Текст книги "ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ"
Автор книги: Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей)
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
Затем нашел, что ожесточение, с которым я начал свои записки, часто уступает место тоске и печали, но это, впрочем, вполне естественно.
И еще подумал, что ни один журнал не опубликует моих записок, ибо, помимо всего иного, я самым непочтительным и недозволенным образом отзываюсь о царях и великом князе Михаиле и князе Барятинском.
Главное же – повествование мое изрядно затягивается. Конечно, мне и самому было бы горькой усладой вспоминать день за днем, но этак я и в два года не уложусь. А бумаги для побега будут готовы не позже как через месяц. Volens nolens, скрепя сердце, опускаю многие, столь живо восстановившиеся в памяти, дорогие моему сердцу мелочи.
Главенствующим моим чувством во время продолжения пути с Озермесом была буйная радость от того, что я жив, могу дышать, смотреть на небо, на горные отроги, на отдалившееся от нас море. Я еле сдерживался, чтобы не прыгать, как молодой козел, и ровным счетом ни о чем не мог думать. От долгих переходов стенали ноги, но я тщился не показать утомления своему легконогому вожатому.
К закату солнца следующего дня Озермес привел меня в аул, где умирал человек по имени Алецук. Имя это врезалось мне в память, хотя на деле страждущего звали иначе.
Издали слышалась приглушенная песня – мы направлялись в ту сторону. Как я узнал вечером, у шапсугов обычествовало помогать больному преодолевать страдания и отгонять смерть. Для цели этой в саклю к нему приходили толпой мужчины и девушки, пели, плясали, рассказывали веселые истории. Тяжело раненному первую ночь не давали засыпать. Возле входа клали железо от сохи, и каждый, прежде чем войти, делал по железу несколько ударов, призывая на помощь всесильного покровителя кузнецов и воинов Тлепша. Алецук не поправлялся, не смотря на все старания людей, и тогда они послали за Озермесом в надежде, что певец сумеет вернуть умирающему силы. Здесь, на Ангаре, дабы больной скорее поправился, запрещается разжигать огонь иначе как трением дерева о дерево. А чтобы заразная болезнь не перешла из другого села, кто либо из мужиков пропахивает сохой рогулькой канавку вокруг деревни. В каждом краю своя магия.
О приходе Озермеса невесть как прослышали все. Мужчины и женщины выходили из сакль, с уважением здоровались и с Озермесом, и сомной. То, что так радовались приходу Озермеса, стало мне впоследствии понятно – горцы особо почитали джегуако, которым, единственным, были дарованы права неприкосновенности и осуждения словом любого человека, они хранили, передавая из поколения в поколение, исторические события, добрые дела и подвиги людей, сохраняли адаты, что для народа, не приобретшего или по каким то причинам утерявшего письменность, имело огромное значение.
Я в немирном ауле робел и ощущал себя обманщиком и ловчагой.
Вдруг за вражеского лазутчика примут? По моей просьбе Озермес объяснил, кто я. К моему удивлению и облегчению, глаза у горцев обрадованно потеплели. Успокоившись немного, отложил свои вопросы на будущее.
Нас проводили к умирающему. Войдя в саклю, я увидел на тахте бледного, седовласого, еще не старого человека, с орлиным носом и запавшими, страдающими глазами. Больной не был черкесом, я это понял сразу. Когда он поднял веки, я спросил:
– Кто вы? Что с вами?
Он ожил, растрогался, протянул мне горячую руку и попросил сесть рядом. Звали его, как он сказал, Штефаном Высоцким.
