Текст книги "ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ"
Автор книги: Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей)
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
Аджук все чистил мотыгу, о чем то размышляя.
– Послушай, – спросил я, – правда, что в давние времена один из шапсугов был в Египте фараоном?
– Так говорят, – с безразличием ответил он.
Крымские ханы в прошлом посылали на воспитание к шапсугам своих сыновей. Некоторые, как их называли шапсуги, хануко в Бахчисарай не возвращались. Припомнив, что хануко был и прадед Аджука, я задал ему вопрос, почему прадед его не вернулся к родному отцу.
– Он полюбил своего аталыка и понял, что не во власти счастье.
– Значит, в тебе течет кровь ханов? – спросил я снова.
Он усмехнулся глазами.
– Если взять одну долю кукурузной муки и одну долю проса, получится каша, где кукурузы и проса будет поровну. Кровь так не смешивается, одна из них побеждает. Ханская кровь не дотекла до меня, она вышла, как пар кипящей воды, еще из моего деда. Да и прадеду моему кровь его не мешала пахать землю и пасти скот.
– Ваши предки и предки ваших предков – и натухайцев, и шапсугов, и убыхов всегда жили в здешних местах?
– С того света никто еще не приходил, чтобы рассказать, – Аджук отложил мотыгу. – Говорят, давным давно, задолго до Исы и Мохаммеда, народ жил далеко за морем, где то в Аравии. Он делился на восемь племен. Захотев увидеть мир, племена разошлись кто куда. Так говорится и в Коране: и были люди только единым народом, но разошлись. Племена потеряли друг друга и, встречаясь, не узнавали, думали – чужие, и воевали, как с чужими. – Он улыбнулся глазами. – Ты ведь тоже не узнал меня, когда мы встретились, и я тебя тоже.
– Но мы все же узнали друг друга, – возразил я, Аджук одобрительно кивнул.
– Я скажу об этом... Наше племя шло через земли, где потом правил крымский хан. Некоторые уставали идти, останавливались и строили себе аулы, где им нравилось*. Остальные пришли в здешние места и здесь навсегда остались... Ты хорошо сказал – мы все же узнали друг друга. Я так думаю: люди забыли, что они единый народ, пока не вспомнят, мира на земле не будет.
Мы долго еще беседовали, а когда встали, чтобы идти по домам, нам крикнули издали:
– Аджук, Якуб! Идут!
Озермес вышел навстречу отряду и встретил его на подступах к аулу.
Он обратился к офицерам с обычной просьбою: не трогайте аул, не надо зря проливать кровь! Вернувшись, Озермес отрицательно покачал головой.
* В Крыму действительно одна из крепостей называлась Черкес кермен, а степь
между реками Бельбек и Кача – Черкес дюз (Черкесская равнина).
Отряд подошел к аулу в сумерках и расположился биваком на большом лугу за речкой. В тишине застучали топоры. Зная, что ночью, в темноте, на аул наступать не станут, Аджук направил нескольких воинов в засады, а остальных распустил до рассвета по домам.
Крик «идут!» словно бы оглушил меня. Ничего не соображая, я ходил, куда несли ноги, безо всякой надежды, с тупой покорностью ожидал возвращения Озермеса, безучастно прислушивался к распоряжениям Аджука и думал о том, сколь тщетны были мои старания уйти от своего прошлого, все равно оно должно было настигнуть меня, и лучше бы я не пошел с Озермесом, а пустил себе пулю в лоб, ибо тогда я ничего не терял, а лишь освобождался от всего, что угнетало меня, а теперь я уже вкусил вольность и познал труд и любовь. Как глупо было успокаивать себя нынче, что все обойдется, работать на поле, разговаривать, смеяться, ведь петля была уже наброшена на шею, и вот уже скоро она затянется, ты испустишь дух и более не увидишь усеянного звездами неба.
Не знаю отчего, но во мне вдруг загорелась отчаянная жажда действия – так собака, в ужасе удирающая от волков и прижатая ими к крутому обрыву, поворачивается к преследователям, оскаливает зубы и, мочась от страха, отбивается, хотя и знает, что ее все равно загрызут.
