355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей) » ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ » Текст книги (страница 22)
ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:40

Текст книги "ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ"


Автор книги: Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)

Вода в казане, стоящем на огне, почти выкипела. Озермес, обрадовавшись, что ему нашлось занятие, вскочил, перелил в казан воду из кумгана и, не в силах сидеть без движения, заходил из угла в угол. Неужели женщины всегда производят на свет новую жизнь в таких муках? Та соседская собака, возле которой сидели на корточках он и другие мальчишки, только слегка покряхтела, лизнула Озермесу руку, и щенята стали вылезать из нее один за другим. Он снова сел и стал смотреть на желтые и красные языки огня, лизавшие стенки казана. Чебахан наконец застонала. Но это не принесло ему облегчения, и он заткнул уши руками. Когда он опять посмотрел на Чебахан, она беззвучно шевелила губами, что-то говоря ему. Одним прыжком очутившись возле нее, он опустился на колени. – Не могу, – заплетающимся языком шепнула она. Изо рта ее в лицо Озермеса пахнуло жаром. – Ляг на меня, придави. – Он, не поняв, замешкался. – Помоги вытолкнуть его... помоги... помоги, – повторяла Чебахан. Озермес лег поперек ее живота и стал отдавливать его к ногам. Чебахан судорожно дернулась, захрипела и раскинула руки, глаза ее закрылись, поднимающаяся от затрудненного дыхания грудь опала. – Ты что, что ты? – спросил он и прикоснулся ладонью к ее влажному от пота лбу. Подушечками пальцев он ощутил слабые толчки – отдающееся в виске биение сердца. Душа не покидала ее. Испуг оставил Озермеса. Он поднялся и увидел ребенка, тот лежал скрючившись, головкой к коленям Чебахан, не двигался и не пищал.

Это был мальчик. Морщинистое личико его было синим до черноты, веки плотно сжаты, на головке, возле ушей, редели темные, похожие на молодой мох, волосики. Вокруг шеи петлей обвернулась пуповина. Должен был он двигаться и пищать или новорожденные объявляют о себе позже? Ладно, Чебахан разберется. Схватив кумган, Озермес побрызгал водой на ее лицо. Она открыла глаза и недоумевающе посмотрела на него. – Не знаю, что делать, белорукая, он почему то молчит. – Она вскинулась. – Где ножик?.. Отойди! – Он снова отошел заочаг и опустился на чурбачок. Боли в животе прошли, однако теперь на ногах и руках ныли мышцы так, будто он семь дней и семь ночей таскал неподъемные тяжести. Но то, чему суждено было сбыться, сбылось, Чебахан сделает то, что нужно, и ребенок подаст голос. Неужели все младенцы появляются на свет такими синими морщинистыми старичками, с пуповиной на шее, и он, когда родился, был таким же? Озермес облегченно перевел дух. Ему захотелось есть. Хорошо, никто не мог увидеть, как он бегал по сакле и хватался за живот вместо того чтобы невозмутимо, по мужски, ждать, пока женщина сделает свое дело, порученное ей Тха с тех времен, когда земля перестала быть студенистой.

Чебахан задвигалась, встала, сняла с очага казан, заплескалась вода. Когда Озермес обернулся, она сидела с опущенной головой, расставив ноги и держа в подоле спеленатого ребенка. Озермес потянулся и встал. – Ох, и напугала ты меня, белорукая, – посмеиваясь, сказал он, – не дышала, не шевелилась... – Чебахан медленно подняла голову и стала смотреть на него так, словно он находился где-то очень далеко – пристально, тяжело, без выражения, как на чужого. Потом что-то беззвучно прошептала. Озермес подошел к ней. – Я не расслышал. – Я сказала, что Тха не дал ему души, – тихо повторила она. – Он задохнулся. – Озермес стоял не двигаясь, и думал над тем, что сообщила ему Чебахан. Заметив пуповину, стянувшую шею ребенка, он заподозрил неладное, но отогнал тогда малодушную мысль. Горя он не чувствовал, наверно, потому, что не увидел ребенка живым.