– Сам Бог послал вас ко мне, – сказал он. – Они очень стараются вернуть меня, но... я медик, уже бесполезно. Пока есть время, а его осталось мало, расскажу о себе. Прошу вас, – пути Господни неисповедимы, – если вы когда нибудь попадете в Варшаву, то в доме Василевского в Краковском предместье, это возле памятника Копернику, остались мои жена и сын, расскажите им... Вам не пришлось побывать в Варшаве? Вы много потеряли, это большой город. В Лазенках – дворец, там в парке статуи из белого мрамора, при восходе и заходе солнца они становятся розовыми... В День святого Иоанна девушки гадают, бросают в Вислуцветы... О чем это я? Это не нужно... Мы надеялись на Наполеона III, но пруссаки, Бисмарк, заключив с Россией военную конвенцию, помогли подавить наше восстание... Все началось с демонстрации. Студенты несли польские знамена. Вольность! Hex жие польска! Виват! В студентов стреляли. Двадцать тысяч человек собрались на похороны убитых. И снова были выстрелы по безброжнему народу, ктуры сбирася для модлитвы... – Высоцкий в бреду заговорил по польски, и я перестал понимать его. Придя в себя, он снова сжал мне руку. – Простите, я люблю Россию, я ненавижу только вашего царя. Вы достойный человек, раз вы с черкесами... На вас этот мундир, не нужно, снимите его, у меня есть бешмет, черкеска, папаха, возьмите их себе после моей смерти. Нет, нет, не благодарите... Раньше здесь были и другие поляки, мои товарищи. Если б вы только знали, как мне хочется снова увидеть Замковую площадь! – Он вдруг вскинулся: – Вы читали «Дзяды» Мицкевича? Там священник Петр, изгоняющий злого духа из Конрада, убеждает его, восставшего против Бога, покорно принимать все посланное Господом. Я этого не хочу, это неверно...
Высоцкий снова заговорил по польски, потом умолк и забылся. Озермес заиграл на своем шичепшине*, но больной вряд ли что нибудь слышал. Умер он на другой день, как я предполагаю, от лихорадки.
Я расспросил о нем и услышал в ответ, что в этом ауле он жил недолго, а до этого сражался за рекой Туапсе вместе с шапсугскими воинами.
Одно было ясным – Высоцкому удалось бежать с родины после разгрома польского восстания князем Барятинским. Однако и здесь, на Кавказе, он не ушел от грозной десницы русского царя. Теперь, когда я вспоминаю чувство, с которым Высоцкий назвал меня достойным человеком, душа моя скореживается от боли.
Озермес осведомился у меня, как хоронить Алецука – он был христианином и, наверно, останется доволен, если его предадут земле по обычаю христиан. Поневоле мне пришлось руководить похоронами, хотя несколько смущала мысль, что Высоцкий был католиком, а я православный. Однако, вспомнив фельдъегеря, лежавшего в одной могиле с горцами, я махнул рукой, прочитал над прахом бывшего польского повстанца православную молитву, а потом Озермес помог мне сколотить и водрузить над могилой крест.
* Шичепшин – подобие скрипки.
Выполняя просьбу покойного, я стал переодеваться в его одежду. Когда воротник пахнущего чужим потом бешмета обхватил шею, я словно застыл, пальцы свело, и никак не получалось застегнуть пуговицы. На конец я надел черкеску, нахлобучил папаху, затянул пояс – все пришлось впору. Выйдя во двор, посмотрел на Озермеса, он одобрительно кивнул.
Мундир свой и фуражку оставил в сакле. Но должен, однако, признаться, что когда я снял с себя свою одежду, во мне что то словно оборвалось.
Мундир – тряпка, и все же будто пуповина была перерезана.
В Варшаву я не попал, и вряд ли провидение когда нибудь занесет меня туда. Но ежели кто нибудь из прочитавших мои записки окажется в Польше, пусть не возьмет за труд и зайдет в Варшаве в Краковское предместье, в дом Василевского, что возле памятника Копернику, и расскажет с моих слов о том, как закончилась жизнь Штефана Высоцкого, которого шапсуги называли Алецуком. Мир праху его...
Двигаясь дальше, мы с Озермесом уже не спешили. Я глазел по сторонам, наслаждаясь безмятежным покоем окружающего, и вполуха слушал своего спутника, рассказывающего о зверях и птицах, обитающих в здешних лесах. Аулы встречались чаще, мы заходили в сакли отдохнуть, и всюду нас радушно встречали, все восторженно восклицали:
«Аферим», – когда узнавали, что я хочу жить с горцами, предлагали остаться у них, но Озермес вел меня дальше и дальше. Уходя из аула под добрые пожелания шапсугов, я со злой досадой думал, что мужики родного Троицкого вряд ли так обрадовались бы моему появлению, как эти чужие люди. Да и сам я, прежний, живя в Троицком и объявись там какой нибудь горец со словами «Хочу жить у вас», нисколько этим не был бы осчастливлен, лишь изумление и недоверие охватили бы меня.