Боль под ложечкой прошла. Мне не сиделось на месте, я силился куда то идти, что то предпринимать. Надо быть поэтому сказал, что подкрадусь к биваку и послушаю, о чем говорят солдаты, авось, узнаю о намерениях отряда.
– Аферим! – похвалил меня Аджук. – Иди. Слушай внимательно: перейди реку внизу, у скалы, потом иди лесом, заляжешь в кустарнике со стороны опушки, против ветра. Если у них собаки, они тебя не учуют. Не задерживайся, а то взойдет луна, и тебя могут заметить. Я подожду тебя у Алии, возле пушки.
Спустившись за водопад, я постоял, прислушиваясь. На склоне неба, переливаясь, светили Семь братьев звезд, или, как мы называем их, Большая Медведица. Где то в ауле звякнуло ведро, звонко засмеялась девчонка, потом тонко заржала лошадь. Снова кто то засмеялся. Похоже на смех Бибы. Пригнала ли она с пастбища нашу лошадь двухлетку? У лошади была проплешина между ушами, и ее прозвали за это Куйжи – Плешивый. Лошадка была озорной, вроде Бибы. Девчонка все пыталась прокатиться на Куйжи, а та сбрасывала наездницу и удирала, приходилось потом искать ее.
– К чарке станови-ись! – зычно закричали в биваке фельдфебели.
– Ись-ись-ись! – отозвалось эхо в ущелье.
Давненько я не слышал этой команды. Перейдя вброд реку, вошел в лес. Пахло смолой. Неслышно ступая по усыпанной хвоей земле, я добрался до опушки. Отсюда на луг мыском выдавался кустарник.
Барабаны пробили на ужин. Барабанная дробь снова прокатилась по ущелью. Почему то в горле у меня запершило, как от горьковатого майского меду. Я зашел за дерево и стал разглядывать бивак. Он был окружен засеками из валежника. Ближе к кустам стояли повозки, и среди них – снятая с передка пушка. За повозками горели костры. О чем говорили солдаты, отсюда не слышно было. Слева, ближе к лесу, что-то чернело. Я присел, стал всматриваться. Ярко вспыхнул и угас огонек цигарки. Это были солдаты, сидящие в секрете, – кто то из них по небрежности закурил. Чтобы меня не обнаружили, надо ползти правее кустов. Я передвинул кинжал на бок, заткнул за пояс полы черкески и подтянул постолы.
Барабаны пробили зорю.
– На молитву! – скомандовали фельдфебели.
Самое время ползти. Я лег и медленно, ощупывая впереди землю, чтобы не напороться на сухую ветку, пополз к биваку.
– Отче наш, иже еси на небеси, – слаженно тянули ротные хоры.
У меня снова запершило в горле и глаза защипало от слез. Не потому, что слышал молитву, – слова ее, заученные мною в детстве, сколько раз я повторял их из вечера в вечер, из года в год, пробуждали во мне тоску по тому, что никогда не вернется, по Протве, по тенистому парку над рекой, по сладкой пенке, которую мать снимала для меня с варящегося в медном тазу вишневого варенья, по дортуару кадетского корпуса, где койка моя стояла у окна, из которого виднелся Троицкий собор в кремле, над куполом его всегда летало воронье. Слова молитвы казались наполненными, звенящими, и опять таки не в молитве было дело, а в том, что это были свои, исконно русские слова, и мне стало представляться, будто не слова это вовсе, а золотые и серебряные монеты сыпятся вперемежку на точеное из дерева блюдо. Я уже приполз к последнему кусту – от него до засеки было саженей пять, не больше, лежал, уткнувшись лицом в сырую землю, и, измаявшись грустью, плакал. Пусть кто хочет, осудит, но если б в ту минуту меня заметили и окликнули: «Стой, кто идет?» – я, наверно, отозвался бы. Но меня никто не обнаружил, и я лежал на холодной траве, думая, что если до сих пор я не скучал явно по всему столь дорогому и близкому мне, то, рано или поздно, тоска все равно пробудилась бы.