Из оврага доносилось журчание воды. Где то за поляной упал с дерева ком снега. – Намучилась, белорукая, – сказал Озермес, – ляг, усни. – Он взял из ее подола легкое, завернутое в оленью кожу тельце, но Чебахан выхватила его из рук Озермеса и прижала к груди. – Пусть побудет со мной. – Есть хочешь? – спросил он. Она покачала головой. – А я проголодался. – Озермес сунул в огонь полено, отрезал от оленьего окорока полоску мяса, но только он сунул мясо в рот, как его замутило, он не смог есть и, походив по сакле, сказал: – Не горюй, родишь еще, и не одного. – Она не отозвалась. А спустя время сказала: – Когда Меджид... когда я отбивалась, я ударилась животом... Но ребенок потом жил, я чувствовала...

Озермес ощутил, как сердце его каменеет и утяжеляется. Так уже было с ним в тот день, когда он вернулся после неудачной охоты на медведя и Чебахан рассказала ему о Меджиде. Потерев ладонью левую сторону груди, он сказал: – Никто не знает, почему так случилось. – За что, за что боги наказали меня, в чем я грешна? Ведь он не успел даже глаз открыть, чтобы посмотреть на своего отца и на свою мать. – Не надо, белорукая, не думай больше об этом. – Озермес сел рядом с ней и обнял ее за плечи. Возможно, она права, что в гибели их сына вина абрека, покусившегося на красоту Чебахан. Но потерявший душу абрек с лета лежит в земле, и единственное, что можно сделать – пойти к его могиле и проклясть. Однако, что в том толку? Ту душу, которая должна была вселиться в младенца, не зазовешь и не вернешь. Тем более что нельзя с уверенностью обвинять именно Меджида. Могло быть и так, что удды, несмотря на трескучий мороз, летала ночью над землей, пробралась незамеченной сквозь дымарь и потом, скаля от удовольствия свои желтые клыки, беззвучно выбралась из сакли и полетела дальше, выискивая, кому еще навредить. Если Чебахан и грешна, то лишь в одном, что выросла красивой. А завистливые, с уродливой душой, порождения черной ночи всегда зарятся на красоту, будь то красота женщины или горного цветка, или косули, подобно птице, перелетающей со скалы на скалу, стремятся завладеть чужой красотой, а если это не удается, убить и растоптать ее. Сколько не ломай голову, до истинной причины того, почему Тха не дал их сыну души, не докопаться. Когда на дереве желтеют и высыхают листья, причина их смерти глубоко в корнях, в такой кромешной тьме, проникнуть в которую разуму Озермеса не дано...

Они молча, думая об одном и том же, просидели, не двигаясь, до рассвета. Огонь в очаге незаметно угасал, и когда в оконном пузыре зажелтело солнце, в кучке золы краснели лишь несколько умирающих угольков. Озермес передернул плечами, прогнал из спины зябкую дрожь, снял с плеч Чебахан онемевшую руку, встал, положил в очаг три полена и, сев на корточки, принялся раздувать угольки.

Услышав шипение и потрескивание загоревшихся дров, Чебахан бережно опустила тельце младенца на шкуру, поднялась и взялась за приготовление еды. Двигалась она медленно, будто в дремоте, и лицо у нее было застывшим, не выражавшим ни горя, ни отчаяния. Понаблюдав за ней, Озермес вздохнул, взял самый свой большой топор и пошел к две ри. – Дрова же есть, – пробормотала Чебахан. – Я иду за лопатой, – обьяснил он, – а топор, чтобы разрубать землю, земля смерзлась. – Чебахан оглянулась на младенца, не сдвинувшись с места, потянулась к нему и перевела словно не видящие глаза на Озермеса. – Он тоже замерзнет, как земля. Пусть побудет в тепле. – Могилу я вырою не скоро. Похороним его на закате солнца. – Чебахан уставилась на воду в казане. – Отойди, – посоветовал Озермес, – когда не ждешь, вода закипает быстрее. – Знаю. – Она нагнулась, подняла младенца, покачала его и положила на свою тахту. В ауле около Чебахан, ободряя и успокаивая, собрались бы и мать, и родственницы, и соседки, а он стоял бы среди мужчин со спокойным и безразличным видом и толковал бы с ними о чем придется, так полагалось держать себя. Возможно, будь рядом с Чебахан мать или повитуха, они сумели бы вдуть в новорожденного душу. – Я думаю, – еле слышно произнесла Чебахан, – мать и повитуха смогли бы спасти его. – Передалась ей мысль Озермеса или они одновременно подумали об одном и том же? Он посмотрел в обращенные внутрь себя глаза Чебахан и сердито пробурчал: – Не обвиняй себя, белорукая, вспомни, что возле косули, или зайчихи, или волчицы, когда они рожают, нет ни матерей, ни повитух... – Озермес запнулся, припомнив, что, кажется, по другому поводу уже сравнивал ее с оленихой или волчицей, и умолк.