Написал я сии строки, и отчаянная, звериная почти тоска по родным местам вдруг забрала меня. Глазом бы одним взглянуть на избы Троицкого, сыскать сверстников своих – сотоварищей моих детских игр! Может, и впрямь завернуть туда по дороге? Енисейский знакомец мой рассказывал, будто бы нынче некоторые помещики, опасаясь бунтов и неповиновения мужиков, наняли на Кавказе черкесов и те наводят ужас на жителей. Не приведи Господь увидеть в Троицком горцев, вытягивающих крестьян поперек спины нагайкой или обнажающих на них кинжал!
Чем ближе я узнавал Озермеса, тем более привязывался к нему. Был он немногословен, сдержан, но за этим замечалась приязнь – наверно не ко мне лично, а вообще к людям, распространявшаяся и на меня.
Ежели ему хотелось что нибудь рассказать, он осведомлялся, расположен ли я слушать. Так однажды, когда мы покинули утром какой то аул, он спросил, угодно ли мне узнать предание, действие которого произошло в здешних местах. Я с удовольствием согласился.
– Во времена не столь давние, – неторопливо начал Озермес, – приехал сюда из Турции наиб*, укреплять веру в Аллаха. Приехал, был
* Наиб – заместитель духовного лица.
встречен как гость... День прошел, другой, и наиб объявил, что по велению султана, тени Аллаха на земле, надлежит сосчитать, сколько шапсугов живет на берегу моря, а чтобы легче было считать, всем аулам следует сселиться в большие, по тысяче дымов в каждом.
Прерву повествование, дабы пояснить: горцы имели пахотные земли и пастбища возле своих сакль, стоявших по этой причине не в ряд, как избы в русских селениях, а на расстоянии друг от друга. Сселиться – значило потерять пахотные земли и пастбища. Добавлю еще, что речь Озермеса была весьма красочна и много теряет в моем изложении.
– На переговоры к наибу отправились старейшина одного аула и с ним вместе уважаемый всеми белобородый старик. Наиб повелел отрубить старейшине голову, а спутника его приковать цепями к столбу.
Долетела черная эта весть до сакли белобородого, и трое его сыновей оседлали коней. Не успели они выехать из аула, как их догнали двадцать джигитов, стали просить: возьмите нас, пожалуйста, с собой, мы вам пригодимся, на опасное дело собрались вы. Братья ответили, что джигитам лучше остаться, может пролиться кровь, а для чего проливать лишнюю? Подождите семь дней и ночей, если мы не вернемся, тогда ваше дело.
Джигиты вернулись, а братья поскакали к наибу. Слуги не хотели их впускать в саклю, однако братья настояли на своем, сказали, что приехали всего лишь задать несколько вопросов. Наиб спросил: кто они такие?
Ответ был: шапсуги. Наиб спросил: чего они хотят? Ответ был: получить ответ на вопросы. Наиб разрешил спросить, в старший брат пожелал узнать, где старейшина их аула. Наиб ответил: старейшина отказался выполнить повеление самого султана, тени Аллаха на земле, и за то казнен. Старший брат спросил у наиба: кто он? Наиб ответил, что он правая рука султана, да хранит его Аллах. Тогда средний брат задал новый вопрос: а где живет султан? – Как, – разгневался наиб, – неужто вы не знаете, что великий султан, тень Аллаха на земле, живет в Стамбуле. – Но по какому праву ты распоряжаешься здесь, далеко от Стамбула? – Наиб сердито напомнил, что султану подчиняются все верующие в Аллаха. Тут течение беседы перебил младший брат. – Ты, – сказал он, – у нас гость. С каких пор гость начинает вести себя как хозяин? И еще скажи нам, за что ты приказал приковать к столбу хозяина – нашего отца? – Наиб закричал, что он не желает более слушать их. Братья направились к двери, но, выходя, напомнили наибу – до него сюда приезжал Сова...
