Текст книги "ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ"
Автор книги: Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей)
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
ПОИСКИ БОГОВ
Лета 1867-го, марта месяца, седьмого дня от Рождества Христова, по григорианскому календарю, или первого числа месяца зуль каада, 1233 года, по мусульманскому, или за две недели до головного дня первого месяца Нового, несчетного года от порождения адыгов Солнцем, по летосчислению адыгскому, над горами Кавказа голубело небо, пропитанное жарким сиянием низко и медленно плывущего дневного светила.
Горячие лучи оплавили лед на повернутой к солнцу вершине горы, струйки воды змеями заползли под толщу слежалого снега, размыли его связи с промерзшей землей, и громадная, как нартский конь-альп, лавина, еле слышно вздохнув, устремилась во все ускоряющийся бег по крутому склону, уплотняя воздух. Твердь снега и воздуха срывала с основания нагромождения скал, срезала, словно травинки, кривые дубки, ели, пихты, и ущелье огласилось тихим стоном ужаса.
Лавина неслась на маленькое, прыжков в сто, плоскогорье, на котором возле бежавшей подо льдом речки задирали к узкому небу свои макушки ольховые и буковые деревья. К роще цепочками тянулись по снежному насту ямки от копытцев. По следам оленьего стада, то проваливаясь лапами в снег, то высокими прыжками бежала мохнатая, тяжеломордая собака. За нею с ружьем в руке спешил Озермес, козья шапка съехала на потный лоб, бурка развевалась за спиной. Шепотом, слышным только овчарке, он торопил ее:
– Вперед, Самыр, беги!
Олени, обглодавшие кору с деревьев, не могли уйти далеко, за рощей ущелье смыкалось, и крутые склоны были покрыты высоким снегом. Озермес остановился, чтобы сбросить мешавшую бурку, но тут овчарка, убежавшая за деревья, взвилась из сугроба, развернулась в воздухе и, тревожно лая, бросилась к хозяину. Ощутив виском и щекой напор воздуха, Озермес вскинул голову. Слева с высокого обрыва падала, расширяясь и нарастая, тяжкая снежная туча. Один два вдоха, и лавина расплющит его, как нога путника не замеченного им жучка. Озермес, выпустив ружье, подобно лесной кошке, в три мгновенных прыжка оказался под старой сутулой ольхой, упал головой к мшистому стволу и вцепился пальцами в узловатое, выпирающее наружу корневище дерева. Шапку сбило с головы, бурка, крыльями взметнувшаяся за плечами, упала на спину. Отчаянно, словно увидев посланца смерти, взвыла собака. Ольха, под которую свалился Озермес, переламываясь, жалобно вскрикнула, на Озермеса обрушилась неимоверная тяжесть, выдавила из груди воздух, дыхание его пресеклось, в глазах почернело, как после вспышки молнии, и он погрузился в ничто.
Очнулся Озермес вдох спустя, или через столько лет, что горы превратились в гнилые земляные орехи.
Он лежал ничком, придавленный снежной толщей, все еще вцепившись пальцами в древесный корень. Как и все живое, оказавшееся в его положении, он принялся, не осмысливая своих действий, извиваться, подобно червю, которого придавило комом обвалившейся земли. От движения его снег оседал и еще плотнее прижимал к земле, тело, изнемогая под тяжестью, не слушалось, ноги не ощущались, будто их не было.
Ища воздух, ушедший из легких, Озермес, как выброшенная на берег рыба, открывал и закрывал рот, бился затылком о снег, и тот, поддаваясь, приподнялся и осыпался песком к подбородку. Разжав пальцы и не почувствовав их движения, Озермес потянул кисти рук к себе, однако затихшее было сердце забилось так сильно, что эхо от неровных ударов отозвалось в ушах и оглушило его, дыхание стеснилось, и в Озермеса опять вошла тьма! Потом жизнь возобновилась в нем. Лицо, шея и затылок были влажными, ничем не защищенные, они согревали снег до таяния. Поморгав, Озермес расцепил слипшиеся ресницы, перед глазами возникла мутно белая наледь, в которую он упирался лицом. Он вдавился затылком в снег – тот уплотнился кверху, и попытался привстать, упираясь в мерзлый наст животом. Живот лежал на каком то выступе.
