Текст книги "Орлиная степь"
Автор книги: Михаил Бубеннов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
– Да куда он денется?
– Отбудет в милые пенаты.
– В город?
– Конечно.
– Но почему ты так думаешь?
– Ты же сама говоришь, что он сейчас рвет и мечет. А отчего бы ему беситься, если дело идет хорошо? Стало быть, одна причина – лопнули его расчеты…
– Какие расчеты?
– Расчеты на то, что станция провалит дело с целиной, а его за это снимут с работы, – отвечал Леонид очень серьезно, глядя в землю. – Теперь-то я его насквозь вижу. Вот он, оказывается, какой! Тоже хищник, тунеядец, только совсем другой породы, чем Деряба… Более живучей… Задумал тонко, да не вышло! Есть отчего взбеситься… Это же ясно. Ждал провала, а мы помешали…
Хмелько слушала Багрянова с напряженным вниманием, поражаясь зоркости его глаза, смелости и логичности выводов из своих наблюденией над людьми. Потом все же переспросила:
– Неужели и правда сбежит?
– А вот увидишь! Не лежит его душа вот к этой матушке земле… – Леонид погладил рукой землю между дернинами, провел ладонью по зеленям. – А у кого не лежит к ней душа, тот не совьет на ней гнезда.
– Может, ты сейчас…
– Думаешь, со злости наговариваю? Нет, я его раскусил! Правда, это могло бы случиться и раньше, да ведь не хочется плохо думать о людях. Очень это неприятно.
– О некоторых ты все же думаешь плохо.
И тут Леонид впервые посмотрел на Хмелько долгим, пристальным взглядом. После той встречи, когда Хмелько не пустила его в Лебяжье, он видел ее лишь однажды – на похоронах Кости. Сильно изменилась она за эту неделю. Сегодня она была не в шубейке из курчавой овчины, а в новенькой прорезиненной куртке защитного цвета, хорошо спасающей от ветра, не в обычном своем заношенном лыжном костюме, который служил ей дорожной и рабочей одеждой в непогодь и грязь, а в шерстяной кофточке и юбке; вместо шапки она надела сегодня зеленый берет, вместо сапог – туфельки на низком каблучке. Даже в простой, грубоватой одежде Хмелько всегда оставалась по-своему изящной; теперь же, в женской одежде, если исключить полувоенную куртку, она казалась (может, с непривычки) просто очень и очень нарядной для степи. Но эта нарядная одежда только оттеняла бледность ее лица, уста– лость взгляда. Она и сейчас была красива, она и сейчас могла ослепить синевой своих глаз, но Леонид смотрел на, нее спокойно, без прежнего восхищения и любования. Он не злился на нее, как это было сразу после бегства Светланы, – его отходчивое сердце уже успело смягчиться. Но и забыть о вине Хмельно он пока не мог.
Чувствуя на себе взгляд Багрянова, Хмелько с большим волнением думала о том, что, быть может, не все еще потеряно.
– Ну что, опять не нравлюсь? – вдруг спросила она негромко, поведя глазами на Леонида. – Не понравилась со счастьем, не нравлюсь и с горем?
– Не начинай?.. – попросил Леонид.
Она замолчала, но не потому, что вняла его просьбе, – воспоминание об обиде, какую он нанес ей неделю назад, внезапно сдавило горло.
– Я рада, что ты передумал идти в Залеси-ху, – заговорила она после долгого молчания, не решаясь сердить Багрянова и надеясь вернуться к тому, что волновало ее, немного позже. – Ты непременно еще раз схватился бы с Краснюком, и тогда все пропало, и тогда не миновать уезжать тебе отсюда… Значит, на Черную проточину? Я рада. А трактор, наверное, уже и вытащили. Там теперь здорово обмелело. Подвезти тебя туда?
– Туда подвези, – ответил Леонид, собираясь встать.
– Погоди, – остановила его Хмельр;о и вдруг спросила: – Кому же, интересно, ты этот букетик нес? Не Краснюку же?
– Хочешь знать? А зачем? – спросил Леонид.
– Хочу знать твои вкусы.
– Ты и так их знаешь.
– Но они, кажется, очень изменчивы? Не успела одна скрыться – несешь букет другой.
– Ну что ж, захватила с поличным, так деваться мне больше некуда! – тоном жулика, припертого к стене, проговорил Леонид. – Теперь ты знаешь меня как облупленного. Что ж поделаешь? Такой низкий я человек. На серьезные чувства не способен. Кого ни встречу – одно на уме…
Хмелько искоса посмотрела на Леонида.