Я жадно вслушивался, и наконец ветер, задувший со стороны бивака, донес до меня речь солдат, сидевших у ближайшего костра. Они говорили, что войне конец и что отслужившим срок кадрам будут на выбор раздавать здешние земли, вроде бы офицерам по четыреста десятин, а нижним чинам по тридцать, на это чей то мрачный голос возразил: нижним чинам фигу дадут, казакам разве, а вот генералы, те уж сообразят для себя, внакладе не останутся. Потом кто то пожалел непутевого Ванятку, ни за грош пропавшего, и я подумал, не о том ли безусом говорят, голову которого принес Салих. Вряд ли безусый был казаком. Кто то подошел к костру. Послышался сиплый басок, и меня будто вскинуло от земли – это был голос нашего фельдфебеля Кожевникова, того самого, который так пестовал меня, учил нехитрой солдатской науке и оберегал от разносов начальства. От неожиданности или от сырости, прохватившей меня, я стал дрожать. Послышались еще голоса, и из за повозки вышли двое, стали справлять малую нужду.
– Клятый аул! – выругался один и сплюнул. – Были бы уже на месте, кабы не он.
Я узнал Гайворонского и обрадовался. Да, голос этого презираемого мною раньше человека тоже показался приятен мне, и, встреться мы тогда с Гайворонским лицом к лицу, я скорее всего бросился бы ему на шею. Лазутчик, приползший к биваку за шпионскими сведениями, я слушал, ощущая тяготу к тому, что не было уже моим и все таки, оказывается, сохранялось во мне, как сохраняется на всю жизнь показавшееся вместе с появлением на свет родимое пятно.
– Граф обещал Офрейну, что про нас не забудут, – произнес другой, незнакомый мне голос. – Ежели мы успеем к церемониалу, наш батальон пойдет во главе колонны, и великий князь...
– Бросьте, поручик, – перебил Гайворонский, – будто вы не знаете – кто смел, тот и съел. Покуда мы дойдем до места, награды будут уже распределены. Мало было нашему полковнику славы, дернул его черт еще и на уничтожение этого аула проситься. Провоевать столько лет, и под занавес попасть под дурацкую пулю...
– Полковник приказал патронов и ядер не жалеть. С рассветом за катим пушку повыше водопада, и сверху лихо все пойдет.
– Вам то издали лихо, поручик, а мне первым вести свою роту под огнем неприятеля через речку...
Они скрылись за повозкой. Я невольно отметил, что Гайворонский стал ротным.
Теперь я не раз задумываюсь о том, что обманывался тогда, воображая, будто меня потянул к себе дым отечества, нет, меня искушало все, вместе взятое, – и путь, от которого я отказался, и карьера, которой я пренебрег, иначе говоря, тот рабский строй жизни, при котором одни люди владели моей судьбой, а судьбой других – подчиненных мне нижних чинов – распоряжался я. Не мыслю, какие перемены должны произойти и сколько столетий на это уйдет, чтобы мы стали свободными внутри себя и признали бы такую же свободу в других. Но так я думаю нынче, а тогда я лежал на земле и плакал, слушая, как солдаты, сидевшие у костра, поют «В поле чистом». Слушая песню, я думал, что если крикнуть: «Братцы мои, не стреляйте» – и встать, то через минуту другую я буду в биваке, меня окружат, обнимут, и если я не скажу правды, а, придя в бивак, я действительно не скажу ее, то завтра удалой поручик, бежавший от черкесов, будет представлен самому великому князю, награжден Георгием, получит очередной чин, денежное содержание за два года и отпуск для поправки здоровья, ему дадут роту, потом батальон, потом полк, он уйдет в отставку генерал майором, а случись еще одна такая война или вспыхни восстание где-нибудь в Дагестане или на родине Высоцкого, дослужится, вроде князя Барятинского, до генерала фельдмаршала, и от того, поступлю ли я так или вернусь в аул, в мире ровным счетом ничего не изменится, кроме совсем несущественного – одним подлюгой больше станет. Общество, узнай оно правду, безусловно, оправдает подлюгу, но оно никогда не узнает. Узнают другие – те, кто ждет в ауле моего возвращения, и, самое главное, буду знать это я...
Над горой стало высветляться – скоро должна была появиться луна. Я пополз к лесу, за деревьями встал и побежал, чтобы согреться. Переходя то по камням, то вброд излуку речки, попал в ямину, промочил ноги и присел под корявым дубком – выжать воду из шерстяных носок.