Приподнять удалось только плечи. Напряжение утомило мышцы Озермеса, давно не получавшие питания, и тут к нему вернулась душа. Как ей и полагалось, она влетела через темя в свое обиталище – голову, и он понял все случившееся с ним и расслабился, чтобы отдохнуть и подумать. Невесть кто в давние времена сказал: если тебе не с кем посоветоваться, посоветуйся со своей шапкой.
Он вспомнил, как скрипуче застонала ольха, когда ее сломило. Наверно, верхушка дерева, падая, уперлась ветвями в землю и ослабила удар снежной горы, а на ноги скорее всего упал обломок скалы. Самыра, надо быть, придавило. Когда лавина рухнула на плоскогорье, пес находился еще за деревьями, на расстоянии пяти шести прыжков от Озермеса, он мчался на выручку к хозяину, прижав уши с черными кончиками к серо желтой голове, раскрыв пасть и веретеном вытянув хвост.
Если бы Самыр не был так увлечен преследованием оленей и не подгоняй его Озермес, он успел бы предостеречь хозяина о надвигающейся опасности. Даже если овчарка осталась жива и камни не перебили ей спину, из под толщи снега ей не выбраться. Самыр был Озермесу ближе друга, единственной живой связью его с ушедшим за море отцом. Отогнав воспоминания, Озермес проглотил слюну, комком собравшуюся в горле.
Ни разу еще ему не приходилось наблюдать такого обилия снегов. Почти все сорок морозных дней и ночей небо оставалось ясным, с утра озаряемым холодным солнцем, но перед Новым годом небо потемнело, стало студенистым, и повалил снег. Снег падал и падал, и днем, и ночью, и еще, и еще дни и ночи. Сугробы поднялись до крыши, заслонив окошко, затянутое оленьим пузырем. Задули ветры. Прислушавшись к воплям бурана, шатавшего стены сакли, Озермес пробормотал: – Хорошо, что мы поставили саклю у скалы, на открытом месте нас унесло бы. – Это Дух гор, – сказала Чебахан, – рассердился и летает над землею. Слышишь свист его крыльев? – Она стояла, напрягшись, как тетива лука, и смотрела на дверь, за которой завывала метель и тревожно скулил Самыр. – Дух гор? – повторил Озермес. – Мы не причинили ему ничего дурного. – Он задумался.
Дух гор, суровый старик с седой бородой, одиноко жил на вершине высокой горы. Некоторые рассказывали, что видели его, пытались заговорить с ним, однако он взмахом крыла сбрасывал смельчаков вниз, в долину. Когда то он был правой рукой Тха*, но потом повздорил с ним, кажется, он требовал, чтобы Тха поделился с людьми познаниями. Тха сбросил его за это с неба. С тех пор Дух гор ненавидит владыку и не любит людей за то, что они не возжаждали знания и не помогали ему в борьбе с Тха. Иногда к Духу гор являются посланцы Тха и уговаривают помириться с владыкой неба, но старик не соглашается, потому что никому больше, ни Тха, ни людям, не верит. Если Дух гор спокоен, все вокруг цветет и в лесах поют птицы, а если разгневается, горы затягивает туманом, земля трясется и в ущельях гремят потоки...
Озермес посмотрел на Чебахан, которая продолжала прислушиваться к вою ветра. – Я не прочь был бы повидать Духа гор, – сказал он. – Разве ты не веришь, что он есть? – спросила Чебахан. – Ты ведь слышишь его голос? – Я не говорю, что его нет, но и не утверждаю, что он есть, я просто ни разу не видел его, – объяснил Озермес. – Когда ты кричишь в лесу, – возразила она, – звери, не видя тебя, понимают, что ты есть. – Да, это так, но им все таки хочется посмотреть на того, кто кричит. Сколько раз я криком или свистом подманивал к себе добычу. – Ты думаешь, что Дух гор выманивает нас из сакли? – Не знаю, вряд ли мы ему нужны...
Они помолчали, а потом, не раздеваясь, легли спать. Ночью их разбудил грохот.
* Тха – Бог.