Выйдя из сакли, он остановился, зажмурившись. Все вокруг блестело, сверкало и переливалось от ослепительных лучей солнца. Стояла всеобъятная тишина, прорезаемая лишь звоном речной воды о лед и камни. Озермес вытер пальцами повлажневшие глаза. Вонзающиеся в небо остроконечные ледяные вершины, казалось, стали выше. Ближайшие горы и леса были одеты в пушистые белые, голубые и розовые одежды. На голове Мухарбека поднималась синеватая папаха. Поляну устилал зеленоватый снежный ковер, на котором темнели следы, оставленные вчера Озермесом и четкие вмятинки, похожие на кружева, от голубиных лапок, возле сакли валялись желтые, примерзшие к земле щепки, а над саклей тонким сизым столбиком поднимался дым.

Утро было безмятежным, спокойным, и Озермес подумал, что и горы, и леса вокруг холодны и равнодушны к тому, что произошло, никак не отзываются на горе, которое он остро ощутил, выйдя из темной сакли на свет. Все было таким же, как обычно, и от того, что на земле не возникло новой жизни, ничто не изменилось и не поблекло. Конечно, и до его сына умирали, не обретя души, и другие рожденные женщиной дети, погибали и птицы, и волчата, и ежата, но разве, разве можно считать такие потери неизбежными и обыденными, не замечать нарушения хода времени, исчезновения тех, кто должен был соединять сегодняшнюю жизнь с завтрашней? Его и Чебахан сын продлевал их жизнь, он мог стать джегуако и воспевать то прекрасное, которое оказалось столь безразличным к его гибели. Понять равнодушие неба и земли к таким потерям было невозможно, как невозможно уяснить, с какой целью Тха послал матери горе, чернее которого ничего не может быть, и почему он, всемогущий, уподобившись скряге, поскупился на душу для младенца. Старики утверждали, что Тха мудр, – однако смертным не дано постичь его мудрость. Неужели мудрость может быть беспощадной и жестокой? Если так, то несущие зло мудрее милосердных людей.

Втянув голову в плечи, Озермес побрел к пещере, достал деревянную лопату, пришел на кладбище, очистил от снега землю возле могил Абадзехи и ее сына – абрек лежал с другой стороны – и, тоскливо поглядев на небо, взялся за топор. Скрипнула дверь сакли. Озермес обернулся, увидел Чебахан, идущую к оврагу с кумганом в руке, и вдруг подумал, что ночью он оказался таким же холодным к своему мертворожденному сыну и к Чебахан, как и снежное безмолвие, окружавшее его.

Не он ли только что сказал Чебахан, чтобы она не горевала, ибо сможет родить еще не одного ребенка? Закряхтев от озлобления на себя, Озермес яростно взмахнул топором и врубил его в замерзшую землю.

Похоронив не получившего души сына, они больше не говорили о нем. Наверно, потому, что не о чем было вспоминать, ребенок не успел оставить по себе живой памяти.

Безметельная зима протекала ровно, как река на равнине. Припасов, заготовленных осенью, хватало. Да и в силки попадала кое-какая живность, даже клятвопреступница однажды угодила лапой в капкан, и Чебахан, как обычно, принялась обрабатывать пушистый рыжий мех. Когда Озермес заговаривал с ней, она или отмалчивалась, или отвечала коротко и неохотно. Озермес брался за шичепшин, наигрывал и напевал старые шапсугские песни: прополки кукурузы, вызова дождя, лечения оспы или раны. Чебахан, склонив голову к плечу, слушала его, иногда оживлялась, вспоминала подруг либо мать. Но оживления ее хватало только до ночи, на другой день она опять тонула в молчании. Безучастно, как и прежде, воспринимала Чебахан и его ласки. Душа ее все чаще и чаще куда то улетала. Ела она мало, и к тому времени, когда снега стали испаряться к небу и утекать водой, на ее словно таявшем лице виднелись только непомерно большие глаза.