– И я не составляла исключение?
– И ты.
– И сейчас не составляю?
– Да.
На щеке Хмелько внезапно ожила ямочка.
– Ты думаешь, я обижусь? На это рассчитываешь? – спросила Хмелько. – Наивные расчеты. Ведь я знаю, ты лжешь на себя.
– Не лгу, – заупрямился Леонид.
– А ты докажи это! – воскликнула Хмелько с вызовом и, сорвав с головы берет, опершись обеими ладонями о землю, слегка откинулась назад; нет, она не шутила – и тени улыбки не было на ее открытом лице.
– Что ты говоришь? Что говоришь? – закричал Леонид сердито и как-то застенчиво, не зная, куда деться с глаз Хмелько и ложась грудью на землю. – Замолчи… – не то попросил, не то погрозил он, смотря в землю.
– А я ничего не боюсь… и на все согласна… – Голос у Хмелько был странный, в нем слышалось скорее отчаяние, чем решимость.
– Даже зная, что я не люблю тебя? – негромко, мрачно спросил Леонид.
– А вот и полюбишь.
– Но если и тогда не полюблю?
– Не верю.
Лицо у Леонида пылало. Он не мог оторвать взгляда от земли – впервые так близко, в упор рассматривал пахучие крошечные цветочки богородичной травки, скрывающейся под дернинами типчака.
– Ведь я тебе нравлюсь, – снова услышал он голос Хмелько.
– Этого мало.
– Все начинается с малого, даже Волга… – отвечала Хмелько, смотря в небо; она сидела в такой неудобной, неустойчивой позе, что, казалось, коснись ее рукой – и она могла опрокинуться навзничь; золотистые волосы ее почти касались сухой травы. – Как ты не полюбишь меня, если я… иду на все?
– Замолчи!
– Но ведь она уехала…
– Вернется, – сказал Леонид.
– Нет, не жди! – горячо возразила Хмелько и, изменив позу, обернувшись к Леониду, сдвинула брови и прищурила глаза. – Она уехала не потому, что заподозрила тебя в измене. Это только повод. А причина совсем другая. Она поняла, что ей никогда не привыкнуть к степи.
– Это неправда! Она сама говорила…
– Все мы любим говорить красивые слова! – перебила Хмелько. – Но ведь ты не мальчик, ты уже многое повидал в жизни. Так неужели ты всерьез поверил, что такая слабенькая, изнеженная девочка будет жить с тобой в этой глухой степи? Да ни за что! Ни за что! Пройдет дурман первой любви, и ей станет здесь плохо, очень плохо… Но ведь ты, как я тебя понимаю, не собираешься уезжать отсюда? Что же тебе делать? Бросить любимое дело, променять его на любовь к девочке, у которой совсем другой путь в жизни?
– Замолчи, она вернется! – крикнул Леонид. – Я написал письмо матери. Мать сходит к ней в Москве и уговорит вернуться, а если ничего не выйдет – после сева сам поеду…
Опять откинувшись назад, Хмелько смотрела на небо, но уже сквозь слезы.
– Глупый ты… – промолвила она с нежностью и горечью. – Ну чего тебе надо?
Леонид поднялся с земли и некоторое время исподлобья, стиснув скулы, смотрел на Хмельно.
– Ты обещала подвезти. Подвезешь?
– Не могу, – ответила Хмельно. – Не ручаюсь. Как бы не разбиться нам… вместе с тобой…
– Тогда прощай…
– Прощай!
Леониду вдруг стало грустно и больно прощаться с Хмельно. Впервые он почувствовал, что он уже не держит на нее никакого зла. Ему захотелось как-то утешить ее, как-то обласкать, чтобы облегчить эти минуты расставания навсегда. Он шагнул к плачущей Хмельно и положил ей на колени букетик ветреницы.
– Возьми. Это тебе…
И пошел, боясь-оглянуться назад.
III
Через день Леонид Багрянов возвратился в Заячий колок на тракторе «С-80», который вытащили наконец из Черной проточины. Едва открыв дверцу кабины, он озабоченно крикнул встречавшему его Корнею Черных:
– Ну, как у вас тут, Степаныч? Сеете?
– Сеем вовсю! – отвечал Черных, подходя к трактору. – Дело идет хорошо.