Озермес и Чебахан вскочили. Сакля была затянута дымом, на полу валялись куски сухой глины. Озермес зажег от тлеющего уголька лучину в светильнике и увидел у очага упавший с крыши дымарь. Наверно, он обрушился под тяжестью снега. Хвала богам, что не погас огонь, это было бы дурной приметой. – Подбрось в очаг щепу! – крикнул Озермес, перетащил дымарь к двери, схватил деревянную лопату, выбил из двери клин и стал выбираться наружу. Пытаться в такой буран водрузить на место дымарь, который к тому же обычно вставлялся снизу, было не очень разумно, дым и без него потянется в дыру в крыше, но Озермес истомился без движения и действия. Вероятно, и снега на крыше собралось изрядно, не ждать же, когда кровля обрушится им на голову. Озермес выдавил дверь, вылез из сакли, и буран набросился на него со всех сторон, как стая взбесившихся волков. Он вернулся в саклю за дымарем и принялся прокапывать в снегу проход к задней стене сакли. Собака раз другой прыгнула на него от радости и тоже стала рыть лапами снег. Между заднею стеною сакли и отвесной скалой был промежуток в два локтя шириной. Озермесу уже приходилось подниматься с той стороны на крышу. Он забирался на нее, упираясь спиной в скалу и ногами в стену сакли. Докопавшись до скалы, Озермес кое как вскарабкался наверх с лопатой в руке и сбросил с крыши снег. Потом спустился за дымарем, но, спохватившись, пошел в саклю, вытесал из полена несколько колышков и отыскал моток волчьих сухожилий. Несмотря на то что снег валил, как водопад, снаружи было светлее, чем в сакле, если там не горела лучина и в очаге не пылал огонь. Ветер то стихал, то начинал свирепствовать, и тогда трудно было понять, где небо и где земля – хлопья снега или поднимались вверх, или неслись, догоняя друг друга, слово крошечные белые кони по серой степи. Иногда вихри крутились колесом, и из круговерти проглядывали чьи то полосатые черно белые моры и слышались визг и хохот.
Озермес дважды добирался до крыши и дважды падал в сугроб вмете с дымарем, но потом все же ухитрился забросить дымарь на кровлю и перебрался туда сам. Подтащив дымарь к дыре в крыше, он заглянул в саклю. Чебахан, кашляя от дыма, стояла на коленях у очага и раздувала брошенные на угли щепки. Они все разом вспыхнули, Чебахан откинулась назад и подняла голову. Красные и желтые отблески пламени заметались по ее лицу, сделав его неузнаваемым. Озермес замер и, не чувствуя холодных снежных хлопьев, словно колючки, царапавших ему нос и щеки, всмотрелся в ставшее чужим огненное лицо Чебахан. Она крикнула: – Что ты смотришь? – Озермес не ответил и принялся прилаживать дымарь, который рвало из рук ветром. Вниз раструбом дымарь было не засунуть, Озермес перевернул его и всадил в кровлю, как воронку, потом повернул по ветру и, закрепив колышками, обвязал волчьими сухожилиями. Ветер будто дожидался этого, он тут же подул с другой стороны, но слабее, потому что налетал на скалу и она отражала натиск.
Озермес перевел дух. Третья зима миновала, как он взял Чебахан в жены и после того видел ее ежедневно, но время от времени вдруг не узнавал и каждый раз изумлялся тому, что она может вмиг перемениться, стать иной, не похожей на себя обычную. Это могло быть свойственно и другим женщинам, но Озермесу такая мысль в голову не приходила. На всем пространстве вокруг них Чебахан была единственной женщиной и сравнивать ее теперь было не с кем.
Уверовав, что дымарь не упадет, Озермес спрыгнул в сугроб, подобрал лопату и, пробившись к навесу, пристроенному к скале, набрал охапку дров. Нарублены они были загодя, до метели. Самыр снова запрыгал на него, заскулил, но, увидев, что хозяин идет к сакле, куда вход ему был запрещен, опустил лобастую голову и залез в свою яму, отрытую в снегу.
