливости и гнету. Ты опять вернешься к себе в деревню. У тебя будет свой участок земли. Соберешь детей вокруг себя и своим трудом, свободным трудом создашь новый мир. Ведь ты не боишься труда, дядя Муса? А будущее за теми, кто трудится в поте лица: будущее вот за этими мозолистыми руками. И эти же руки разрушат все темницы и тюрьмы. Уничтожат палачей и угнетателей. Потерпи, дядя Муса! Придет время, когда и на темном иранском небе появится светлое солнце. Тогда увидит светлую зарю и весь Иран, дядя Муса.
Муса слушал молча, не отрывая глаз от его лица, и напряженно морщил лоб; подобно тому как организм начинает оживать после изнурительной болезни, сознание Мусы постепенно возвращалось к нему.
Фридун рисовал перед ним все более увлекательные картины будущей свободной и счастливой жизни.
В сущности, эти мечты ласкали воображение и самого Фридуна.
Но это продолжалось недолго.
Около полудня дверь камеры отворилась, и в нее впустили Хикмата Исфагани. За несколько дней заключения он сильно изменился. В его тусклом взгляде не оставалось и следа того высокомерия, которое было не только за год до того, но и три дня назад, когда Фридун встретил его в коридоре.
"Бедняки, угнетенные гораздо выносливее и более стойко переносят удары судьбы, чем эти избалованные жизнью богачи", – невольно подумал Фридун.
Вступив в камеру, Хикмат Исфагани остановил взгляд на Фридуне. Тот сидел на койке и тихо гладил голову Мусы.
Муса не сразу сообразил, что в камеру вошел новый человек. Он осторожно поднял голову с колен Фридуна и оглянулся. При виде Хикмата Исфагани старик быстро вскочил на ноги, и у него опять застучали зубы.
– Барин, пожалей, умоляю! – завопил он вдруг. – Что я сделал тебе плохого? Почему ты и здесь не оставляешь меня в покое?
Хикмат Исфагани принял это за издевательство и раздраженно поморщился.
– Перестань, старик! Садись на место!
Эти слова совершенно вывели Мусу из равновесия, и он пришел в такое же исступление, как прошлой ночью.
– Вор! Вор! Вор! Украл землю! Украл гумно! Души его, души! – закричал Муса неистово.
Хикмат Исфаганн в испуге отпрянул. Муса внезапно бросился на него, и длинные острые ногти сумасшедшего вонзились в толстую шею барина. С большим трудом, удалось Фридуну высвободить горло Хикмата Исфагани из цепких пальцев Мусы.
Муса начал дрожать, на губах появилась белая пена, и он растянулся на полу. Фридун оттащил его к стенке.
Хикмат Исфагани поднялся и сел на койку. Посмотрев в сторону Мусы, который стонал, хрипел, дергался всем телом, он сплюнул.
– Да это же в самом деле сумасшедший!.. Чуть не задушил!
– Это ваших рук дело, господин Хикмат Исфагани, – гневно сказал Фридун. – Смотрите хорошенько! Два года назад вы отобрали у этого бедняка землю, забрали весь урожай. Не довольствуясь этим, вы приписали ему какой-то долг и за это увели корову, унесли весь его скарб, все имущество, вплоть до юбки жены. Но и этого вам показалось мало. Вы изгнали из села его самого и жену с малолетними детьми. Все они погибли на улицах Тегерана... Хорошенько же вглядитесь в дело ваших рук!
– Послушай, парень! – начал Исфагани плаксиво. – Видит аллах, это не моя вина. Во всем повинны эти полицейские. Они хуже разбойников. И корову, и домашние вещи, и одежду унесли они, клянусь честью. Даю тебе слово, как только выйду отсюда, не буду брать с крестьян ни одного шая податей. Я сам получил такой урок, что вовек не забуду. Я прозрел тут. Дай мне только выбраться отсюда, и я отдам все свое состояние. И тебя освобожу... И старика освобожу. Если вру, пусть проклятие падет на моего родителя!