Леонид соскочил на землю.
– Давай я буду сеять, – заговорил он, подавая руку Черных. – Сам знаешь, этот трактор выгоден на севе. От зари и до зари – и дам стога.
После обеда могучий трактор Багрянова с пятью сеялками стоял уже у массива поднятой целины. Три сеяльщика, лебяженские колхозники, быстро и ловко заправляли сеялки, ссыпая в их ящики, кули с отборным зерном. Когда заправка уже заканчивалась, Леонид вытащил из кабины трактора небольшой, но увесистый мешочек и, проходя вдоль сеялок, стал отсыпать из него в каждый ящик по небольшой горстке отцовских семян, а затем перемешивать их с алтайской пшеницей.
Увидев молодого москвича за таким странным делом, лебяженцы, собравшись у крайней сеялки, с удивлением заговорили между собой:
– Колдует он, что ли?
– Подсыпает что-то…
Дождавшись Багрянова, один из лебяженцев, крупный дядя с выгоревшими на солнце усами, в приплюснутом старинном картузе, сгорая от любопытства, спросил:
– Ты чего же это, мил человек, подсыпаешь? Можно узнать? Нас тут интерес берет…
– Своих семян подмешиваю, – ответил Леонид.
– Особого сорта, что ли?
– Особого… На людской крови выращены.
И Багрянов начал сев.
Для людей, где-то ведающих степью, это была очередная «весеннеполевая работа», которую нужно закончить в «сжатые сроки»; для молодых новоселов, поселившихся в степи, это было их но-еым делом, которому суждено надолго остаться в памяти; для Леонида Багрянова это было чем-то вроде священнодействия, таинством, которому он отдался весь, всем своим существом, как отдаются глубоко верующие люди молитве. От темна и до темна он своим трактором-богатырем таскал по мягкой пахоте, уже пообсохшей и начинающей пылить, пять сеялок, сразу засевающих полосу в восемнадцать метров шириной.
С каждым днем становилось жарче. Заячий колок полностью оделся, целина ярко зазеленела, зацветали тарначи и разнотравье. Но Багрянов не замечал зеленой весны. День-деньской он видел только пахоту, от которой над трактором и сеялками поднималась пелена пыли, он видел рычаги в своих руках да ощущал нещадно палящее солнце. Он засевал за световой день каждый раз не менее ста гектаров, выполняя полторы нормы. Обедал всухомятку, на ходу. Когда совсем темнело, останавливал трактор, при свете фонарей осматривал и заправлял его, не отходя от пахоты, выливал на гудящую голову несколько ведер воды, нехотя опоражнивал миску мясной похлебки и, прикрывшись курткой, быстро засыпал на мешках с пшеницей. Задолго до рассвета он опять уже был на ногах. «Железный парень!» – восхищались им лебяженцы.
Леонид не был теперь бригадиром, но был главным человеком в бригаде, потому что делал ее главное дело. Поэтому на нем сосредоточивалось внимание всех, кто имел отношение к севу у Заячьего колка. Молодые новоселы торопились дисковать и бороновать землю – для Багрянова, лебяженцы день и ночь возили семена – для Багрянова; если где-либо заходила р, ечь о работе бригады, то в первую очередь говорилось о Багрянове; всякий, кто приезжал теперь в Заячий колок, направлялся прежде всего к Багрянову. А приезжало сюда, кстати, немало разных людей. Один за другим являлись уполномоченные – из Зале-сихи, из района, из Барнаула… Все чаще и чаще наведывались молодые новоселы из работавших поблизости бригад. Леонид чувствовал, что Заячий колок становится своеобразным степным центром, куда почему-то тянутся молодые сердца.
Однажды утречком, на четвертый день сева, возвращаясь с дальнего края пахоты к северной опушке Заячьего колка, Леонид увидел: у кулей с зерном остановились две «победы» и знакомый «газик» главного агронома Зимы. «Вот тебе на, целые комиссии поехали!» – с недовольством подумал Леонид, размышляя, что бы это могло значить. Остановив наконец сеялки для заправки, он выскочил из кабины и предстал перед Зимой.
Главный агроном, обращаясь к прибывшим с ним людям, сказал:
– Вот вам и сам Багрянов… – А Багрянову представил своих спутников: – Это товарищи – из Барнаула, из краевого комитета партии и земельного управления.