Когда Озермес отворил дверь, лучина в светильнике от порыва ветра погасла. Чебахан спиной стояла к очагу, отсвет огня обвивал ее голову, подобно желтому венчику вокруг луны, а лицо было в темноте, смутно высвечивались лишь белки глаз. По тому, как пристально смотрела Чебахан, Озермес угадал, что она ждет, когда он заговорит. Бросив дрова на пол, Озермес сел на чурбачок, протянул к огню озябшие руки и с отвращением сказал: – Там какая то нечисть, а не Дух гор, носятся и орут, будто махсымы* перепились. – Чебахан забила дверной клин и снова подошла к нему. – Что? – спросил он. – Что то должно случиться, я чувствую, как оно приближается. – Что приближается? – Не знаю, но мне беспокойно. – Ложись и засни, – сказал он, – а я постерегу огонь, вдруг дымарь снова сорвется. – Чебахан отошла, легла на тахту, укрылась козьей шкурой, но не заснула, Озермес угадывал это по ее дыханию. Чебахан, как и он, была голодна и исхудала так, что родная мать не узнала бы ее, одни глаза, и без того огромные, остались на желтом, как пчелиный воск, лице. Голодали они давно. Все живое задолго до бурана забилось в свои берлоги, логовища и гнезда. Олени и туры исчезли, даже лесные божества не давали знать о себе. До силков было не добраться, их завалило снегом. Когда иссякли последние припасы, Чебахан стала скрести с изнанки старые козьи и оленьи шкуры и варить ляпс**, пили они еще настой из высушенного подорожника, а потом перешли на воду, которую натапливали из снега. Озермес хвалил воду, пил ее медленно, глотками и, утешая Чебахан, говорил, что вода из снега почти так же целебна, как ледниковая. Она отмалчивалась, смотрела куда то вдаль и что то там разглядывала. В сакле оставалась только ее оболочка, а душа где то странствовала. Озермес не спрашивал, о чем она задумывается.
Это было ее правом, думать, о чем ей хочется, да и не всегда человек волен в своих размышлениях, мысли сплошь и рядом приходят извне. А уж если где то скитается душа, с человеком и вовсе нельзя вдруг заговаривать, как нельзя резко будить спящего – душа может не успеть вернуться к нему.
* Махсыма – хмельной напиток из проса и меда.
** Ляпс – мясной бульон.
На исходе дня ветер утих, к ночи разошлась и мгла, и на небе, впервые за долгое время, зажглась Вечерняя звезда*. И тут Озермес допустил оплошность, сказал, что с утра пойдет охотиться на многорогих. Надо же так, чтобы не сглазить, назвал оленей многорогими, однако совсем позабыл, что заранее сообщать о времени ухода на охоту не к добру. В приметы, разумеется, можно и не верить, но они все таки сплошь и рядом сбываются, и сегодня это подтвердилось. Чебахан вновь забеспокоилась, когда утром он стал собираться, она посмотрела на Озермеса, потом на дверь и спросила: – А многорогих ты сыщешь? Они ведь ушли куда-то. – Не знаю, где многорогие спрятались, но они голодны, как и мы, и выйдут сегодня поглодать кору на деревьях, будут искать мох там, где снег сдуло ветром. – Чебахан стояла, уронив свои длинные, с тонкими пальцами, руки, огрубевшие, припухшие в суставах, в ссадинах и царапинах, и снова смотрела на дверь. – Близко к многорогим при таком снеге не подойти, – сказал он, – я возьму вместо лука ружье. А Самыра оставляю, чтобы ты не была одна. – Я не боюсь, ты ведь знаешь. – Озермес отворил двери и зажмурился. Снег – белый, голубой, зеленоватый – лежал на земле, на деревьях и кустах, ослепительно блестя под солнцем. Нигде, ни возле сакли, ни на склонах не виднелось и крапинки, зверье и птица еще не касались чистого снежного покрова.
Вдали, на расстоянии, до которого не докричишься, высился, входя сверкающими вершинами в небо, суровый, отрешенный от всего горный хребет. Было так безмолвно и беззвучно, что от тишины у Озермеса заложило уши. – Посмотри, – весело сказал он, – мир обновился, он будто только родился! – Чебахан хотела что то сказать, однако раздумала. Самыр бросился к ним, но Озермес втолковал ему: – Ты остаешься. Дома будешь, дома! – Для верности он затолкал собаку в саклю и, прикрыв дверь, сказал Чебахан: – Ты говорила: что то приближается, вот оно – вёдро и пришло. – Пусть путь твой будет удачным и коротким, – почему то шепотом произнесла она. Озермес улыбнулся. – Не отходи далеко от сакли. – Он стал пробираться среди сугробов. Отойдя немного, оглянулся – Чебахан стояла по колена в снегу и пристально смотрела ему вслед. Когда он ушел далеко и был уже в десяти – двенадцати криках от сакли, его догнал Самыр. Озермес рассердился и отправил пса обратно. Тот, опустив голову, отошел, скрылся за кустарником, но вскоре опять подбежал к нему сзади и ткнулся в руку холодным носом.