С чувством брезгливости смотрел Фридун на этого труса и подлеца, который теперь готов был броситься ему в ноги, и думал с удивлением: "На чем же держится класс, виднейшим представителем которого является вот это ничтожество?"
Наконец Муса очнулся. Приподнявшись, он увидел Хикмата Исфаганн и снова бросился на него:
– Вор!.. Грабитель!.. Убийца!
Но Фридун удержал его, а Хикмат Исфагани, подбежав к двери камеры, изо всех сил застучал в нее кулаками.
– Серхенга! Серхенга сюда! – вопил он подошедшему к двери тюремщику.
Ему ответили, что серхенг второй день не появляется в тюрьме. Тогда он повернулся к Фридуну и стал жаловаться:
– Вот видишь, какая это лиса? Ты только погляди на его хитрость. Все мучения мы терпим по его милости. Это он умышленно соединил нас здесь. А потом придет и начнет ругать стражников, – как, мол, вы смели мучить этих господ. Да перевернется вверх дном такая страна, такое государство!..
– Все вы друг друга стоите! – с ненавистью процедил Фридун сквозь зубы и отвернулся.
Риза Гахрамани пытался как-нибудь помочь Фридуну, но все его начинания терпели неудачу. С арестом Хикмата Исфагани и сертиба Селими дело это особенно осложнилось.
Несмотря ни на что, он настойчиво старался установить с Фридуном связь. Перед ним мелькнула надежда использовать для этой цели одного из тюремных дворников. Это был старик, дочь которого работала с Феридой на ткацкой фабрике. Но на все уговоры дочери старик ответил решительным отказом:
– Ты хочешь, чтобы и я оказался за решеткой?
Если не считать этой заботы, Риза Гахрамани целиком отдался деятельности по усилению подпольной организации.
После ареста Фридуна вся тяжесть работы легла на его плечи. Арам был вынужден отсиживаться в подвале старика Саркиса, а Курд Ахмед находился в Курдистане. Нельзя было допустить ни малейшего ослабления работы организации; наоборот, политическая обстановка выдвигала такие вопросы, на которые надо было немедленно ответить.
Политическая атмосфера в Тегеране все более накалялась. Правительственная клика и реакционные круги старались использовать в своих интересах военные успехи германской армии, продвигавшейся все дальше в глубь советской территории, и жестоко преследовали прогрессивные элементы в Иране. Эти круги старались убить надежды трудящихся и демократически настроенных слоев общества на какие бы то ни было прогрессивные изменения, парализовать все их силы. Официальная пресса старалась внушить населению, что временное отступление Советской Армии означает полный развал Советского государства, что победа Германии над Советским Союзом неоспорима.
А редактируемая Софи Иранперестом "Седа" даже сообщила, что его величество обещает крупную награду тому, кто первый принесет ему весть о падении Москвы.
Риза Гахрамани ясно отдавал себе отчет в том, что решающим фактором сейчас является всемерное поддержание в членах организации, в демократических слоях и рабочих массах боевого духа и веры в несокрушимую мощь, в конечную победу Советской Армии.
Один случай в депо еще более утвердил Ризу Гахрамани в этой мысли.
Во время обеденного перерыва рабочие депо, как всегда, говорили о войне между Советами и Германией.
– Как может гореть свеча, когда на нее со всех сторон дуют? – грустно сказал один из старых рабочих. – Одна была у нас надежда на Советы, и ту стараются развеять по ветру. Тогда придется навеки похоронить всякие мечты о свободной жизни...
Слова старика сильно подействовали на Ризу Гахрамани. Они не только отражали тяжелые настроения рабочих, но указывали на слабость работы организации, которая не сумела довести истину до всего народа. А как это было необходимо! Риза Гахрамани тут же нашел стрелочника Рустама и поручил ему поздно вечером собрать товарищей.
Первыми в лачужку Рустама пришли Серхан и Ферида.