Созвездие Багобо возвестило о приходе головного дня Нового года, и вскоре на зазеленевшем лугу фиолетовыми бочонками раздулись бутоны шафрана. С опушки леса донеслось чоканье дроздов. Прилетели дрофы. Над пропастью огоньками замелькали краснобрюхие горихвостки. Чебахан ничего не замечала. Когда, изредка, ей не было что делать, она садилась на мертвый явор подле Мухарбека и подолгу смотрела на его темное слепое лицо или шла к кладбищу, опускалась на землю, замирала и глядела куда-то в пространство. Лишь руки ее постоянно шевелились, она, будто зябнув, часто потирала ладони, разглаживала пальцы или сжимала и разжимала их. Охваченный тревогой и растерянностью, Озермес не знал, как удержать душу, покидавшую ее. Она ни на что не жаловалась, и ничего у нее не болело. Озермес пытался угадать, о чем она задумывается, но тщетно. Она словно бы медленно, со дня на ночь, и с ночи на день засыпала, и пробудить, растормошить ее никак не удавалось. Если он вспоминал какие нибудь смешные или необыкновенные случаи, она тихо прерывала его: – Прости, муж мой, но я это знаю, ты про это рассказывал. – Они действительно поведали друг другу все, что помнили из той своей жизни, и все некогда услышанное ими от ушедших. Озермес умолкал, но потом снова возобновлял свои попытки. Однажды, когда они молча сидели рядом, Чебахан пожевала губами, проглотила слюну и спросила: – Тебе не хочется пасты, муж мой? – Он удивленно посмотрел на нее. – Пасты? Но у нас нет проса. – Я не рассказывала тебе. Помнишь, ты принес куски высохшей пасты, которые нашел в сумке Меджида? Я разогрела ее и подала, но Меджид не стал есть. Я хотела выбросить пасту воробьям, у меня так засосало в животе, что я съела все до крошки. Когда ты, до этого, сказал мне – съешь пасту, я ответила – ни за что, лучше умру, чем съем то, что принадлежит гостю, а потом съела. – Почему ты вдруг об этом вспомнила? – Ночью, во сне, я ела пасту... – Озермес оживился. – Если хочешь, белорукая, пройдем в конце лета над берегом моря. Возможно, когда горели аулы, какие ни будь стебельки проса уцелели. Поищем. Если осыпавшиеся зерна за зиму не замерзли, они могли прорасти. – В конце лета? – протянула она, растирая на левой руке пальцы. – Мы можем отправиться хоть завтра, – сказал Озермес, – хотя, если даже зерна проросли, ростки еще слиш ком малы и слабы. Вряд ли вообще их найдем, легче отыскать иголку в снежном завале. – Не надо, – безрадостно сказала Чебахан, – никуда не надо идти. – Хочешь, я возьму тебя на охоту? – Охота мужское дело, я тебе помешаю. – Можно подняться вон на те высокие вершины, меня давно манит попасть туда, где живет Дух гор, и посмотреть сверху на землю. – Она поежилась и потерла друг о друга ладони. – Не стоит, там холодно. – Неужели тебе ничего не хочется, белорукая? – У нас тихо, спокойно, чего мне еще желать? – Может, спеть тебе? – Если тебе хочется... – Озермес встал и пошел за шичепшином. От тлеющего в очаге полена исходило ласковое тепло. Озермес подержал над очагом шичеп шин и смычок, чтобы подсушить их.

Может, такой, до времени, конец неизбежен, может, такова воля Тха? Отлетит душа Чебахан, и он опустит свою возлюбленную в могилу, рядом с их мертворожденным сыном, потом, – долго ли он протянет один? – душа оставит и его. Когда человек уходит навсегда, кто то из оставшихся роет могилу, оплакивает ушедшего, но он последний, и останется непохороненным. В тот же день или через ночь угаснет огонь в очаге. Спустя время завалятся сакля и хачеш. Тропинка, протоптанная к речке, зарастет травой. Упадет вконец прогнивший Мухарбек. И на этом все кончится. Стоило ли им оставлять погибающий мир, подниматься в горы в надежде зажить в любви и в мире, если и здесь их догоняет черная ночь, от которой они надеялись скрыться? К кому воззвать, кого спросить, почему Чебахан и ему не дают жить, как им хочется? Кто ты, ненасытный, жаждущий отобрать души и у нас? Объявись, дай хотя бы посмотреть на тебя! Подняться бы на самую высокую вершину, на Ошхамахо, и крикнуть в небо: за что, Тха? Ответь мне ты, которого мы называем мудрым и справедливым!..