Озермес умолк.
– Прости, я обскакал сам себя. Сперва следовало рассказать о Сове.
Сова был шапсугом, он родился одноглазым уродом, в ауле испугались, решили, что он от шайтана, и хотели убить его. Родители пожалели сына и продали по дешевой цене туркам. Став взрослым, он поступил на службу к султану, приехал на родину и принес много зла, убивал во имя Аллаха налево и направо, пока ему самому не помогли отправиться на тот свет... Теперь дозволь мне вернуться к братьям. Направились они к столбу, к которому был прикован отец, а люди наиба схватились за оружие и загородили им дорогу. – Пропустите нас, – сказал старший брат, – дорога от Аллаха, ее протоптали люди, по какому праву вы не разрешаете нам ходить по ней? – Так приказал наиб, – ответили стражники. – Но пойми, – стал объяснять средний брат, – это наш отец, какие же мы сыновья, если не поможем ему? Коли вы нас не пропустите, нам придется браться за кинжалы, а нам совсем не хочется проливать кровь. – Но мы тоже обязаны исполнять приказания наиба, – ответили стражники. – Ладно, обождите, мы еще раз спросим у него... – Когда будете спрашивать, – вмешался младший брат, – объясните наибу, что он ошибся, видя перед собой трех шапсугов, на самом деле перед ним стояли и мы, и наших тридцать родственников, и сто друзей наших родственников. – Пошел посланец к наибу, передал ему слова младшего брата, и задумался наиб. Потом сказал: – Пусть заберут старика. – Сняли сыновья со столба отца, а руки у него от цепей протерты до кости. И когда проносили сыновья своего старика мимо сакли наиба, младший сын крикнул: – Эй, наиб, приготовься к встрече с Совой – он очень спешит поскорее увидеть тебя. – Не успело солнце дважды подняться и опуститься на покой, как наиб уехал и больше не приезжал к гостеприимным шапсугам...
Озермес умолк.
Я шел, размышляя о прелести своеобычного предания и о том, не с умыслом ли поведал его мне джегуако. Заметив, что он несколько раз искоса поглядел на меня, я догадался сказать:
– Славная история.
Глаза Озермеса потеплели, он промолвил:
– Младший брат не должен был вмешиваться в беседу старших, но его можно простить за хорошие слова.
Спустя несколько дней мы поднялись к далекому снежному хребту по глубокому темноватому ущелью, перешли через бурную речку по висячему мосту в небольшую долину, и тут чутье подсказало мне, что в этом ауле странствие наше завершится.
В кунацкой, куда мы вошли, нас встретил мужчина – статный, прямой, с высоким лбом, думающими, ушедшими под густые черные брови глазами, с усами и бородкой. Он был годами десятью старше меня. Более всего бросалось в глаза непринужденное достоинство, с которым он держался. Таким я впервые увидел своего будущего свояка Аджука, таким он и остался до самой гибели.