Собрание было бурным.
– Без Советов наша борьба бесцельна, – сказала Ферида, подробно рассказав товарищам о том, что она видела и слышала в народе. – Не будет Советов – мы ничего не добьемся. Я предлагаю написать письмо советским бойцам, которые борются против нацистов... Мы напишем, что сердца наши всегда с ними. Ведь они сражаются не только за себя, но и за нас, за наше светлое будущее.
– За будущее людей труда всего мира, – добавил ее муж.
– Дельно говорите, – вмешался Риза Гахрамани. – Решено! Напишем такое письмо и пошлем! Пусть советские люди знают, что их иранские друзья не спят и делают все, что в их силах.
Он достал из кармана аккуратно сложенный вчетверо лист писчей бумаги и старую ручку и задумался.
Когда письмо было готово, его прочитали вслух. По настоянию Фериды прибавили в конце еще одну фразу: "Наши сердца сжимаются от боли, оттого что в такой тяжелый день мы не можем оказать вам более реальной помощи".
Риза Гахрамани начисто переписал письмо, вложил в конверт и запечатал.
– Перейдем теперь, товарищи, к нашим очередным делам. Положение у нас, как вы сами знаете, – трудное. Антисоветская пропаганда отравляет сознание народа, сеет панику... – начал он.
– Но есть и другая сторона дела, – вставил Серхан, внимательно слушавший Ризу Гахрамани, – уж слишком много кричат наши враги... Значит, у них самих что-то неладно. Они сами в панике, но стараются это скрыть...
Его поддержала Ферида:
– Я много бываю среди народа и вижу, что вся его любовь на стороне советских войск. Надо учесть, что эти настроения сильнее лживой пропаганды.
Подумав, Риза Гахрамани согласился. Он понял, что за шумихой, которую изо дня в день поднимают официальные круги и тегеранские газеты, прежде всего кроется их собственный страх и отчаяние.
– Я как-то упустил из виду эту сторону дела. Тем легче нам будет разбить вражеские козни, – сказал он мужественно.
И собравшиеся решили выпустить новую листовку, а также усилить устную пропаганду. Напечатать листовку в Тегеране не представлялось никакой возможности. Поэтому Серхану было поручено организовать это дело через товарищей в городе Сари и готовые уже листовки доставить в Тегеран.
Риза Гахрамани спросил Фериду о положении Хавер. Впервые Ферида почувствовала себя виноватой и смущенно опустила голову.
– Та нищенка куда-то исчезла, и я не могла установить связи с Хавер, призналась она. – Но если хотите, я сегодня же отправлюсь к ней сама.
– Ни в коем случае, – строго сказал Риза Гахрамани. – малейшая неосторожность может погубить всю организацию. И вообще в настоящее время нельзя привлекать Хавер ни к какой работе. Но надо во что бы то ни стало доставить Хавер немного денег, чтобы она не нуждалась. Вот и все.
Затем Риза Гахрамани прочитал письмо, полученное от Курд Ахмеда. Оно сплошь состояло из намеков и условных выражений, поэтому после каждой строчки он останавливался, чтобы разъяснить товарищам смысл послания.
Курд Ахмед сообщал, что, покончив с делами в Курдистане, он двинется в Тебриз, откуда отправится в Ардебиль, и только тогда вернется в Тегеран. Он был доволен своей поездкой; особо подчеркивал он усиление революционных настроений среди курдов, их готовность при первой же возможности подняться с оружием в руках против деспотического режима.
Затем Риза Гахрамани посмотрел на часы и сделал знак Рустаму:
– Уже время!
Рустам сделал знак жене, та сейчас же поднялась, вынесла обоих спавших детей во двор, уложила их там на одеялах, а сама села возле них у калитки.
Рустам запер дверь и вытащил из-под набросанного в углу хлама радиоприемник. Все затаив дыхание тесным кольцом окружили его.
Москва говорила на персидским языке, и голос диктора звучал так спокойно и уверенно, точно шел он не из затемненного города, над которым летают германские бомбардировщики, а из неприступной крепости.
Радио передавало содержание советской ноты иранскому правительству от 19 июля.
– Пусть теперь увидят эти господа, кому осталось недолго жить! – не удержалась Ферида, с напряженным вниманием ловившая каждое слово.
Серхан повернулся к ней, и его улыбка выражала полное согласие с женой.
– Тише, не мешай! – все же шепнул он и снова впился глазами в маленький кружок радиоприемника, словно пытаясь увидеть в нем Москву.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
У подошвы горного перевала между городами Урмия и Саламас Курд Ахмед круто остановил мокрого от пота рыжего коня. Разгоряченный быстрой скачкой, его копь, хотя и устал изрядно, не хотел стоять спокойно и рвался вперед.
Натянув повод, Курд Ахмед повернулся в седле и глазами стал искать кого-то на извилистой дороге. Только через пять минут из-за поворота выскочил всадник на серой лошади.
– Придержи лошадку, Рагим-ага, тут начинается подъем! – крикнул Курд Ахмед проскакавшему мимо него всаднику.
Тот с трудом остановил лошадь и шагом подъехал к Курд Ахмеду.
– А здорово ты усмирил рыжего! – с удовольствием сказал Рагим-ага и улыбнулся. – Не дай бог, если такой конь почувствует, что седок боится его, обязательно скинет!
Курд Ахмед ласково погладил коня.
– Недаром говорит народ – конь должен быть безумным, а герой разумным, – с улыбкой ответил он Рагим-аге.
Рагим-ага снял с головы шелковую чалму с ниспадавшей на лоб, уши и затылок длинной бахрамой и вытер большим платком пот с лица. На нем были излюбленные у курдов широкие шелковые шаровары, заправленные в высокие сапоги, шелковый архалук и такой же жилет, обшитый узким галуном.
Тяжело дыша, лошади стали подниматься по крутой тропинке в гору, и каждая из них пыталась опередить другую, но из уважения к старшему другу Рагим-ага придержал лошадь и ехал позади. Заметив, это, Курд Ахмед остановил коня, и они продолжали путь рядом, их стремена то и дело ударялись и звенели.
– Ну как, устал?
Рагим-ага посмотрел на вершины, на пропасти, охваченные какой-то необычайной тишиной, и ответил с гордостью;
– Мать родила меня на коне. На коне я не устаю. Вся моя жизнь проходит в седле.
– Да, большинство курдов и родятся и умирают на коне, – задумчиво сказал Курд Ахмед.
Рагим-аге почудилось в этих словах осуждение того, что считалось у курдов доблестью.
– Кочевой образ жизни действительно большое несчастье для курдов, произнес он с грустью и добавил после минутного раздумья: – Народ, не пустивший глубоких корней в землю, уходит, не оставляя следа в этом мире.
– Чтобы пустить корни в землю, надо обрабатывать ее, переворачивать пласты.
– А разве наш народ лишен этой способности?
– Конечно, не лишен. Курды – трудолюбивый и храбрый народ. Но они связаны по рукам и ногам. Тебе же известно, Рагим-ага, что обветшалый феодальный строй, патриархально-родовой быт не дают ему открыть глаза и увидеть мир.
Они замолчали, углубившись каждый в свои размышления. Мерно стучали копыта лошадей о каменистую дорогу. На востоке занималась утренняя заря.
Впереди, поближе к перевалу, на широкой поляне показалось готовое сняться с места большое кочевье. Слышался смешанный гул, в котором сливались лай собак, мычание коров, блеяние овец, крики детей и женщин.
Девушка с золотым ожерельем на белой сорочке, увертываясь от дыма костра, помешивала большой деревянной ложкой в закопченном котле. Перед палаткой сидела полная, черноглазая, с длинными смоляными косами молодая женщина. Ни на кого не обращая внимания, она кормила грудью младенца.
Проезжая мимо кочевья, Курд Ахмед услышал приветливый голос:
– Пожалуйте, господа, выпейте чаю!
Они невольно придержали лошадей и обернулись на голос.
В стоявшей неподалеку от дороги группе Курд Ахмед не увидел ни одного знакомого и, сочтя это приглашение простым исполнением обычаев гостеприимства, поблагодарил и хотел ехать дальше, но заметил направляющегося к ним высокого худого старика с длинной седой бородой и седыми волосами, ниспадавшими на плечи.
– Салам, Рагим-ага! – сказал старик. – Сойди с коня, отведай нашего хлеба!
Когда старик подошел ближе, Рагим-ага поспешно соскочил с лошади и, почтительно склонившись перед ним, поцеловал его худую, темную от загара руку.
– Салам, славный поэт!
Курд Ахмед сразу догадался, что перед ним стоит курдский поэт Хажир. Он знал о той известности, которой пользовался среди курдских племен этот поэт, проводивший свою жизнь у очагов иранских, турецких и иракских курдов. Хажир участвовал во всех праздниках и торжествах, во всех траурных собраниях курдов, делил с ними горе и радость. Часто выступал он судьей между враждовавшими родами и племенами и не раз предотвращал готовую разразиться братоубийственную резню. Это был бедный человек, равнодушный к богатству. Курд Ахмед слыхал, что все достояние поэта состоит из одежды, которая на нем, тара, на котором он играет, и белой смирной лошади, на которой он передвигается, С приездом в Курдистан Курд Ахмед часто слышал его песни, передававшиеся из уст в уста. В этих песнях выражались и глубокая скорбь, и сладкие мечты, и горе и надежды народа. Каждый курд слышал в них правду о себе, о своей тяжелой жизни, о жестокой судьбе и о вечном, немеркнущем в людях стремлении к счастью.
Курд Ахмед сошел, с коня и с той же почтительностью, что и Рагим-ага, приложился к руке старика.
– Откуда изволил прибыть, достопочтенный Хажир? – спросил старика Рагим-ага.
Тот кивнул в сторону богато одетого тучного господина лет сорока пяти-пятидесяти:
– Вот познакомьтесь! Провожаю Гусейн-хана на эйлаг.
Гусейн-хан был явно не в духе, но при имени Курд Ахмеда с усилием улыбнулся:
– Я знал вашего покойного отца... Пожалуйте к нам!
Курд Ахмед поинтересовался, почему хан перекочевывает на эйлаг так поздно.
Не отвечая на вопрос, хан повернулся к нескольким крестьянам в национальных курдских костюмах, покорно стоявшим в стороне:
– Возьмите лошадей! Тотчас же один из крестьян подбежал к ним, взял лошадей под уздцы и отвел в сторону.
– Пожалуйте, выпейте с нами хоть молока! – попросил Гусейн-хан, широким жестом указав на коврик, постланный невдалеке от палатки, и снова повернулся к крестьянам: – Разложите поскорее скатерть.
Крестьяне быстро постелили на ковре небольшую скатерть, достали из хурджинов хлеб, яйца, масло, сыр. Один из них снял с дымящегося очага котелок и стал разливать по стаканам горячее молоко.
Гусейн-хан крикнул сердито:
– Что ты делаешь? Зарежь черного барана!
– Спасибо, хан, – стал возражать Курд Ахмед. – Лучше мы освежимся молоком и поедем дальше.
Но крестьяне, привыкшие беспрекословно исполнять волю своего хозяина, уже ловили барана. Затем они повалили животное, и один из них, вынув из ножен кинжал, полоснул им по трепещущему горлу.
– Не беспокойтесь, мы не бедны баранами, – сказал Гусейн-хан самодовольно. – Сын Зеро-бека Мустафа-бек жрет наших баранов целыми отарами и даже не благодарит, а вы жалеете одного.
Курд Ахмед промолчал, поняв, что расспросы могут лишь еще больше разжечь вражду, очевидно существовавшую между двумя племенами. Тогда в разговор вмешался старый поэт, который словно ожидал удобного случая, чтобы сказать свое слово.
– Будь терпелив, хан, возложи свои надежды на правду и справедливость, – сказал он и повернулся к Курд Ахмеду. – Велико горе курда, сын мой! Глубоки раны Курдистана! Его тело разрубили на три части; одну часть терзают турки, другую – иранцы, третью – иракские арабы. Врагов много, а между племенами нет единства...
– Единство может быть тогда, когда каждое племя будет есть свой собственный хлеб, – сказал хан. – Тогда и между племенами будет единогласие. И если кто-нибудь начнет пошаливать, остальные соберутся и усмирят его. А главное, у вожаков наших племен нет ни здравого смысла, ни национального чувства, – сказал Гусейн-хан.
Курд Ахмед не впервые встречался с такими главарями племен и их мысли были ему уже известны. Но он еще лучше знал, что невозможно будет отстоять национальную самостоятельность курдов до тех пор, пока во главе курдских племен будут стоять подобные ханы.
– Клянусь честью, – продолжал Гусейн-хан и протянул руку к бороде поэта, – меня удержало уважение к твоей седой бороде. Но он скоро узнает мою силу, этот Мустафа-бек! Даю ему десять дней сроку; если он не вернет мне отары с пастухом – пусть на меня не пеняет! Кровь потечет ручьем... Так ему и передашь!
С появлением шашлыка этот разговор прекратился. Гусейн-хан подвинул блюдо к гостям.
– Приступайте! Шашлык приятен, когда он горяч...
Не успели они взять по куску мяса, как Гусейн-хан возобновил разговор о Мустафа-беке:
– Это лютый враг курдского народа. И отец его был такой же. Вы, кажется, его знали?
Курд Ахмед понял, что Гусейн-хан хочет найти в нем союзника против своего врага.
– Вражда отцов не должна переходить к сыновьям, – уклончиво ответил Курд Ахмед.
У Гусейн-хана готово было вырваться обидное слово, но он сдержался, подавив раздражение.
Курд Ахмед задумчиво смотрел вдаль. Отсюда, с перевала, озеро Урмия ослепительно сверкало под лучами яркого утреннего солнца. Окрестным полям, дававшим обильные урожаи хлебов и овощей, оно дарило влажную прохладу. Этот пейзаж родного края оживил в Курд Ахмеде детские и юношеские воспоминания. Он весь отдался красоте родной природы.
Поэт Хажир, отодвинувшись от еды, взял тар и стал медленно перебирать струны. Звуки эти, казалось, рассказывали грустную повесть о неизбывном народном горе.
Словно забывшись, поэт тихо запел. Его песня рассказывала о кровавых войнах между отдельными племенами одного и того же народа, о бедной женщине, которая потеряла в этих войнах и мужа и сына, и, осиротев, одиноко бродит по родным горам.
Постепенно подходили и молча останавливались неподалеку от палатки обитатели кочевья. Под звуки вдохновенной песня сглаживались морщины на лицах крестьян, стирались следы покорности.
Рагим-ага, по поручению Курд Ахмеда проводивший работу среди курдских кочевников, тихо встал и отошел в сторону. От толпы незаметно отделились двое слуг Гусейн-хана и последовали за Рагим-агой. Втроем они спустились в овраг и скрылись с глаз.
Песня Хажира постепенно менялась, в ней появились радостные нотки. Они все более усиливались, вытесняя нотки горечи и печали. Теперь Хажир пел о храбрости и бесстрашии курдов, о героическом племени, которое поднялось против своего жестокого и. сварливого хана, затевавшего ссоры с вожаками других племен. Это повествование перешло в бодрую песнь, напоминавшую марш. Припев ее, по замыслу автора, должен был повторяться хором слушателей: "Пусть погибнет злой ага!".