Озермес вышел из сакли, посмотрел на Чебахан, сидящую с опущенными головой и плечами на мертвом дереве, усыхающую, жалкую, и ощутил злобу и ненависть к той силе, которая тщится отобрать Чебахан у него. Пусть, это даже сам бог жизни и смерти Тха, он не отдаст души Чебахан ни ему и никому другому. Нет пули или стрелы, которые предназначались бы ей, нет воды, которая могла бы ее унести, нет у Шибле молнии, которая могла бы поразить ее, нет в лесах ворона, который смог бы выклевать ее прекрасные глаза, нет на земле места, где можно было бы выкопать могилу для нее, и не появиться в небе облаку, которое смогло бы унести ее душу до того дня, пока она, осуществив все, что должна осуществить дочь рожденного солнцем народа, не скажет сама: я состарилась, мне пора...

Озермес подошел к Чебахан и, усевшись рядом, посмотрел на ее длинные пушистые волосы, спадающие за маленьким, похожим на улитку ухом, на шею и плечо. Если бы их сын остался жить, Чебахан, как и все матери, спрятала бы волосы под головной платок. Она женщина, она слаба, нуждается в поддержке мужчины, а он, вместо того чтобы протянуть ей руку, сидит на берегу и в тоске смотрит на мутную реку, которая ее уносит. – Не думал, белорукая, что ты так скоро разлюбишь меня, – сказал он. Чебахан словно не расслышала. Но спустя время пробормотала: – Не понимаю твоих слов, муж мой. – Ты, сдается мне, решила ocтaвить меня одного. – Медленно повернув голову, она внимательно посмотрела на него. – Ты ошибаешься, прости, что я говорю тебе так. – Может быть. Но тогда скажи, куда улетает твоя душа? – Она надолго задумалась. – Не знаю. Куда-то. – А где же в это время ты? – Нигде. – Он засмеялся. – Так не бывает. Все где-то находятся, или здесь, или где-то в другом месте. И ты, и я, и все, что вокруг нас. Ничто живое не может быть нигде. Подумай об этом. Ты обманываешься, но не обманешь меня.

Он отвернулся, заиграл на шичепшине и запел шапсугскую песню, которую поют, сопровождая невесту по пути из родительского дома вдом жениха: – Уорадара, в час добрый, ра ройда, уорондара, мы трогаемся в путь... – Не допев, он опустил смычок и сказал: – Я помню уйму свадебных песен, и шапсугских, и кабардинских, и абадзехских... Жаль, у нас не было свадьбы. – Жаль, – далеким эхом отозвалась Чебахан.

Она сидела, уставившись в землю и растирала ногой что-то воображаемое. Немного погодя, вздохнув, сказала: – Но ты все равно, как жених, не мог бы петь песен. – Ты часто бывала на свадьбах? – Черноту ее зрачков прорезали светлые лучики. – В первый раз мама взяла меня на свадьбу, когда я научилась бегать, не падая. А после, как я подросла, прости меня за нескромность, но так было, на свадьбе захотели спеть-сплясать удж хурай*, и старики выбрали меня. Я застеснялась, убежала, меня привели обратно, стали стрелять в небо, кричать: Чебахан! Чебахан! Один из джигитов плясал со мной, а вокруг раскачивался круг, и все воспевали женщину. Мама гордилась мной, но делала безразличное лицо, а отец, потом, дома, посмотрел на меня и сказал, что хвалили вовсе не меня, а ту, которая родила такую уродливую неумеху. Я обиделась, чуть не заплакала, и тогда он сказал еще: на своей свадьбе ты услышишь песню о невесте, которая и шить не умеет, и обжора, и мастерица толочь в ступе воду. – Радуясь тому, что она разговорилась, Озермес сказал: – В песне, которую я знаю, поется «не воду в ступе, а зерно в ступе», но смысл один и тот же. Да, ты из-за меня лишилась кусачих, как перец, свадебных шуток. – Зрачки Чебахан снова почернели. – Что толку рассуждать об этом, муж мой? Я вижу то время издали, потому что глаза мои стали глазами старухи. – Нельзя было позволять Чебахан отдаваться мутному потоку уныния. – Ты такая же глупая, – сказал он, – как и в тот день, когда обижалась на шутки своего мудрого отца. Даже камни, я думаю, помнят, как они были мягкими и ты, рожденная не камнем, а женщиной, должна всегда видеть ту свою жизнь глазами девушки, а не старухи. Встань! – Он схватил Чебахан за руку и устремился к сакле. Она шла рядом бесплотно и неслышно, как тень.