Выслушав Озермеса, Аджук приветствовал меня по русски. Выяснилось, что он научился русскому у наших беглых солдат. Знание русского языка некоторыми черкесами следует объяснить. Для нас говор адыгов очень сложен – в нем около семидесяти звуков, каковых не имеется в других языках. Но изощренных на слух убыхаили шапсуга русское произношение нисколько не затрудняло. И кроме того, память у них была хваткой. Сынишка Аджука Закир, послушав как то мой разговор с беглым солдатом Кнышевым, повторил, не понимая смысла, около десяти фраз, сказанных нами, и весело рассмеялся моей озадаченности. Сошлюсь еще на где то вычитанное высказывание критика В. Белинского, который, познакомившись с повестью Казыгирея в «Современнике», нашел примечательным, что черкес владеет русским языком лучше многих почтенных наших литераторов. Удивительного в том, по моему, мало, – давняя культура давала, видимо, о себе знать. В древности у шапсугов наличествовали и живопись и ваяние. Почему искусство было потом утеряно, не знаю. В средние века в здешних местах процветала работорговля, особенный спрос в Венеции, Генуе, Египте был на черкесских детей до двенадцати лет, а позднее – на девушек. Юные черкесские красавицы переходили от одного работорговца к другому, становясь наконец чьими то наложницами или же нами. Кроме рабов, отсюда вывозили рыбу, икру, меха, серебряную руду, самшитовое дерево, фрукты. Добавлю про бытие, знакомое мне, что многие шапсуги жили в бедности – у иных вообще не имелось рубах, и ходили они в износках. Сам я год с лишком носил черкеску, которая досталась мне от Высоцкого. Питание зачастую бывало скудным, причем ели не в определенный час, а когда желудок потребует своего. Голод и недород, несмотря на неоскудную природу, были нередкими. Бань, какие у нас есть почти в каждой деревне, я не встречал – мылись в речке, женщины промывали волосы золой. Шапсуги были чистоплотны, например, мытье рук перед едой являлось обязательным, равно как и мытье ног после возвращения домой и перед сном. Но я отвлекся.
Не стану описывать, как Закир, войдя в кунацкую с тазиком, вымыл мне ноги, как поразила меня обликом своим жена Аджука Зара, накрывавшая на стол, – позже Аджук, смеясь, говорил, что я нарушил все приличия, упорно не сводя с нее глаз. Я тщился рассказать о себе Аджуку, но он останавливал меня движением руки и раз даже сказал:
– Твое – это твое.
Шапсуги интересовались людьми, но недолюбливали забираться в чужую душу и копаться в ней.
По очереди Аджук, Озермес и сосед Аджука рябой Аслан водили меня по лесу, показали пажити, поля, родники. Место для аула выбрали более чем разумно. До полудня, когда людям лучше работается, в долине не было жарко, огороды и сады поливали, не боясь быстрого испарения влаги, солнечные лучи попадали на поля, уже растеряв часть своей жгучей силы, а речка обегала аул стороной, прыгая по порогам, как по лестнице, и от каждого порога отходили оросительные канавы. Ниже аула речка низвергалась в ущелье водопадом. Стоило перерубить висячий мост, и чужаку будет нелегко проникнуть в аул снизу.
Вечерами мы беседовали о том о сем, сидя в кунацкой, попивая прохладную родниковую воду. В камине потрескивали поленья, за стенами сакли рокотал водопад, шумел от ветра лес, и от всего этого, от ласковых глаз Аджука, от грезившего о чем то Озермеса струилось такое участие ко мне, какого я не встречал за свою жизнь. И разговаривали мы особо, непривычно – не спорили, не повышали голос, то, что говорил один, выслушивалось другими со вниманием, на вопросы каждый, и я тоже, отвечал, подумав. Так, наверное, беседуют мудрецы, далекие от всего суетного и малозначущего.
Я узнал, что большинство жителей аула, в который меня привела судьба или, вернее, Озермес, было пришлым – кроме шапсугов, здесь обитали еще семьи местного племени ачхипсоу и убыхи. Сородичи Аджука раньше жили на северной стороне Кавказского хребта, где то между реками Адагум и Супса, а когда русские войска стали приближаться, в ауле, прислушавшись к доводам Аджука, снялись с насиженного места. Многие выкопали кости предков и унесли их с собой. Аул прошел долгими, трудными дорогами, несколько раз защищаясь оружием, до реки Туапсе, пересек речки Шепсы и Макопсе, остановился на весну и лето, чтобы вырастить и собрать урожай, у реки Хакучинки, затем снова двинулся в путь и обосновался наконец в малодоступном горном ущелье на землях ачхипсоу, с которыми предварительно договорился.
Добрались сюда не все, несколько человек отстали в самом начале пути, уйдя в абреки, около десяти семей, живших зажиточнее других, были несогласны с Аджуком и его сторонниками и обосновались под крылышком какого то убыхского князя. Одним словом, то ли живым распорядком времени, то ли стараниями самого Аджука в ауле, каким я его застал, было больше согласия, чем в других, спесивого дворянина орка, к примеру, здесь не было ни одного.