Кто то, тихо разговаривая, спускался к реке. Не заметив меня под низкими ветвями, по откосу сошли парень и девушка. Она, шлепая босыми ногами по воде, зашла за скалу, он стал снимать черкеску. При шли купаться. Плескаясь, они снова заговорили, повысив голос, чтобы слышать друг друга за шумом водопада.
– Ты не очень спешил, – с упреком произнесла она. Голос ее показался знакомым мне.
– У джегуако мало времени для себя, – отозвался он, – но я всегда помнил твою улыбку.
Это был Озермес. Я припомнил его слова о том, что он собирается бросить плеть во двор какой то девушки. Она подняла плеть, иначе они не пришли бы сюда купаться. Кто же его избранница? Я хотел было окликнуть его, но спохватился, сообразив, что не надо им мешать. К разговору Озермеса с девушкой я прислушивался словно бы издали. Так наблюдают и слушают зрители происходящее на театральной сцене.
Сколь ни волновали бы твою душу речи актеров, ты все же не среди них, а в зале и между вами рампа, оркестровая яма. Я никак не мог вернуться к настоящему после пережитого у бивака, продолжал вздрагивать от озноба, потом забылся, как забывался маленьким, во время болезни от прикосновения ко лбу мягкой прохладной руки матери.
Девушка, улыбаясь, – я не видел ее, но угадывал по голосу, что она посмеивается, – спрашивала у Озермеса, чем он владеет, а он, тоже смеясь, отвечал: у него нет ни сакли, ни коня, ни быков, только шичепшин и отцовская бурка.
Где то вдали, на высоте, закричали, кажется, по русски. Из бивака выстрелили. Потом еще несколько раз. Эхо отозвалось в горах.
Озермес и девушка примолкли. Потом снова заговорили, но уже тише, и до меня доносились только отдельные слова. Я наконец разгадал, что с Озермесом была Чебахан, и возрадовался, ибо один он, без грешный человек, не носивший оружия и облегчавший людям страдания, был достоин этой полуземной красавицы.
Она рассмеялась и повысила голос:
– Завтра, когда женщины узнают, что я взяла себе в мужья джегуако, они ахнут, как от голоса Шибле. Весь аул соберется на нашу свадьбу.
– Свадьбы не будет, Чебахан.
– А как же без свадьбы? – растерянно спросила она.
– Я думал, что мы успеем справить свадьбу сегодня, даже Якубу сказал, что зайду, но уже поздно. Ты слышала выстрелы? Кто знает, увидим ли мы с тобой завтра солнце.
Озноб снова прохватил меня.
– Совсем позабыла.
– Завтра я буду петь воинам, – сказал Озермес. – А потом, если останусь в живых, мне уж некому будет петь, кроме тебя. Мы уйдем.
Может, туда, где вечный снег, его то никто не придет отбирать у нас.
– Разве там можно жить?
Озермес промолчал. Или я не расслышал его ответа.
Над горой показался краешек луны. При желтоватом ее свете я увидел, как Озермес, обняв за плечи Чебахан, поднимается с ней по склону, услышал напряженный, как струна, голос девушки:
– Уж эту ночь у нас с тобой не отнимут!..
Я остался сидеть под дубком, подавленный. За все последние часы, сперва оглушенный и растерянный, потом, пробираясь к биваку, плача там, в кустах, от тоски, я ни разу не вспомнил о Зайдет. Тяготея к возврату, не столь важно, к чему именно, я не только не подумал о своей возлюбленной, но и как само собой разумеющееся отодвинул ее, словно бы она никогда не существовала, на ту сторону, которую пусть неосознанно, инстинктивно, как животное, но предполагал оставить, отодвинул не как собаку или лошадь, а как нечто неодушевленное, ничего не значащее. В эгоизме своем я попросту позабыл о той, которую так сильно любил. «Господи, Аллах, Иегова, кто ты там есть, —взмолился я, – дай мне возможность уберечь Зайдет, а потом покарай меня!»
Вернувшись, я рассказал Аджуку, что пушку на рассвете установят выше водопада, а первый удар будет нанесен со стороны брода.
– Я знал, – удовлетворенно произнес он. – Тебя долго не было.
Чтобы отвлечь их, Алия стал кричать, ругаться, и они стреляли.