Введя Чебахан в саклю, он оставил ее стоять у стены, отошел и спросил: – Помнишь, как мы танцевали впервые? Не двигайся, я приглашу тебя. – Он запел «Кафу» и захлопал в ладоши. Чебахан безучастно смотрела на него. Он повернул голову влево, что то пробормотал, потом еще что-то еще сказал воображаемому соседу справа, изобразил его – поднял брови, сощурил один глаз, раздул щеки и явил лицо добродушного, с хитрецой парня, потом, разгладив лицо, выслушал басок соседа, улыбнулся ему, кивнул, построжал, поднял голову, вытянулся, шагнул вперед, приподнявшись на полусогнутых пальцах, переступил на другую ногу и понесся по кругу, будто присматриваясь к девушкам. Напевая за музыкантов, он доплыл до Чебахан и замер перед ней, склонив голову и отведя руки чуть назад. Она смотрела на него, словно не видя, и не шевелилась. Но и он не двигался с места. Стало слышно, как за дверью зашумели от порыва ветра деревья.

Чебахан прислушалась, вздохнула, руки ее разошлись в стороны, плавно, от локтей, приподнялись, и она, стелясь над землей, медленно заскользила по кругу. Будто погруженная в сон, с ничего не выражавшими глазами на неподвижном лице, она мягко повторяла движения Озермеса, приближаясь и удаляясь от него, как слабая волна прибоя, то бесшумно уходящая от берега, то тихо возвращающаяся. Почему то посмотрев на Озермеса в упор, она споткнулась, но сразу выпрямилась и доскользив до своего места, остановилась. Озермес, следуя позади, проводил ее. Оборвав пение, он посмотрел на Чебахан и увидел, как у нее задрожали губы.

* Удж хурай – у шапсугов танец величание, гимн женщине.

– Ха! – крикнул он. – Знаешь, какой была бы наша свадьба? Сядь ка на чурбак, в углу. Нет, я выйду, а ты оденься в то выходное, в котором была тем вечером, ты ведь хранишь его, и снова сядь в углу. – К чему это? – прошептала она. – Так надо! Не заставляй меня ждать. – Он перешагнул через порог и остановился спиной к двери.

Налетевший с верховий ветер продолжал задувать, яворы шелестели листьями, словно крохотными крылышками. Птицы, умолкнув, попрятались в густых еловых ветвях. Тени, бегающие по темному лицу Мухарбека, оживили его, казалось, что он беззвучно шевелит губами и трясет бородой. – Не тревожься, дядя, – сказал Озермес, – дождя не будет, а свадьба состоится, и ты тоже развеселишься! – Выждав еще немного, он вернулся в саклю. Чебахан, переодевшись, сидела с опущенной головой, теребя тонкими пальцами лежавший на коленях платок. Старое платье ее было в нескольких местах заштопано, воротник кафтанчика, сохранившего темно красный цвет, потерся, обшитая серебром шапочка помялась, и все таки после своего одеяния из шкур она выглядела нарядной. Озермес подошел к ней и, опустившись на корточки, заглянул в глаза. – Ты теперь невеста, ты дома. А меня нет, я в своем ауле, жду, когда тебя привезут на арбе, покрытой красной тканью. Слышишь шум вдали? И топот коней? И крики? И выстрелы? И скрип колес? Это дружки и родственники едут сюда. – Он поднялся, зашел за спину Чебахан и погладил ее по голове. – Это руки твоей мамы... А вот и подруга хохотунья! – Мелкими шажками выбежав на середину сакли, он захихикал и тихонько сообщил Чебахан: – Она смеется, но про себя завидует. А другая притворяется, что плачет. – Прикрыв лицо рукавом, он затрясся от визгливых рыданий. – Слышишь, как прикидывается? Не хуже клятвопреступницы лисы. Она тоже завидует тебе!.. О, скоро дружки жениха подъедут ко двору. Стань у двери, а то ничего не увидишь, а потом, когда гости пойдут к сакле, быстренько вернись в угол, сядь и прикрой лицо платком. Вот они! – Озермес выскочил за дверь, перепрыгнул через мертвое дерево и, вопя на разные голоса, побежал по поляне. – Гляди, какая потасовка начнется! – обернувшись, крикнул он Чебахан.