Я спросил у Аджука, почему они не поселились среди прибрежных шапсугов или убыхов и забрались так высоко.
– У твоего царя, – ответил Аджук, – давний аппетит на берег моря. Думаю, что, насытившись, он не пошлет своих солдат сюда.
Услышав от меня о больших трехэтажных домах в Санкт Петербурге, Аджук сказал:
– Когда мало земли – не остается ничего другого.
Я принялся втолковывать ему, что земли у нас очень много, но он покачал головой:
– Если б у царя хватало земли, он не отнимал бы нашу.
До сих пор не знаю, действительно он думал так или горько шутил. Скорее всего последнее.
Я задал новый вопрос, предугадывая ответ Аджука.
– А что ты скажешь о султане?
Брови у Аджука сошлись.
– Ваш царь и ваши сардары честнее султана и пашей, они не называют нас братьями и не клянутся в любви к нам...
На пятый или шестой день моего пребывания в ауле Аджук спросил:
– Ты по прежнему хочешь жить с нами?
– Да.
Мог ли я ответить иначе? Сделав первый шаг, оставалось только сделать второй. От прошлого я оторвался, настоящего еще не представлял, а о будущем не загадывал вовсе. Единственно возможным было плыть по течению реки, в которую я так бездумно кинулся.
Аджук спросил, какое место мне больше нравится для постройки сакли, я замялся, и он посоветовал выбрать землю, граничащую с его усадьбой.
– Будем соседями, – сказал он. – С одной стороны Аслан, с другой – ты. Хорошо! Саклю твою мы завтра построим. Тебе пока дадут одну корову, пять овец и десять кур с петухом. А когда родит моя кобыла, ты получишь и жеребенка. Поле для посевов я тебе завтра покажу...
Я не понимал, на каких условиях все это получу и от кого, и совершенно не представлял, как буду пасти овец и корову, их и доить, верно, придется. Аджук добавил, что мне на первое время принесут еще сыр, муку и мед.
Принимая в аул нового жителя, шапсуги сообща строили ему саклю и каждый понемногу выделял из своего хозяйства скот и провизию. Сколько и чего дать, сговаривались на сходе – мехкеме, которое, оказывается, собралось на другой день после моего появления. Но я еще не знал об этом, и, наверно, вид у меня был более чем растерянный, потому что, призадумавшись, Аджук вдруг сказал:
– Мы можем посоветовать вдовам взять тебя в мужья. Они посмотрят, какой ты, и одна из вдов тебя выберет. У нас пять семей без кормильца, женщинам одним трудно управляться с хозяйством.
Я молчал, окончательно смешавшись. Не мог представить себе сейкартины: приходят женщины, оглядывают меня, одна из них молвит:
«Что же, подходит, беру», – и я иду за ней, дабы вступить в обязанности мужа и хозяина. Не дождавшись ответа, Аджук еле заметно усмехнулся глазами и сказал, что я прав – лучше обождать, пока какая нибудь девушка не намекнет мне, что пришло время свататься к ней.
Не представляю, как у меня все сладилось бы, не промелькни в голове спасительное соображение. Я спросил, не нуждается ли Аджук в работнике. Он подпер голову рукой и задумался, внимательно глядя на меня. Потом глаза его потеплели, и он выпрямился.
– Рад услышать, что ты желаешь помочь мне. Без работников у нас справляются, но если ты возьмешься помогать мне на поле, доля урожая станет твоей, а мои женщины будут готовить тебе и стирать твою одежду.
Женщинами в сакле Аджука были Зара и две ее младшие сестры – шестнадцатилетняя Зайдет и двенадцатилетний сорванец Биба. От царственной красоты Зары, ее пронзительных глаз под соболиными бровями я оробел даже, Зайдет промелькнула несколько раз так быстро, что я отметил лишь ее стройность и лукавый блеск глаз, а длинноногую Бибу вовсе принял за мальчишку.
Аджук предложил пристроить к своей сакле комнату для меня. Об легченно вздохнув, я поблагодарил.