Когда знакомство состоялось, один из приехавших, высокий седовласый человек в свободной, не то охотничьей, не то спортивной куртке и в запыленных сапогах из яловой кожи, спросил Багря-нова, всматриваясь в его лицо:
– Вы писали в Центральный Комитет? Леонид мгновенно догадался, что группа приехавших в самом деле была комиссией.
– Да, писал, – ответил он после секундного замешательства, смело встречаясь со взглядом седовласого человека из краевого комитета партии.
– Вы и сейчас держитесь своих мыслей, высказанных в письме?
– Да.
– И сейчас считаете, что правы?
– Да.
Все приехавшие почему-то заулыбались, а седовласый, оборачиваясь к ним, сказал с некоторым удивлением:
– Глядите, как держится!
– Как же я могу отступать? – от волнения потирая грязные руки, сказал Багрянов. – Не затем писал!
– Отступать не надо, – с одобрительной улыбкой согласился седовласый. – Раз уверен в своей правоте – держись крепко. Пока не разубедят в ошибке.
– А вы… надеетесь разубедить?
– Ну, за этим не стоило бы ехать специальной комиссии, – ответил седовласый. – Твое письмо, как ты уже Догадываешься, из Центрального Комитета переслано нам, в крайком. Оно уже рассмотрено, и мы полностью разделяем и поддерживаем твои мысли.
– Вернее-то, это не мои мысли, а Куприяна Захаровича, – проговорил Леонид.
– Были его, теперь – твои, – возразил седовласый. – Хорошие мысли именно так и ходят по свету. Так вот, дорогой Багрянов, – продолжал он, – очень хорошо, что ты не промолчал, не похоронил своих хороших мыслей, а понес их в партию.
– Значит, здесь будет совхоз? – с нетерпением спросил Леонид.
– Да, будет, – ответил седовласый. – Вопрос уже решен: сорок тысяч гектаров земли вокруг Лебединого озера передается совхозу. Мы приехали, чтобы выбрать место для усадьбы.
– А чего его выбирать? – так и загорелся Леонид. – Взять от колка на восток – вот и все! Прекрасная площадка!
– Это где могила… Зарницына?
– Могила как раз и окажется в центре поселка, на площади… Его именем и назовем совхоз…
– Тоже прекрасная мысль.
– Давайте типовой проект, и начнем строить!
– Загорелся-то! – переглядываясь со своими спутниками, сказал седовласый о Леониде и тут же, заметив, что сеяльщики уже з'акончили заправку сеялок, проговорил: – Мы задерживаем сев… До вечера, Багрянов1 Сей! Теперь уже на совхозной земле!
Вечером Леонид, к превеликой своей радости, узнал, что директором нового совхоза, которому присваивалось имя Зарницына, назначается Николай Семенович Зима.
За день, проведенный в Заячьем колке, Зима успел приготовить все, что требовалось для ведения сева ночью. При заходе солнца Леонид передал свой агрегат Тимофею Репке, и тот вскоре вышел сеять с фонарями. Когда наладилось все дело, Зима и Багряное присели на мешки с семенами и закурили.
– Пойдем на стан, выспись, – сказал после короткого молчания Зима.
– Я здесь посплю, – ответил Леонид.
– Какой тут сон?
– Теперь тепло.
– Но здесь же тебя тревожить будут!
– Ничего, я привык.
Зима неодобрительно покачал головой.
– Завтра возвращайся на свое место.
– Вот отсеюсь, тогда… – возразил Леонид.
– Упрямый ты как дьявол! – сказал Зима с укором. – Может, и моих приказов не станешь выполнять? Что Молчишь?
Не отвечая, Леонид укладывался на мешках.
– О ней ничего не известно? – вдруг спросил Зима тихонько.
– Пока ничего… – помедлив, отозвался Леонид. ,
– Да-а, молодежь! – вздохнув, воскликнул Зима. – Всё вы умеете делать, всё умеете строить: города, плотины, небоскребы! И здорово строите! Залюбуешься! А вот семью не умеете строить. Тут вам еще многому учиться надо!
– Идите, я посплю…
– Врешь, думать будешь.
Стояла тишайшая майская ночь, когда истомившейся от солнечного зноя земле не спится, а только чутко дремлется в лунном свете. Леониду казалось: не только в далекой небесной вышине, но и по всей степи, касаясь свежей, пахучей земли, мягкой пахоты, беззвучно двигалось, повсеместно вспыхивая, переливаясь и мерцая, необычайно могучее, бесконечное звездное половодье. И сам он вместе с кучей мешков, своим боком чувствуя тепло, хранимое семенным зерном, вдыхая его сытный запах, подхвачен звездным половодьем и несется, несется в неизведанные миры.