Почему Самыр, обычно послушный, убежал от Чебахан? Или это она послала собаку вдогон хозяину? Что с Самыром, жив он, или душа покинула его сразу? На какой высоте переломилась ольха, сколько человеческих ростов снега под ним? Лавина, падая, толкала перед собой воздух, сжала его у корней ольхи, и, наверно, плотный снег обхватил воздух вроде пленки рыбьего пузыря и не дал ему рассеяться. Поэтому воздухом можно дышать, как пьют воду из кувшина, пока она не иссякнет. Когда воздух кончится, душа окончательно покинет тело Озермеса, оно промерзнет, затвердеет и будет лежать под буркой до той поры, пока солнце не растопит снег и он водой не утечет вниз, в ущелье.
* Вечерняя звезда – Сириус.
В один из дней в небе появится ворон, закаркает, сзывая стаю, и вороны, один за другим, сложив крылья, опустятся на бурку и примутся долбить ее клювами, а потом, когда на темном небе протянется Тропа всадника и загорятся Семь братьев звезд*, послышится заунывный вой шакала, и он, подтянув к впалому животу просунутый меж задними лапами короткий пушистый хвост, подберется к дырявой бурке и, дрожа от страха, примется доедать недоклеванное воронами. Оставшееся докончат черви. Очищенные от мяса и сухожилий и омытые дождями кости обрастут зеленым лишайником и будут лежать, пока не рассыпятся в прах и не смешаются с землей. Озермес представлял все это без страха и печали, ибо знал, что человек не умирает, он лишь перестает двигаться и, переселившись в кого то другого, продолжает жить такой же, только иной жизнью...
Чебахан дышала во сне так беззвучно, что Озермес прислушался и приложил руку к ее плоской от корсета груди. Вечером, когда они вошли в хачеш**, разделись в темноте и легли, он, боясь оцарапать кончиком кинжала кожу Чебахан, протиснул левую руку между ее телом и корсетом, и хорошо сделал, потому что кинжал, перерезав шнурки, воткнулся ему в ладонь. Стянув с Чебахан корсет, он слизнул с ладоникровь. – Порезался? – спросила она. – Незачем было предохранять меня, я никому не рассказала бы, как ты опозорился. – Она шутила, но голос ее дрожал. Он усмехнулся. – Другие девушки перерезали шнурки сами, заранее. – В окошко заглянула луна. Защищаясь от яркого белого света, Чебахан отвернулась к стене, но Озермес, потянув за плечо, повернул ее на спину. Она зажмурилась и пробормотала: – Не смотри на меня... – После этого она не издала ни звука и лежала как деревянная. Озермес отодвинулся и задумался. Когда он, сопровождая отца, странствовал по аулам, его дважды зазывали к себе вдовы. Они были вольны в своих поступках, и никто из шапсугов не мог осудить вдову, пожелавшую провести ночь с холостым джигитом. Первая, белокожая, округлая и мягкая, несколькими годами старше его, была нежна, чуть ли не по матерински ласкова. Отдыхая, она с благодарным вздохом шепнула: – Я рада, что стала твоею первой женщиной. – У Озермеса кровь прилила к голове от стыда. Она погладила его по лицу и принялась рассуждать: – Не пойму, почему я сразу выделила тебя среди других... Ты сухощавый, стройный, кажешься из за этого выше ростом, но такие же и другие джигиты... Теперь, вблизи, сбоку, вижу, что лицо у тебя суровое, как у коршуна, а если посмотреть прямо – ты добрый, как женщина. – Разве все женщины добрые? – спросил он, чтобы перевести разговор на другое. – Все, потому что они матери, а матери злыми не бывают... Ты кажешься спокойным, – снова завела она свое, – а внутри в тебе порох. Если попадет искра – взорвется, а не попадет... – Все адыги такие! – буркнул он. – Я думала ты не очень силен, но мускулы у тебя, когда ты напрягаешься, вроде дубовой деревяшки. – Ты говоришь обо мне, как на базаре о рабыне, которую продают, – с досадой проворчал он. – Тем, что во мне есть, я обязан отцу. – Матери тоже, – поправила она и намеревалась сказать что то еще, но он зажал ее рот поцелуем, и она умолкла до утра. Вторая его женщина, вдова абрека, погибшего года два тому, вскоре после свадьбы, тонкая, с темным, будто обожженным солнцем лицом и узкими острыми глазами, ничего не говорила, лишь обмолвилась, что он похож на ее покойного мужа. Всю ночь она не давала Озермесу заснуть, что то невнятно, как рассвирепевшая кошка, шипела, а на рассвете укусила в плечо. Озермес уходил от нее с чувством человека, которого ограбили – ласки этой женщины предназначались не ему, а мертвецу, которого она все еще жаждала и пыталась воскресить...