Потом я узнал, что мое предложение на самом деле обрадовало Аджука, а другими жителями аула было воспринято как полное к ним доверие.
Утром выяснилось, что мой договор с Аджуком вовсе не отменял принятого на мехкеме решения – к сакле Аджука пригнали овец, стельную корову, которая вскоре разрешилась теленком, и разные люди нанесли кур, муки, сыру, меду.
Дав мне еще немного освоиться, в одно раннее утро Аджук протянул мне топор, и мы пошли рубить на дрова лес – я впервые приобщился к никогда не испытанному труду. В тот день, после того как мы свалили две усыхающих на корню сосны и присели отдохнуть, я и задал мучавший меня вопрос, почему шапсуги столь радушно приняли к себе меня, которого должны были почитать за своего клятого врага.
– Мы не испытываем вражды ни к кому – ни к русским, ни к туркам, – добродушно, как говорят с детьми, объяснил Аджук. – Дурной человек не придет разделить нашу жизнь. К нам не раз приходили обиженные. А разве не обязанность человека помогать всем пострадавшим?
Если бы не мои сомнения лишенного твердых нравственных устоев человека и не леность моего сознания, я должен был догадаться обо всем сам, но так уж случилось, – понадобились простые слова Аджука, что бы смятение души исчезло.
Несколько раз перечитывая исписанные моим корявым почерком страницы, – не завидую тому, кто будет разбирать его, – я ловил себя на мысли о том, как воспримет читатель, хотя бы такой просвещенный, как мой енисейский знакомец, нравы и обычаи шапсугского племени, поверит ли он мне. Общество наше, особенно провинциальное, издавна относится к сочинителям с подозрительностью, видя в них не только взломщиков установленного порядка, но и обманщиков, вроде цыган, продающих полудохлую кобылу с надутым воздухом животом. Какая-нибудь мелкопоместная шваль, берясь за книжку, обязательно произносит: «Поглядим, поглядим, как писаки пытаются нам очки втереть».
Отсюда, наверно, у сочинителей, чувствующих недоверие к себе, пристрастие к ссылкам на признанные авторитеты. Вот и сейчас я живо представил себе недоверчивые глаза енисейского знакомца, услышал его приятный, но преисполненный сарказма голос: «Так уж шапсуги и принимали нашего брата с распростертыми объятиями, так уж и признавали эти магометане заповедь о любви к ближнему своему». Что ж, усилю свою позицию и я цитатою из авторитетной статьи Л. Я. Люлье. Муж сей, рассказывая про общее мехкеме шапсугов, абадзехов, убыхов и других черкесов, состоявшееся в 1841 году, – Аджук был в то время ребенком, а автор сих строк еще не родился, – приводит тогдашний дефтир, в котором имеется такая статья: «Всем беглым и выходцам из России давать убежище, мусульманам, пришедшим для помощи против врагов черкесского народа, оказывать всякое содействие, обращаться к пришлым дружески и если нужно, то для устранения всякого недоверия выдавать им своих детей в аманаты*».
Попрощавшись со мной, Озермес ушел. Я с грустью спросил, когда мы свидимся, на что джегуако ответил: друзей помнят всегда, и он, когда вновь навестит эти края, не забудет повидать меня.
Началась новая моя жизнь. Тосковал ли я по прежней, по привычному ее укладу? Скучать было некогда – я работал на поле, рубил лес, ходил на зверя и ловил рыбу, учился говорить по шапсугски, жадно, в охотку познавая неведомый мир, в котором не было самого, пожалуй, страшного для человека – принуждения в том его обличий, которое я знавал прежде. Об этом я снова подумал, когда Аджук познакомил меня с двумя беглыми солдатами, живущими в ауле, – Кнышевым и кунаком Озермеса Ильей.
На мой вопрос, как им живется здесь, тихий, видимо, испуганный моим появлением Кнышев пробормотал:
– Дак, ведь, вашбродь, кому как гленется, по первой, оно, конечно, вам внове покажется, но не обижают, живем мирно...