Я сказал, что слышал выстрелы, но в это время был уже на нашем берегу, а задержался, ожидая, пока Озермес и Чебахан выкупаются перед брачной ночью.
– Олень и ласточка, – сказал Аджук. – Хорошо! Надо будет по слать джигитов в засаду, пусть сбросят их пушку в водопад.
Бог весть с чего, возможно, от смятения, терзавшего меня, на ум пришла вдруг кощунственная мысль, и я, не совладав с собой, сказал Аджуку:
– Одни уезжают в Турцию, оставляя родную землю, другие умирают с оружием в руках, но есть ведь и такие, кто соглашается переселиться на отведенные им места. Не дальновиднее ли последние, не окажутся ли они в будущем мудрее нас, ибо хотя бы часть изъявивших покорность сохранит свои жизни и жизни своих потомков?
Я сказал «нас», дабы смягчить свои слова, но Аджук не обратил на это внимания. Подумав, он промолвил:
– Да, многие бжедуги, натухайцы и другие пошли за своими князьями туда, куда приказывали сардары царя. Кто знает, что станет с ними?
Даже орел, у которого самые острые глаза, не может разглядеть со своей высоты будущие лета и зимы. Мы, когда долго проживем на том свете, сами решим, кто был прав. Одни из нас могут сказать, что мы ошиблись, другие, возможно, скажут иначе... Твои слова о мудрости поднимающих руки ради жизни правнуков коварны. Кто может решить, когда выгоднее стать покорным, а когда остаться таким, каким были предки.
Раз став на колени, легко привыкнуть к ползанию, и тогда глаза у людей переместятся под подбородок, как у крота... Я знаю одно: человек должен защищать свою саклю, а народ свою землю. Так было, так есть и так будет!
Робость и растерянность мои пред жестоким ликом грядущего еще более усилились.
Я подошел к пушке Ильи, стоявшей на деревянном лафете. Возле нее лежала груда принесенных с реки, кругло обкатанных водой булыжников. А в ложбине между гигантскими дубами, возле небольшого костра, рядом с Салихом развалился сам Илья.
– Слыхал, Яков, – спросил он, – как я их раззудил? Прямь как осиное гнездо заворошились. Хошь, еще потеху устрою?
Он встал, подошел к краю обрыва и, приложив руки ко рту, зычно закричал:
– Эй, холуи барские! Пехота, несмазаны сапоги, кто воли хочет, к нам иди! Русских у нас до хрена, землю пашем, девок любим, а на царя Алексашку срем!
То, что он так кричал в сторону бивака, возле которого я совсем не давно изнывал oт переживаний, было по сердцу мне, и я, словно мстя себе, проговорил:
– Покрепче, Илья, покрепче всыпь им!
В биваке молчали.
Илья перевел дух и заорал снова. Он перебрал все внутренности Александра II, рожденного от дубины Николашки и стервы Шурки, заявил, что жена Алексашки немка Машка – гулящая и принесла ублюдков от разных отцов...
– Что он кричит? – спросил Салих.
Матерной ругани у шапсугов не было.
Я засмеялся и сказал:
– Алия дурно отзывается о царе и его семье.
В биваке вспыхнуло несколько огоньков, захлопали выстрелы.
– С с с, – пропела, уносясь куда то, пуля.
Илья заржал по лошадиному, в лагере отозвалось несколько коней.
Расхохотавшись, он вернулся к костру и проворчал:
– Я им до утра спать не дам. Оставайся со мной, Яков, баба моя бузы принесет, мясца, славно скоротаем ночку.
– Нет, мне домой, – сказал я.
Он загоготал.
– Позабыл, что ты только оженился. Ну, давай беги до своей зазнобушки. Гляди только, утром не проспи. Завтра кровавую жатву жать будем. Ох, и навалю же я на сыру землю солдатушек – бравых ребятушек!
Окна сакли, выходившие к плетню, светились. Пройдя по двору, я вошел в комнату и вздохнул глубоко, будто от плетня до двери двигался под водой, не имея возможности дышать.
Потрескивала лучина. В углу, на тахте, причмокивал во сне Закир.
Перебрался и сюда за мной! А Зайдет стояла у двери, ведущей на женскую половину, и смотрела на меня. К моему приходу она прихорошилась. Я услышал ее чуть стесненное дыхание. Лицо Зайдет было неподвижно, но радость от того, что она видит меня, пробивалась изнутри, как из светильника, покрытого матовым стеклом.