* Тропа всадника – Млечный Путь, Семь братьев звезд – Большая Медведица.
** Хачеш – гостевое помещение, кунацкая.
Чебахан не проявила ночью ни нежности, ни страсти, она, как показалось ему, лишь мучилась, как, наверно, мучаются от напора насильника. Вечером, когда они договорились стать мужем и женой и выкупались перед брачной ночью в реке, а потом пошли к сакле ее родителей, он сказал, что свадьбы у них не будет, ибо неизвестно, увидят ли они завтра солнце, на что Чебахан со страстной силой сказала: – Уж эту ночь у нас с тобой не отнимут! – А потом, когда они легли на тахту, она словно обмерла и ни на что не отзывалась. Озермес недоумевал и больше не прикасался к ней.
Ощутив ровное биение сердца, он убрал руку с ее груди и всмотрелся в бледное лицо. Длинные ресницы прикрывали нижние веки, густые, словно свитые в тонкий шнурок брови сходились на переносице, образовав на гладком лбу морщинку, губы распухли, и на нижней темнела подсохшая кровь, наверно, ночью она искусала себе губы. Озермес подышал ей в лицо. Она потянулась, застонала и разомкнула ресницы.
Увидев его, вздрогнула, отпрянула к стене, но, узнав, протяжно вздохнула. Он протянул руку к своей одежде, висевшей на вбитых в стенку колышках. Она молча и отчужденно наблюдала за ним. – Одевайся! – сказал он. – Уже рассвело, мне надо спешить! – Он вскочил, схватил рубаху, штаны и бешмет и, отойдя в угол, отвернулся от тахты. За его спиной зашуршала одежда – Чебахан одевалась тоже. Когда он застегнул пуговицы на бешмете и натянул черкеску, она была уже одета. Повернувшись, он невольно залюбовался ею. Вечером она пришла в хачеш одетой как на празднество. В вырезе платья виднелся расшитый серебряной нитью воротник темно красного кафтанчика, над которым розовела рубашка. Тонкий стан обхватывал пояс с блестящей пряжкой. На голове была высокая округленная шапочка, тоже обшитая серебром. – Вчера в темноте я не разглядел твой наряд, – сказал он, – носи его долго! – Взяв папаху, он покачал головой. – Теперь я не смогу носить папаху по холостяцки, набекрень. – Ты жалеешь? – спросила она. Он пожал плечами, надел папаху, надвинув ее на брови, взял шичепшин и вышел. Чебахан бесшумно пошла за ним. Где-тo разговаривали люди. Озермес остановился. – Видишь на холме дуб? Я буду там. Захвати мою бурку. Не медли, скоро начнется стрельба. – Он задумался: пойти попрощаться с родителями Чебахан или соблюсти издавна установленное правило, по которому молодой муж первое время не видится с родителями жены? Пожалуй, достаточно того, что вчера он уже на рушил адат. – Передай родителям, – сказал он, – что я ушел петь воинам. – Она кивнула. Серые лучистые глаза ее были словно затянуты туманом.