Горластый великан Илья перебил его и, оглушая голосом, закричал, что жить тут хоть и дымно, но сытно, и буза имеется в изобилии.
Оба женаты были на вдовах – Кнышев на молчаливой, старше его годами, миловидной маленькой женщине, имевшей дочь. Жена Ильи была крепкой, не по черкесски крутобокой, быстрой в движениях и, надо думать, проворной в любовных утехах. В аул Илья пришел сам, принес на плече медную пушку – она валялась во дворе его, подле сакли, со всеми сразу сошелся, варил и пил чуть ли не ведрами бузу и даже жену стал поколачивать. Мехкеме наложило на него штраф, и ему посоветовали либо перестать колотить жену, либо оставить ее и взять другую.
«Ладно, – заявил он, – раз у вас нельзя, не трону больше». К нему относились с почтением из за имени: Алия – Илья было вторым именем бога грома Шибле – и из за невероятной, бычьей силы. Догадаться, откуда Илья родом, я не смог. Иногда он нажимал, как волгари, на «о», иногда говорил по сибирски «чё?». Я спросил, из каких он краев, но в ответ услышал: «Я и тутошний, я и тамошний, и где я ходил, меня давно нет». Скорее всего был он или беглым солдатом, или сбежавшим с каторги преступником, или вольным бродягой, каких на Руси много.
* Аманат – заложник.
Илья зазвал меня и Кнышева к себе – отпраздновать наше знакомство.
Пока Илья жарил оленье мясо, – жене сего важного дела он не доверял, – Кнышев, осмелев, разговорился:
– Два года, вашбродь, отбарабанил я в денщиках. Капитан мой, извиняйте, конечно, был спереди картина, а в середке скотина... Имущество его, сколь сумею, на лошадь навьючу, остальное на себе несу. Верст двадцать пройдешь – привал. Другие солдаты ранцы долой и наземь. А я бегом к барину, завтрак подавать. Пока подам, пока он поест, собирай снова вьюки, а батарея, глянь, и поднялась. Идешь голодный, подбираешь, где ветку, где поленце, чтобы вечером огонь развести. К воде на привале тоже не пробьешься, другие солдаты не пущают, пока сами не напьются. А отстанешь если, казачий разъезд наскочит, и ну нагайками тебя, нагайками!.. Они ж завсегда позади едят, чтобы солдатики, не дай Бог, к дому не повертались...
Я слушал, не перебивая, хотя все это было мне так знакомо и так, слава тебе, Господи, далеко теперь от меня. Однако был у меня другой интерес – я ожидал, что Кнышев поведает мне о том, как однажды надоела ему рабья жизнь и он дал стрекоча от нее. Но Кнышев молчал.
Тогда я спросил, как он перебежал к черкесам. Ухмыльнувшись, он признался:
– Нелегкая помогла, вашбродь. Биваком мы стояли, они наскочили в темноте, кто то меня огрел дубиною аль прикладом, не знаю досель, свой или чужой. Я и загремел с обрыва. Тут уж надумал, стал кричать: братцы абреки, возьмите меня к себе! Так и попал. В яме посидел, не без того, конечно, потом сказал, что с ними жить хочу, и прибился к берегу.
Илья внес оленьи шашлыки, уселся, разлил по мискам из кувшина бузу и первую миску преподнес мне, сказав, чтобы я благословил трапезу. Сам он был уже навеселе.
– Будьте здоровы, – пожелал я. – Мир этому дому.
Илья заголосил:
– Пей до дна, пей до дна!
– Ты уже готов? – спросил я, возвращая миску.
– Только вхожу в плепорцию. Спасибо кувшину, что размыкал кручину!
– Так и не скажешь, откуда ты родом? – спросил я.
– А я позабыл, где родился. Да и береженого Бог бережет. Царское око видит далеко, а ты, не в обиду будь сказано, ахвицер бывший, кто знает... Кныш тоже зверек ненадежный. А черкесов я люблю, им доверяю. Кунака, хоть режь на куски, не продадут. В свое время немало их него брата я положил, меня за то черти в аду на крюк повесят за седьмое ребро.