Охватив взглядом все одновременно – тахту со спящим Закиром, над которой висел пестрый ковер, и очаг с дымарем, откуда шел запах вареного мяса, и лучину, бросавшую дрожащий свет на полку с книгами, с таким трудом добытыми мной, и сияющие глаза жены, – я понял то, что никогда еще по настоящему не понимал: вот это и есть самое главное и единственно ценное в моей жизни. Мне лишь казалось, что я позабыл о Зайдет, на самом же деле она была во мне, была со мной, подобно тому, как в человеке бьется сердце и дышат легкие. Я протянул руки, Зайдет подбежала, я обнял ее, поднял и понес на женскую половину...
Потом, боясь разбудить Закира, я перенес в комнату Зайдет столик.
Мы ели все, что она приготовила: вареное мясо в густом перечном соку, и курицу с грецкими орехами, и кукурузную кашу с расплывающимся сыром, запивая еду прохладной водой. Я отрывался от еды лишь для того, чтобы похвалить Зайдет и поцеловать ее жаждущие губы. Пока она прибирала со стола, подошел к тахте, на которой спал Закир, и по правил на нем бурку. Он что то пробормотал, я уловил лишь «Якуб» и подумал, что он любит меня, если видит во сне, и что я тоже люблю этого живого, как форель в речке, мальчишку, взятого мною на воспитание не во имя обычая, а по обоюдному выбору. Закир снова заговорил. Я наклонился к нему – теперь он звал мать...
Лучина в комнате Зайдет погасла. Я знал, что она в темноте снимает с себя бешмет и рубаху, разделся сам и на ощупь направился к тахте, на которой меня ожидала любимая, такая же нетерпеливая, как я. Мы обнялись так, словно искали друг друга всю жизнь и теперь только нашли – оба вскрикнули от боли и от нее же, задохнувшись, умолкли. Не было в мире ласк, которых мы не открыли бы для себя в ту ночь. Мы словно поднимались все выше и выше, умирали, чтобы снова ожить, но уже не в сегодняшнем, а в том времени, когда нас не будет...
Свет луны через окошко упал на истомленное лицо Зайдет. Она закрылась от света рукой и прошептала – счастливо и без смущения:
– Я рожу тебе сразу двенадцать сыновей.
– Отдохни, – сказал я, поднимаясь.
Выйдя во двор, посмотрел на большую бронзово красную луну. В конюшне фыркнул и стукнул в стенку копытом Куйжи. От леса и от земли струился какой то запах, похожий на запах бродящего виноградного сока. Я припомнил, как Аджук сказал, что хотел бы иметь еще троих, даже пятерых сыновей, и как страстно молвила Чебахан Озермесу:
«Уж эту ночь у нас с тобой не отнимут», – и ощутил, что хмельной запах земли вливается в меня, побуждая скорее вернуться к Зайдет, и почти воочию увидел, как охваченные той же жаждой мужчины всего аула ненасытно ласкают своих возлюбленных и те, удовлетворенно стеная, зачинают детей, которым не суждено родиться. Все, кто любил в эту ночь, знали, что дети их уже не появятся на свет, но, зная, они все таки надеялись и еще сильнее стремились иметь детей, не щадя во имя этого ни себя, ни своих любимых...
Вернувшись в саклю, я услышал голос Зайдет:
– Где ты так долго?
Мы так и не заснули и узнали о том, что начинается рассвет, лишь услышав зов Аджука:
– Якуб!
Я выглянул из двери.
Луна уже зашла. На востоке бледно розовело небо. Аджук и Зара, он с винтовкой в руке, она с ружьем за плечом, стояли у плетня. Возле них подпрыгивала, что то приговаривая, Биба. Зара сердилась на нее.
– Идем, – сказал я Зайдет.
Пока она одевалась, я принялся расталкивать Закира. Непробудчивый, он не хотел просыпаться и поднялся только после того, как я сказал ему в ухо, что его зовет отец. Зайдет вышла вместе с ним, а я посмотрел на полку с книгами. Там лежала и тетрадь, в которую я записывал народные предания, обычаи, большие и малые события, свидетелем которых мне довелось быть. Вздохнув, я взял винтовку и, выходя, прикрыл за собой дверь.
Лица у всех были бледными от предрассветного неба. Закир зевал во весь рот, Зара по ястребиному сердито поглядывала на Бибу, Аджук стоял молча, опираясь на винтовку. Зайдет зябко поеживалась от сыроватого ветерка, – я сказал, чтобы она сходила в саклю за буркой. И Аджук, и Зара, и все остальные напоминали людей, собравшихся в дорогу, стоящих у постоялого двора в ожидании коней.
Мы решили отправить Зайдет, Бибу и Закира за аул, чтобы они спрятались в малиннике, возле сосновой рощи, он был в стороне, и обстреливать его вряд ли станут. Я посмотрел на осунувшееся лицо Зайдет.
«Возьми меня, – умоляли ее глаза, – возьми меня с собой».
– Ты последишь за Бибой и Закиром, – заставил себя сказать я. – Ждите нас там.
Она покорно кивнула, взяла Бибу и Закира за руки и повела их за собой. Я видел их словно в тумане.
На холме, пробудив все окрест, прогремела пушка Ильи.
Не стану более рассказывать подробностей. Будучи раненным, я, к счастью, многого не видел. Но и того, что досталось на мою долю, с лихвой хватило, чтобы потом по ночам бредить годами. Поэтому остановлюсь лишь на том, без чего не обойтись. О себе скажу одно лишь – здесь, на Ангаре, я, отправившись на охоту со своим хозяином, угорел однажды в зимней промысловой избушке. В таком угарном состоянии я был все то утро в ауле.
Когда Аджук, Зара и я подбежали к Илье, он уже трудился вовсю: набивал пушку порохом, мелким булыжником, наводил, подносил к запальнику головню из костра, пушка бухала, отскакивая назад вместе с деревянным лафетом, Илья снова толкал ее вперед и покрикивал на жену, чтобы она побыстрее подавала булыжники. Наводил Илья по броду, не давая солдатам возможности перейти реку, после некоторых выстрелов выскакивал за деревья, не остерегаясь пуль, и, грозя кулаком солдатам, ругался и хохотал.
Пушка, которую я видел вчера в биваке, молчала, по видимому, джигитам, которых вчера послал Аджук, удалось сбросить ее в водопад. Но ружейные выстрелы вдруг послышались и с другой стороны аула.
Вместе с Аджуком, Зарой, Салихом и еще несколькими воинами мы спустились по склону ближе к броду и залегли цепью. Я лежал за бугорком. Слева, укрывшись в мелком кустарнике, тщательно прицеливаясь, стреляли Аджук и Зара. За рекой мелькнул Гайворонский. Он что то кричал и размахивал руками, наверно, поднимал солдат в атаку.
Я догадывался, что солдатам, узнавшим об окончании войны, вовсе не хотелось погибать в последний день ее, и они отлеживались, дожидаясь, чтобы огонь неприятеля ослаб. Как я потом услышал из разговоров, ни полковник Офрейн, ни другие офицеры не предполагали на ткнуться на такое отчаянное сопротивление.
Кто то с разбега бросился на землю и прижался ко мне. Это была Зайдет.
– Где Биба и Закир? – спросил я.
– Я их спрятала. Солдаты вошли в аул, их провел через лес Кныш, – тяжело дыша, рассказывала она. – Ты не ранен?..
– Уйди, – потребовал я, – сейчас же уйди!
Она посмотрела мне в глаза, и я обхватил ее рукой, на миг позабыв обо всем. Она тоже, казалось, не видела ничего и никого, кроме меня, однако минутой позже определилось, что от нее ничего из происходящего не ускользало.
Пушка Ильи перестала палить, наверно, иссяк порох. Солдаты, не дружно крича «ура», стали перебираться через речку. Некоторые падали, или осклизаясь на камнях, или убитые и раненные, и вода уносила их. Умолкали и ружейные выстрелы с нашей стороны – число защит ников аула все уменьшалось.
– Стреляй, – возбужденно зашептала Зайдет, – скорее стреляй!
Подходил наш черед. Прямо на нас бежало с десяток солдат и впереди всех фельдфебель Кожевников. Я прицелился в его широкую грудь, но не выстрелил – мне показалось, что он узнал меня и по доброму ухмыльнулся.
Солдаты, остановившись, дали залп. Наши воины бросились на них с кинжалами.
Зайдет смолкла, опустив голову в траву.
– Ты что? – спросил я и отложил винтовку. Зайдет не ответила, я повернул ее на спину – она была мертва. Куда попала пуля, я так и не определил, потому что набежали солдаты и один из них дважды ударил меня штыком.
Дальше я то приходил в сознание, то снова проваливался в небытие.
Кажется, я видел, как мимо меня пробежала Зара, а за ней Аджук. Где то вдали снова кричали «ура». Ругаясь во всю глотку, пробежал к лесу Илья. Кто то тряс меня и что то говорил, не помню, по шапсугски или по русски. Открыв глаза, я увидел дымы над саклями, из сакли Аджука отстреливались. Впрочем, оттуда, с бугра, я не мог это видеть, наверно, увидел потом, когда дополз до своей сакли. Для чего и куда я потащил с собой тело Зайдет, не знаю. Я мучился тем, что, не пощади я фельдфебеля, Зайдет осталась бы живой, во всяком случае, там, у речки, пуля могла не попасть в нее, и, значит, это моя вина, что ее убили, я должен был защитить свою жену, но не сделал этого, а она прибежала ко мне, чтобы разделить мою участь... Помню убитого Шумафа и плачущую возле его тела старуху Сурет. Вижу в воспоминаниях, как горела наша сакля и как Куйжи, вырвавшись из конюшни, поскакал, спасаясь от бегущих за ним солдат. Другие солдаты, торопясь, рубили цветущие фруктовые деревья. Помнится, что лежавший рядом с убитой Зарой Аджу вдруг вскочил и ударил в бок кинжалом стоявшего неподалеку от него молодого солдата, а остальные кинулись на Аджука и принялись бить его прикладами и колоть штыками. Потеряв где то Зайдет, наполз на Едыге, лежавшего у дороги с измозженной головой. Наверно, это было на самом деле – трудно теперь отличить действительность от того, что мерещилось в горячке. Мне необходимо было снова сыскать Зайдет, и я, полуослепший, обессиленный, ползал по земле, натыкаясь на какие-то препятствия – на камни или на мертвые тела, сворачивал и полз дальше, для передыха поворачиваясь на спину, а надо мной клубился по небу черный дым... Совсем рядом трещал огонь, языки его лизали мне волосы, обжигали лицо и руки, однако боли я не ощущал, лишь запах паленого опалял ноздри, и я кашлял, задыхаясь от дыма, застилавшего глаза... Кто то заиграл на шичепшине. Вдали возникли Озермес и Чебахан.
Плывя над землей, они удалялись от горящего аула, и горы расступались, давая им дорогу к озаренным солнцем снежным вершинам... Потом увидел склоненного надо мной Кожевникова, он сипло повторял:
– Ваше благородие, а, ваше благородие!
Очнулся я от тяски, боль отдавалась в груди, на чем то меня везли – на повозке или на верховой лошади. Тут же потерял сознание и снова пришел в себя от того, что на лицо мне падали холодные мелкие капли дождя. Я лежал на шинели, возле большой серой палатки, из которой доносились громкие голоса. Кто то вышел из нее, остановившись неподалеку от меня.
– Поглядите, господа, какие густые тучи закрывают горы.
– Это потому, ваше высочество, – произнес другой голос, – что горам тяжко смотреть на покорившую их рать.
– Браво, граф!
– А как наш раненый герой? Поставьте носилки так, чтобы он мог видеть церемонию.
– Солдаты нашего батальона, ваше императорское высочество, предлагают понести поручика на руках. – Мне показалось, что это был голос Офрейна.
– Не слишком ли он слаб? Что говорят лекари?
Мне приподняли голову и подложили под затылок что то мягкое.
– Господин поручик! Вы слышите, господин поручик? Великий князь изволит...
Я поднял веки и увидел знакомое по портретам лицо великого князя Михаила, у него был такой же покатый лоб, как у брата, на грудь ниспадала пышная широкая борода, из под мохнатой казачьей папахи на меня с участием смотрели холодноватые красивые глаза.