На рассвете, отправив в последний рейс Тимофея Репку, Леонид Багрянов уже не смог уснуть. Через час пересмена – руки начинали гореть в ожидании работы. Да и какой сон, когда просыпается степь? Где-то вдали в чуткой предутренней тишине уже слышатся едва внятные, лопочущие птичьи голоса. Нельзя разобрать, какие же птицы заговорили сегодня первыми, но вслушиваться и вслушиваться в их мелодичное лопотанье необычайно приятно: ты полон чувства безмерной близости к земле и ты счастлив, что вместе с нею встречаешь солнце. Да, как ни могуче было ночью звездное половодье, сколько ни носило его по неизведанным мирам, а он, Леонид Багрянов, к превеликому счастью, на прежнем месте: вот они, под рукой, мешки с пшеницей, вот она, рядом, безбрежно чернеющая пахота, а вон «и Заячий колок, похожий на дремлющее среди степи зеленое облако. Все знакомо, близко, дорою! Приятно путешествовать, но еще приятнее вернуться на родную землю. Вернуться, да вот так, как сейчас, услышать лопотанье птиц у своих гнезд! Вернуться да увидеть, как над землей разгорается заря!
И вдруг все его существо прожгло такой болью, что хоть криком кричи на весь свет: видение разгорающейся над степью зари вновь и вновь напомнило о Светлане. Судорожно хватаясь за мешки, Леонид разом приподнялся и вцепился в рубаху на своей груди. «Зачем же ты скрылась, моя зоренька? Зачем? Кого ты послушалась? – спрашивал он потерянно, страдальчески оглядываясь. – Одумайся, вернись! Слышишь ли ты?» Леониду вспомнилось то чудесное утро, когда он впервые сравнил Светлану с зарей, когда они, шагая рядом по степи, мечтали о своей будущей жизни на Алтае и хотели, чтобы нынешняя весна была вечной. И он не мог сдержаться – глухой стон вырвался из его груди.
После бегства Светланы такое случалось с Леонидом очень часто. Не только днем, когда за делом., бывало, ему и подумать-то о Светлане не удавалось, но и ночью, во время глубочайшего сна, вдруг прожигало его насквозь совершенно нестерпимой болью-тоской. Днем, на людях, в работе, он все же мог сдержаться, хотя это и стоило ему огромных усилий, а вот ночью было хуже: он просыпался со стоном, а то и с криком и потом, едва отдышавшись, долго-долго сидел, бесцельно глядя сухими глазами в ночь. Не что другое, а именно это обстоятельство и было главной причиной того, что Леонид покинул палатку и, пользуясь теплой погодой, стал ночевать на мешках с зерном у пахоты. Шли дни, а его сердце так и не могло обтерпеться – боль разлуки со Светланой день ото дик становилась острее и несносней. Эта боль не могла ничего сделать с той волшебной пружиной, какая держала Леонида на ногах в любые беды, но все же подкашивала она иногда так сильно, что перед его глазами опрокидывалось и потухало небо.
Рядом вдруг раздался знакомый голос:
– На кого ж ты… так уж… засмотрелся, что и не слышишь?
Это была Анька Ракитина. Оказывается, Тоня Родичева уехала в Лебяжье – повидаться со своей двоюродной сестрой, которая только что вернулась в село из Кузнецка. Вот Анька и вызвалась принести Леониду завтрак.
– На зарю смотрю, – нехотя сказал Леонид, узнав, почему появилась перед ним Анька.
– А чего на нее смотреть?
– Отвяжись! – отмахнулся Леонид и вновь начал допрашивать Аньку. – Ну, хорошо, Тоня уехала, а почему не кто-нибудь другой, а именно ты принесла завтрак?
– А я ведь теперь свободна, – ответила Анька.
– Это как свободна?
– Так ведь отпахались же мы вчера! Твоя правда вышла. Как говорил ты…
– Ну, ладно, слей на руки!
Леонид умылся с помощью Аньки и присел на мешок. Развязав перед ним узелок с миской, полной разогретой вчерашней похлебки с мясом, Анька вновь заговорила:
– Видишь, что с руками? Узелок, и то едва развязала. Ох, и наломалась я на этом проклятом прицепе, так, слушай, наломалась, что все косточки болят! И кто его выдумал, этот прицеп? На что уж я здоровая, вон какая, а и то не хватает сил…
– Ну и отдыхала бы, – сказал Леонид.