Идя к сакле, она оглянулась, и он подумал, что, какой бы ни получилась их первая ночь, Чебахан теперь жена его и изменить, поправить что-либо невозможно, да и не нужно. Она давно нравится ему, она красивее любой девушки из всех, виденных им в других аулах, и этим все сказано. Быстро все же они договорились пожениться. Днем он забросил свою плеть во двор Чебахан, она подняла ее и оставила у себя. Если б она отвергла его, плеть полетела бы обратно. Когда он потом подошел к Чебахан, она, не дав ему и слова сказать, спросила: – Ты хочешь взять меня в жены? – Да, – немного опешив от ее стремительности, ответил он. – А ты?.. – Я хочу услышать, как ты будешь петь свои песни нашим детям. К родителям Чебахан пришли, когда выползающая из-за горы луна загнала темноту в ущелье. Отец Чебахан сидел у очага, смазывая салом спусковой крючок ружья, а мать переливала молоко из деревянного ведра в кувшин. Гостю полагалось войти не в дом, а в хачеш, поэтому хозяева недоумевающе переглянулись и уставились на Озермеса.
Опередив его, Чебахан звонким голосом объявила: – Вы знаете о джегуако* Озермесе. Это он. Он снова пришел в наш аул, а сегодня ночью возьмет меня в жены. – Мать охнула, выронила ведро, и оно покатилось по полу, разливая молоко. Отец, словно не расслышав, отложил ружье, поправил лучину в светильнике и медленно поднялся. Озермес поздоровался и пожелал дому мира. Старик хмыкнул, пробормотал нечто похожее на приветствие и стал разглядывать Озермеса из под темных нависших бровей, таких густых и длинных, что они лежали на верхних ресницах. Лицо у него было твердое, без морщин. В усах белели седые волоски, а серые молодые глаза светились, как у Чебахан. – Хотя ты вошел и не в хачеш, – медленно проговорил он, – твой приход большая честь для нашего дома. Адыги помнят твоего деда, прославленного джегуако, и твоего отца – джегуако, известного всем нашим племенам, слышали мы и кое какие из твоих песен. Джегуако – хранители адатов.
* Джегуако – народный поэт, певец, сказитель.
И коли ты нарушаешь адат, на это должны быть особые причины. – Озермес слушал, опустив руку с шичепшином. Старик посмотрел на Чебахан, она опустила голову и спряталась за спину Озермеса. – Моя дочь провинилась, она обскакала тебя и сказала то, что должен был сказать ты. Я догадываюсь, почему она спешит. Враг подле аула, и ты, сын мой, наверно, твердо обещал ей только одну ночь. Хотя ты и не носишь оружия, пуля слепа, она может случайно попасть и в джегуако. – Мать Чебахан подошла к ним. Озермес видел ее издали и раньше, но только теперь обратил внимание на то, как Чебахан похожа на нее: такой же гладкий лоб, такие же огромные глаза, ровный прямой нос и плавные, как у оленихи, чуть впалые щеки и нежный подбородок. Улыбающиеся глаза и лицо ее излучали доброту. Она хотела что то сказать, но старик вытянул руку ладонью вниз и помахал ею, чтобы жена не перебивала его. – Наша дочь всегда останется для нас маленькой. Годы прибавляются ей, но они же прибавляются и нам, и расстояние между родителями и детьми не меняется. Пожелание ребенка – это повеление пши*. Кроме того, жена без мужа все равно что дочь без родителей, и я не хочу, чтобы завтра, если меня убьют, моя дочь осталась без защитника. Ты знаешь, ради человека люди собираются трижды: в честь его рождения, в день свадьбы и после кончины. Я обещаю: если боги сохранят мне жизнь, свадьба ваша будет веселой! – Живи долго, отец, – сказал Озермес, – чтобы мы могли многие лета и зимы набираться от тебя мудрости. – Надеюсь, вы одарите меня десятком внуков, – закончил старик. – А теперь, хозяйки, дайте мужчинам поесть и принесите нам по чаше мармажея**. – Накрывая на стол, мать Чебахан ласково притронулась к плечу Озермеса. Они поужинали, и Озермес попрощался с ними, кто мог знать, увидятся ли они. Он ушел в хачеш и вскоре туда пришла Чебахан...