...К поляне, повизгивая колесами, подъехала, окруженная всадниками, арба. В гостей полетели сырые яйца и гнилые яблоки, молодые родственники невесты и соседские парни кинулись на них с палками, мешая въехать во двор. Все прыгали, хохотали. Лошади ржали и лягались. Озермес, только что бросивший несколько еловых шишек, изображавших яйца, мгновенно превратился в конного джигита, который, скривившись, вытирал с лица смесь желтка с белком. Мухарбек, подрагивая бородой и усмехаясь, глядел на него. Толкнув коленями коня, Озермес перепрыгнул через плетень и очутился во дворе. Но и его, и других джигитов тут же стянули с лошадей и подтащили к арбе. – Посмотрим, какие вы сильные! – кричали защитники невесты. Озермеса и еще одного парня, прыгавшего, по журавлиному поднимая ноги, запрягли в ярмо. Поднатужившись, они сдвинули с места арбу, и тут на них снова набросились, стараясь содрать одежду. Но они отбились и, тяжело дыша, пошли к сакле. Когда Озермес перешагнул через порог, Чебахан уже сидела в своем углу, прикрыв лицо платком. – Тебе что-нибудь видно? – отдышавшись, спросил он. – Можешь незаметно подглядывать. Там во дворе, – он кивнул на дверь, – продолжается свалка, слышишь, кричат? Гостей обливают грязной водой. – Он отошел к очагу и степенно произнес: – Здравствуйте, женщины. – После чего пошел по кругу, по старшинству протягивая каждой руку. Второй дружка, по журавлиному поднимая ноги, следовал за ним. Со всеми поздоровавшись, Озермес направился к Чебахан, но хохотушка подруга невесты схватила его сзади за полу и сделала вид, что хочет отрезать ее ножницами. – Пусти меня, – рассердился Озермес, – мы хотим поздороваться и с той, которая сидит в углу. – Лучше поздоровайтесь с этой, видите, она обиделась и плачет. – Вот, пусть возьмет и перестанет лить слезы! – Озермес достал из кармана монету. – А мы хотим подойти к сидящей в углу. Если с ней нельзя здороваться за руку, мы только притронемся к ее рукаву. – К какому рукаву? – захохотала резвушка подруга. – Вы что, слепые? Это же мышка, маленькая серая мышка. – Тогда мы поздороваемся с мышкой. – А мышка уже убежала. Это кошка! – Еще лучше! – обрадовался Озермес. – Мы дадим ей молока и погладим по шерстке. – А она тоже убежала. Теперь там сидит орлица. – Орлица? Тогда получайте выкуп. – Озермес протянул девушкам горсть монет и, подойдя к Чебахан, притронулся пальцами к ее рукаву. – Да это же красавица невеста, как же мы ее не узнали! – Потому что она сидит, – проскрипел второй дружка. – Тогда пусть встанет! – потребовал Озермес. – Она стесняется своего роста, – сказал дружка, – разве ты не видишь, она так мала, что может пройти между ногами своей младшей сестры. – Все равно пусть встанет! – Нельзя, нельзя! – заверещали девушки. – Почему нельзя? Или она такая ленивая? Несчастен тот, кто станет ее мужем. А а, я понимаю, почему она не встает, на ногу ей наступил бык. А ты помнишь, – Озермес обернулся к воображаемому длинноногому дружке, – какой была ее прабабушка? – Прабабушка была совсем другой, – скрипуче, как сипуха, заявил тот, – прабабушка, когда мы приехали и вошли во двор, тотчас разогнала злых собак, завела нас в саклю и вкусно угостила. А эта, какая она правнучка, быть того не может, сидит, как сычиха! Раз уж у нее нет ни совести, ни чести, может, она за деньги встанет? – Озермес сунул руку в карман и покосился на Чебахан. Платок ее съехал к левому уху, приоткрыв один глаз.