– Успею! Теперь время будет! – ответила Анька. – Да это ае пахота – одна маята. Но зато, как ни говори, приятно взглянуть: вон сколько землищи подняли! Глазом не окинешь! Что и говорить – поработали… Не раз вспомним за жизнь, верно ведь?
Леонид знал, что Анька искренне радуется успехам бригады и может гордиться не только работой других, но и своей собственной, – работала она, всем на удивление, с большим увлечением и даже с азартом. Впрочем, в последнее время Анька удивляла бригаду не только своим отношением к работе. После того как Деряба посетил Заячий колок, она как-то особенно присмирела, перестала заигрывать с парнями, больше того – отталкивала тех, кто вдруг начинал виться вокруг нее соколом. Даже ходили слухи, что у одного из ухажеров после разговора с Анькой наедине однажды долго огнем горело все лицо.
– Да, все вспомнится! – принялась мечтательно рассуждать Анька, так и не дождавшись ответа от занятого едой Леонида. – Вот как заколышется по степи пшеница, тогда и вспомнишь весну и поглядишь себе на руки… – Она заботливо пододвинула к Леониду кусок хлеба и продолжала:.– Ты знаешь, вся бригада рада-радешенька, что будем в совхозе… До полночи об этом только и разговору! Насилу спать улеглись. Да, хорошее здесь место для поселка. Простор! Воздух какой! И земля вокруг, рядом… Да тут, если застроиться как следует, не поселок будет – одна красота! Говорят еще, если кто не желает жить в совхозных домах, – строй себе домик отдельно! Вот бы, слушай, домик, а? Малюсенький, чистенький, весь в зелени! – Анька вдруг жалобно вздохнула и закончила с тоской: – Да, пожениться бы, черт возьми, с хорошим парнем! Работящим да сердечным, как ты…
– Опять? – не поднимая головы от миски, спросил Леонид тихонько.
– Что ты, Леня, золотце, и не думаю! Боже упаси! – с испугом отвечала Анька. – Если хочешь знать, мне и так стыдно… Разошлась дура! Давай завлекать! Не веришь, что стыдно? Ей-богу, стыдно! Даже удивляюсь, что со мной стало. Как отбило! Ну, а помечтать-то о хорошем парне разве я не могу? Я ведь сама не из плохих. Я тоже работящая, да и сердце имею… Мы бы, знаешь, как с хорошим парнем зажили! Ой, и не спрашивай! – Она помолчала некоторое время, а потом добавила полушепотом, с горечью. – Истосковалась я по семейной жизни…
Леонид на минуту оторвался от миски, серьезно поглядел на Ань. ку, сказал с участием:
– Вон Черных, чем не парень?
– Парень-то он хороший, да очень строгий, – ответила Анька. – Не простит он мне…
– Добейся, чтобы простил! От вздоха у Аньки высоко поднялась пышная грудь.
– Ты ешь, ешь, – заговорила она после минуты раздумья, подкладывая Леониду новый кусок хлеба. – Ты давно не гляделся в зеркало? Поглядись! Страшный ты стал: худой, небритый, одни глаза…
– Не причитай! – одернул ее Леонид.
– А дотошный ты, дьявол, просто удивленье меня берет, – заговорила Анька вскоре, увидев, что Леонид закончил завтрак. – Будто ты уже лет сто прожил на белом свете! Ведь вот ты сразу же догадался, что я не зря пришла…
– Что ж молчала так долго? – спросил Леонид, не веря, что у Аньки может быть к нему какое-то важное дело.
– Хотела, чтобы ты сперва позавтракал.
– Стало быть, серьезное дело?
– Ой, Леня, такое серьезное, что и не знаю, с чего начать! – Сунув руку за вырез кофты, Анька вытащила оттуда несколько отдельно свернутых вчетверо телеграфных бланков. – На вот, читай!
Перебирая в руках телеграммы, Леонид с внезапным смутным чувством тревоги осведомился:
– Все от Дерябы?
Кивнув головой, Анька ответила:
– Чуть не каждый день получаю. – Слыхал. А зачем мне даешь?
– А ты читай, читай! Светло ведь. Там ничего особого – все про любовь. – Хвастаешься?
– Какое уж тут хвастовство!
– Но я не пойму, зачем мне читать про вашу любовь? – удивился Леонид. – Подумаешь, роман!
Анька нахмурилась и промолвила недовольным голосом:
– Зря я тебя сейчас похвалила!
– Но что же в них, з этих телеграммах?
– Здесь не его слова, – медленно и строго ответила Анька.
Леонид стиснул в руках бланки и разом прижал их к своей груди.
– Как не его? – крикнул он вдруг сорвавшимся голосом – А чьи же?
– Не знаю чьи, а только не его.
– Ты хочешь сказать, что это не Деряба шлет тебе телеграммы?
– Да.
– Так кто же?
– Не знаю.
– А Деряба? По-твоему, он не в Москве? Где же он?
– Он здесь.
– Где здесь? Где? Где?
– Не кричи ты, дурной! – прикрикнула Анька и оглянулась по сторонам. – Я не знаю где, но я догадываюсь…
– Анька, умница ты! Анька! Анька! – весь горя и дрожа, приглушенно выкрикивал Леонид, хватая Аньку за руки. – А ты знаешь, у меня ведь тоже были такие мысли. Ой, думаю, здесь, здесь он! Да вот все слышу, – получаешь телеграммы. Значит, думаю, ошибся. Ну, Анька, целовать тебя или нет?
– Не надо.
– И ты думаешь, это он… убил Костю?
– Да.
Агрегат Тимофея Репки уже приближался к краю пахоты. Леонид бросился к трактору и, едва Репка остановился, сам рванул дверь кабины.
– Слушай, Тимофей, ты очень устал? Сможешь еще поработать?
Через минуту Леонид шагал на стан так широко, что Анька, стараясь поспеть за ним, то и дело принималась бежать.
V
Солнце уже скрылось за гребнем высокого метельчатого камыша. Днем над северным побережьем Бакланьего одиноко, с мягким шелестом проносились кряковые селезни, безуспешно разыскивая своих подруг, схоронившихся в дебрях лабз, в своих гнездах, да низко над камышовой глухоманью, ловко планируя, проплывали зоркбглазые болотные луни. И только непоседливые камышевки надоедливо сновали в сухих зарослях вокруг полянки, будто без конца рассматривая Дерябу и Хаярова, которые лежали здесь на изъеденных молью кошмах. А вот теперь, едва завечерело, всюду полезли с лабз на воду покормиться засидевшиеся на яйцах утки: они всюду булькали, плескались, осторожно подавали голоса. Первым поднялся с кошмы Хаяров.
– Пойдем, а? – предложил он Дерябе. – Нам ведь тоже кормиться пора.
– Обождем, – не сразу ответил Деряба; он лежал на кошме навзничь, прикрыв ладонью глаза, должно быть о чем-то мучительно думая.
– Да ведь жрать охота!
– Ну и утроба у тебя! Никак не насытишь!
– Это от безделья, ~ попытался оправдаться Хаяров. – Сидишь, сидишь тут, в этих камышах, как дикая выпь, ну и тянет на жратву… Да и чего мы жрем? Этой их… казахской мазней мне все кишки залепило! Сейчас бы рубануть с кило жирной ветчины – вот бы да!.. Пойдем, шеф, слышишь, уже дымком наносит с берега…
– Не ной ты над ухом! – сердито сказал Деряба и шумно перевернулся на бок, чтобы не встречаться с дружком взглядом.
Некоторое время Хаяров, стиснув скулы, недобро, пожалуй даже с озлоблением, смотрел на согнутую спину Дерябы, потом, шмыгнув носом, презрительно произнес вполголоса:
– Дрейфишь ты, шеф, вот что!
Деряба не вскочил, как можно было ожидать, а лишь едва приметно дрогнул всем телом, а затем начал легонько скрести ногтями поваленный ветром камыш.
– Дальше…
– Дрейфишь, вот и не идешь на берег.
– Дурак ты! Зелень поганая! – заговорил Деряба, вероятно понимая, как опасно ему терять сейчас свой обычный властный тон. – Тебе бы только брюхо набить. А вдруг кто заедет на машине? Не успеешь и тягу дать!
– А ночевать там не боишься?
– Ночью нас не возьмешь. Как залают собаки, мы тут же в камыши – и след простыл…
– Врешь, и ночевать дрейфишь, да деваться некуда! – с внезапной решимостью напрямую отрезал Хаяров; выражение его орлиноносого лица стало особенно хищным. – Я давно вижу: сдала твоя кишка, того и гляди напустишь в штаны! Ненадолго же хватило твоей храбрости! Так чего же мы сидим здесь целых две недели? Чего ждем? Надо же уходить, пока не поздно!
Но даже и такие неслыханно обидные речи Хаярова не сорвали Дерябу с кошмы.
– Много ты понимаешь! – воскликнул он как бы с сожалением, явно избегая задираться с Хаяровым и тем самым обнаруживая свою слабость.
– Ну, хорошо, я согласен, сразу нельзя было уходить, – продолжал Хаяров, веря и не веря своим невеселым наблюдениям над Дерябой. – Нас могли схватить в любом месте, особенно на станции или в поезде… А через неделю, когда все успокоилось, почему не сигануть было отсюда? Молчишь?
– Ох, зелен ты, зелен! – проговорил Деряба и, неожиданно поднявшись, обтер грязными ладонями заросшее густой рыжей щетиной лицо словно продирал заспанные глаза. – Слушай, ты свистун, да мотай на ус! Нам надо было сразу же уходить отсюда…
– Но ты же говорил, что нас поймают!
– Говорил, да позабыл о психологии, – сдержанно, стараясь не уронить своего достоинства, признался Деряба. – Психология – мудреная наука. Ну, сам знаешь, кто из нас не ошибается? На ошибках учимся.
– Объясни толком, – угрюмо попросил Хая-ров; с некоторых пор он привык чувствовать себя с Дерябой на равной ноге.
– Маху дали! – ответил Деряба и замялся, почему-то не решаясь сразу открыть перед Хаяровым все карты. – Тут вот какое дело… Сразу-то нас, пожалуй, никто и не искал, вот как я теперь думаю… Подозрение было на этих трех горлопанов из Лебяжьего да на Ваньку Соболя, почему их и взяли. Подозрение было немалое, так зачем же еще кого-то искать? И они не искали… Мы могли тогда легко уйти. А помучились они с этими четырьмя балбесами – и схватились за головы. За кем вины нету, того сразу видно. Иной и сам на себя наболтает, а ему все одно не верят… Вот теперь они и поняли, что мы их направили по ложному следу. Спохватились и шныряют по всей степи. Не хотел тебе пока говорить об этом, да раз уж ты такой храбрый – получай. Соображаешь, как нелегко уходить теперь отсюда? Вот я и думаю.
Откровение Дерябы оглушило Хаярова будто громом. Некоторое время он сидел на кошме, вцепившись в нее руками с таким чувством, словно летел на ней, как на ковре-самолете, но не в облака, а в пропасть. «Влопались! Ой, влопались! Ой, сели! – кричала вся его утробушка. – Вот отчего ему и жратва на ум не идет! Сели! Да как же теперь смыться-то отсюда?»
– Ну, кто из нас сдрейфил? Я или ты? – глядя на Хаярова исподлобья, с ненавистью, хрипловатым голосом спросил его Деряба. – Гляди, какие у тебя со страху-то глаза! Как у филина. Тьфу, свистун поганый! Он еще Дерябу критиковать! Не-ет, тебе еще далеко до Дерябы!.. Я вот все знал, да никакого виду не подавал, а ты? А вот сейчас я тебе, если на то пошло, еще добавлю и тогда посмотрю, какая у тебя, такого храбреца, будет морда! Да знаешь ли ты, свистун, что нам сейчас и носа высунуть отсюда нельзя? Особенно тебе, у тебя он вон какой, хоть целину им подымай… Ты знаешь, как теперь розыск поставлен? Нажал кнопку – и заработала машина. Тут тебе и телеграф и рации… Куда ни сунься – и все к ним в лапы!
– Конечно, я такой-сякой!.. – кое-как собравшись с духом, обидчиво отвечал Хаяров. – Ты наговоришь! А сам ты какой! Хочешь сказать, все-таки храбрый? Так я тебе и поверил! Храбрый, а зачем, скажи, так оброс щетиной? Ты погляди, на кого ты похож? Дикий кабан!
У Дерябы, будто от кислятины, повело в сторону все лицо.
– Эх ты, чадо! – произнес он с презрением, не найдя слов, чтобы в полной мере выразить свое отвращение к ничтожеству Хаярова. – Значит, ты думаешь, что я оброс от трусости? Да просто я больше тебя соображаю!