Сокращая путь, Озермес перебрался через перелаз и направился к холму, на котором стоял огромный раскидистый дуб. Вскоре сюда поднимется Чебахан, и потом они навсегда покинут эти места и поселятся высоко в горах, вдали от людей. Разве можно было оставаться в мире, в котором властвует зло, в котором люди убивают друг друга? Они уйдут за облака, в горы, где и звери, и божества живут в согласии, где нет ни царя, ни султана, где всем хватает места, где к нему и Чебахан отнесутся как к своим, не станут допытываться, кому они поклоняются, Христу или Мухаммеду, и где всем будет безразлично, ходят ли они на четырех лапах или на двух. Никогда раньше на ум Озермесу не ложилось и тени мысли об уходе от людей, но душа его, вероятно, исподволь, неощутимо для него самого, стремилась к этому, быть может, с того дня, когда он распрощался с отцом. Во всяком случае, слова, сказанные им накануне Чебахан о том, что они, если останутся живыми, уйдут туда, где вечные снега, вылетели из него сами, как выдох. Она сразу, словно сделав вдох, согласилась. А с ночи, став его женой, обязана не только соглашаться с ним во всем, но и следовать за мужем, куда бы он ни направлялся.
* Пши – князь.
** Мармажей – махсыма, выдержанная два три года.
Поднявшись на холм, Озермес протер рукавом черкески шичепшин и повесил его и смычок на нижнюю ветку дуба, чтобы ветерок просушил струну. Снизу, из ущелья, поднимались полосы тумана. Расходясь, они таяли над лесом. От сакли к сакле ходили, бегали люди. На поляне, где обычно народ собирался на празднества, двое мужчин держали в руках, на уровне плеча, палку, и вооруженные мужчины, пригнувшись, проходили под ней, давая клятву верности. Потом воины разбрелись, часть пошла к броду через реку и залегла за камнями, другие направились к заходящей* окраине аула, а некоторые проходили мимо холма и углублялись в лес. Послышались громкие команды со стоянки подошедшего вчера к аулу русского отряда. Озермес взял шичепшин, ударил по струнам и громко запел песню, которой вдохновляли воинов, защищавших свою землю, и отец его, и дед, и прадед, и прадед прадеда:
О, Шибле, о, бог грома,
Дай силу руке воина,
И шапку сделай острою!
Пусть начнет рука правая,
Пусть закончит рука левая!..
Голос его раскатился по долине. Мужчины, проходившие под холмом, помахали Озермесу руками. Где то недружно закричали. О чем кричали, не разобрать было. Грохнула пушка. Часто, вразнобой, затрещали выстрелы. Над горой, хлопая крыльями, закружилась стая голубей, и с писком заметались ласточки. А неподалеку, на опушке леса, из зарослей выскочила лиса и, помахивая пушистым хвостом, пустилась наутек. За нею проскакали несколько перепуганных зайцев. На восходящей стороне, из-за черных туч, навалившихся на горы, медленно, словно в нерешительности, высунулось солнце, лучи его алым дождем упали на землю, но тут же угасли. Солнце снова скрылось за тучами. Озермес продолжал петь. Из за отдаленного яблоневого сада, неся на плече какой-то узел и под мышкой свернутую бурку, вышла Чебахан. Хотя она переоделась, Озермес сразу узнал ее по скользящей походке. Шла она, не прячась от пуль, ненадолго исчезала за деревьями или кустами бузины, один раз ее закрыло черным пороховым дымом. Поднявшись к дубу, Чебахан опустила наземь свой узел, положила на него бурку Озермеса и оглянулась.
Солдаты перебирались через речку, тесня защитников аула. Солдат было числом поболе, и оружием они располагали лучшим. У них имелось много и других преимуществ: они были свободны в своих действиях, могли и наступать и, если требовалось, отодвигаться назад, им не приходилось оглядываться на своих матерей, жен и детей, кроме того, война была их главным делом, они учились ему и занимались им и десять, и пятнадцать, и двадцать лет, а против них сражались землепашцы и скотоводы, для которых, хотя они и владели шашкой и кинжалом, сражения были не единственной обязанностью, а занятием вынужденным и неестественным, так же, как оно было бы вынужденным и неестественным для тех же солдат, если бы их не оторвали от дома, а оставили пахать землю и сеять зерно. Солдаты наступали общим строем, они делали свое дело, то есть убивали, дружно, весело, не испытывая ненависти к тем, в кого стреляли и кого закалывали штыками, а защитники аула действовали разрозненно, тяготея к своим саклям, но бились насмерть, остро ненавидя тех, кто хотел отнять их землю.