Озермес стал быстро раздавать девушкам деньги, подошел к Чебахан, поднял ее на ноги и объявил: – Теперь прощайтесь, сейчас брат матери Мухарбек отнесет невесту в повозку. – Озермес выскочил за дверь и прислонился спиной к стене. Он столько бегал, прыгал, семенил, пританцовывал, пел, кричал на разные голоса и смеялся, что ему показалось, будто перед ним в самом деле колышется разудалая хохочущая толпа, зарябили ожившие в воспоминаниях лица, смеющиеся, и от этого все красивые.

Озермес провел ладонью по глазам и снова, теперь уже тяжело, по-стариковски, ступая и отдуваясь, вошел в саклю, поднял Чебахан на руки и вынес из сакли. – Моя жесткая борода, наверно, царапает сквозь платок твои нежные щеки? – шепотом спросил он. Чебахан фыркнула. – Смейся, смейся, – с облегчением проворчал он, – посмотрим, как тебя примет бабушка жениха. – У моего жениха не может быть злой бабушки, – включившись в игру, подхватила она. – И ты не заметил, что я не невеста, а ее подружка. – Не смеши своего старого дядю, а то он уронит тебя и не донесет до арбы. – Я и сама могу залезть на арбу, но где она? – О, несчастный жених, невеста, оказывается, слепая! – в ужасе воскликнул Озермес и, усадив Чебахан на мертвый явор, сел с ней рядом и сообщил визгливым голоском: – Я подружка твоя и буду сопровождать тебя в аул жениха. Мухарбек поедет впереди на коне. Арба покрыта красной тканью, ты можешь пока снять платок. Чебахан, мотнув головой, сбросила платок и посмотрела на Озермеса смеющимися глазами. – В жизни не видела такой свадьбы! – Это что! – важно произнес Озермес. – Во мне сидит еще большой аул всяких людей. Скоро поедем!.. – Гости принялись поворачивать арбу против солнца, а родственники невесты стали мешать им. Наконец арба была трижды повернута, родственники невесты получили выкуп и выпустили арбу со двора. Но только свадебный поезд выехал из аула, как его остановили. У дороги на траве была разложена еда и стояли кувшины с махсымой. Пока гости слезали с коней, джигиты из аула невесты похватали у некоторых папахи и ускакали. Хозяева папах, снова вспрыгнули в седла, пустились их догонять. Трещали выстрелы, из под копыт дымками взметалась пыль, и сидевшие на траве завели свадебную песню. Озермес громко выводил.

 
Оредада! Глаза, как небо голубые!
Оредада! И стан, и ноги не простые!
Оредада! Бела, как у голубки, шея!
Оредада! И руки, как у мастерицы швеи!
 

Потом свадебный поезд снова пустился в путь, прорываясь через заграды в попадающихся на дороге аулах. Они ехали мимо зеленых садов, огородов и полей, по жаркой, подернутой сизым маревом равнине, пахнущей горечью полыни, любопытные суслики, завидя арбу и всадников, поднимались на задние лапки и застывали кувшинчиками, въезжали, вспугивая зверье и птиц, в прохладные тенистые перелески, перебирались вброд через полноводные реки, поднимались на покрытые цветочными коврами луга, над головами у них зависали рыжие пустельги и проносились стаи сизоворонок, высоко в небе, не двигая крыльями, величественно парили беркуты, ехали весело с песнями, все дальше, дальше, по направлению к синеющему вдали каравану белоголовых гор, пока не добрались до аула жениха, где их встретили пешие, с дубинками в руках джигиты, попытавшиеся сорвать с повозки красное покрывало.

От усталости Озермес пропустил заезд в соседний дом и доставил невесту, которая снова прикрыла лицо платком, прямо в дом жениха, где ее при входе обсыпали орехами, а в сакле смазали ей губы топленым маслом и медом. Снова гремели выстрелы, снова пели «Оредаду».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю