Текст книги "Орлиная степь"
Автор книги: Михаил Бубеннов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
– Ну, страдаешь ты, говорит, от какой-то тоски.
– Опять же… особый запой у тебя, – робко добавил Данька, пытаясь осторожненько освободиться от Дерябиной руки.
Деряба вдруг захохотал так оглушительно, что где-то невдалеке – знать, там было плесо – всполошились утки: послышалось испуганное кряканье, хлопанье крыльями, плеск воды. Когда на плесе стихло, Деряба спросил Даньку:
– Поверил?
Тот ответил уклончиво:
– Сам не знаю.
Некоторое время Деряба, косясь, приглядывался к Даньке; казалось, еще секунда – и «шеф» оглоушит маленького, тщедушного паренька рыжеватой медвежьей лапой. Но все обошлось как нельзя лучше: Деряба неожиданно опрокинулся навзничь, разбросил в стороны руки и уставился невидящими глазами в небесную, слегка позеленевшую к вечеру высь. Даже Хаяров, знавший Дерябу хорошо, не мог понять, что происходит в его мрачной, ожесточенной, мстительной душе.
– Вообще он скисает, – заговорил Хаяров, решив выложить все новости до конца. – Замутили ему мозги, он и начал скулить… Все время, щенок, домой тянет!
– А что же делать тут? – заговорил Данька и моментально взмок от своей решимости. – Как Игорь Ильинский говорил, помните?
– Что тебе Ильинский – бог?
– Не бог, а все-таки… народный артист…
– А слово?
– Снимите слово, – тихо, умоляюще попросил Данька.
– Один поедешь?
– Один.
– Слышишь, шеф, как он скулит? – спросил Хаяров Дерябу. – От своего слова, щенок поганый, отрекается!
– Смоемся скоро, – не меняя позы, пообещал Деряба.
– Когда это скоро? – быстро спросил Данька.
– Ну, через неделю…
– Я не могу, не могу! – Даньку затрясло, точно от озноба. – Отпустите! Снимите слово! Не гожусь я с вами!..
Деряба медленно поднялся, что-то поискал глазами по сторонам. Хаяров не сомневался, что трусливый Данька будет избит сейчас до полусмерти. Не желая быть свидетелем жестокой расправы, он сообщил:
– Я уже бил его…
Данька тоже понял, что должно сейчас произойти, и, ткнувшись головой в камыш перед Дерябой, легонько заскулил от ужаса:
– Не бей! Отпусти!
– Не трясись! – сердито, но на удивление сдержанно заговорил Деряба. – Не держу я тебя… Катись к чертовой матери! Зачем ты такой нужен? В ногах путаться? – Он кивнул в сторону берега. – У этого старика есть парень. Вечером оседлаете с ним коней… Не вывалишься из седла? Парень проводит до самой станции. Утром будешь в поезде. А перед тем зайдешь на почту и пошлешь телеграмму моей Аньке. Ты слушаешь или нет? Встань и слушай! Телеграмму пошлешь от меня лично. Доедешь до Омска – пошлешь другую, доедешь до Свердловска – третью… Ну, а из Москвы само собой…
– О чем же телеграммы? – спросил Данька, все еще не веря в свою свободу и втайне ожидая от Дерябы какого-нибудь подвоха.
– Про любовь. От меня лично. Сможешь?
– Про любовь я сочиню!..
– Гляди, сочиняй как следует! Денег не жалей!
Стараясь показать Хаярову, что отныне он на равной с ним ноге, и тем самым еще более привязать его к себе, Деряба спросил его с самым серьезным видом:
– Одобряешь?.
Хаяров охотно клюнул на лесть.
– Насчет телеграмм? Одобряю. Хитро!
Даньке были даны указания не только на дорогу, но и на целые две недели жизни под Москвой. Потом все надолго примолкли: неожиданный разлад каждого погрузил в раздумье. Данька думал о том, как ему возвратиться домой тихо и незаметно, как избежать попреков за бегство с целины; Хаяров – о том, что и ему следовало бы уехать сейчас в Москву, подальше от беды, да слишком крепко спелся он с Дерябой, приходится тянуть песню до конца; самого же Дерябу серьезно занимали рассуждения Багрянова о его жизни.
С первой же встречи Леонид Багрянов странно смутил воображение Дерябы, что всегда оставалось его большой тайной. Чем же смутил? Дерябе вообще нелегко было понять это, а тем более откровенно признаться в этом себе самому. Он упорно сопротивлялся горькой правде. Но даже и у Дерябы не хватило сил устоять перед ней. А правда заключалась в том, что его ровесник Багрянов, на долю которого в детстве выпало нужды и горя не меньше, чем на его долю, в свои двадцать пять лет стал настоящим богачом: он многое знал, многое умел делать, у него была своя цель, своя вера, свои интересные мысли. Это вынужденное тайное признание неожиданно обернулось настоящей бедой для Дерябы. Как это ни странно, но он впервые особенно отчетливо осознал, что случилось с ним в жизни. Он, бесспорно, мог быть тем, чем был его одногодок Багрянов, а был в сравнении с ним настоящим нищим. Никогда Деряба не признавался себе, что завидует судьбе Багрянова, но безотчетно, несомненно, завидовал ей и именно из-за этой зависти люто возненавидел Багрянова, а заодно и нестерпимее, чем когда-либо, озлобился против всех и вся, не зная точно, кого винить в своей нищете. И ему, естественно, захотелось чем-нибудь унизить Багрянова, как-то развенчать его перед людьми и тем самым хотя бы в малой степени отомстить кому-то за себя. Это желание, не утихая, давно уже волновало и разжигало страсти Дерябы.
– А ведь он правду сказал: тошно мне, тоскливо! – признался вдруг Деряба с непривычной для приятелей грустью. – Только он здорово ошибается: свою тоску я могу разогнать и не в Москве, а вот здесь.
– В камышах? – мрачновато съязвил Хаяров.
Деряба махнул рукой наотмашь.
– В степи.
– А зачем в камыши залез?
Деряба укоризненно покосился на верного дружка, давая понять, что теперь необходимо соблюдать осторожность при Даньке, и ответил со смехом:
– Выпь захотел послушать.
– А-а, выпь! – отозвался Хаяров, поняв намек Дерябы.
После неловкой паузы Деряба переспросил:
– Значит, хищником меня обзывает? Вот гад! А я так тебе скажу: он и его дружки – тоже хищники, только мелкие. Так себе, степные хорьки! Зачем я сюда поехал? Да я почуял, что здесь можно легко поживиться: то хапнуть подъемные, то обжулить кого-нибудь в суматохе. А Багрянов и его дружки? Да тоже почуяли, что здесь рубли-то подлиннее, чем в Москве, да и славой побаловаться можно. Я хапал обеими лапами, вот так, а они боязливо, да лишь то, что дается легче. Попадет какая-нибудь льгота или надбавка, они и рады-радешеньки! Словом, где суслика, где мышонка… Они только трепаться умеют, что поехали сюда как патриоты! Откажи им сейчас в поблажках да в почете – только пылью понесет от их патриотизма! Или, скажем, объявись на целине разные трудности. Где они теперь? Их нету. Одни разговоры. А вот объявись они на самом деле – Есе идейные врассыпную! Да без оглядки! Ручаюсь! Или, скажем, припугни их чем-нибудь по-страшнее волчицы – и всю бригаду Багрянова как ветром отсюда сдует!
Легонький предвечерний ветерок будто ласковой рукой поглаживал камыши. На ближнем плесе все чаще слышалось осторожное зовущее покрякивание, посвистывание и плеск воды: птица выходила на кормежку из камышей, спускалась с лабз. Первыми пошли в небо стайки чирков и шилохвости.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
I
За два праздничных дня степь обогрелась на горячем солнышке и обсохла, а сегодня с утра во многих местах потянулись над ней волнистые белые дымы. Пользуясь долгожданным вёдром, сибиряки и новоселы пустили огонь по бурьянистым залежам.
Люди, посланные выжигать степь, немало дивовались огню в это утро. Вначале огонь, казалось, боялся дремучих залежей, подолгу вертелся в нерешительности на одном месте, хотя люди всячески помогали ему броситься вперед. Он осторожно, с опаской лизал языком травы, выбирая те, которые помельче, и нередко в страхе, точно рыжий котенок, припадал к земле перед стеной бурьяна. Но через какое-то время, осмелев, делал внезапный прыжок, потом другой и третий, заскакивал в залежную крепь и начинал бушевать в ней, набирая в борении все больше сил и отваги. А вскоре вдруг разом вздымался где-нибудь над залежью, как золотой зверь, и тогда уже нигде не было ему преград: он метался туда-сюда по степи, разъяренно, с оглушительным треском топча непролазные залежные дебри, он гонялся за лисами вокруг их нор, распугивал веселые заячьи выводки, засыпал пеплом птичьи гнезда, где уже лежали первые яйца… Позади разбушевавшегося огня оставался его широкий черный дымящийся след.
Сразу же после пересмены Леонид засобирался в Лебяжье – на похороны Куприяна Захаровича. Подсторожив, когда Леонид после завтрака вышел из палатки покурить и задумался, Светлана бесшумно приблизилась к нему, прижалась к его руке и заговорила:
– Степь-то! Вся в огне!
Леонид дымил задумчиво и молча. Безнадежно пытаясь развеселить его, Светлана шутливо напомнила о его снах.
– Во сне-то так же вот горела?
– Ярче, – ответил Леонид странным тоном, который уже не раз пугал Светлану.
Нечего и говорить, за последние дни много бед свалилось на голову Леонида. Светлана понимала, что ему не до нее, и потому не искала встреч, зря не попадалась на глаза. Для всей бригады праздник был не в праздник, а для Светланы и того хуже. Но все это как ни трудно, а можно бы пережить, да вот беда: Светлане как-то показалось, что Леонид уединяется не столько для того, чтобы в одиночку пережить все неприятности, сколько потому, что стыдится и избегает ее…
– Тревожно мне, – вновь заговорила Светлана.
Леонид вдруг замер и молчал около минуты.
– Чего же ты боишься? – спросил он, понимая, что должен это спросить, но очень боясь своего вопроса.
– Всего, – ответила Светлана, помедлив, явно не решаясь говорить откровенно. – Всего на свете!
В Леониде все дрогнуло и застыло: по тому, как ответила Светлана, видно было, что боится она не всего на свете, а лишь одной страшной для нее беды.
Никакие события, шумевшие над Заячьим колком, не могли приостановить в страдающей душе Леонида той тяжелейшей и сложнейшей работы, начало которой было положено три дня назад встречей с Хмелько на зловещей вечерней заре. Все его попытки понять и объяснить себе, как же произошло то, что произошло тогда, так и оставались безуспешными. Почему он, хотя и видел в ней свою беду, сам рванулся к ней навстречу? Пусть хотя бы и какие-то минуты, но ведь желал же он быть близким с ней? Не умея объяснить даже себе, чем отравила его Хмелько, Леонид тем более не знал, как объяснить это Светлане. Но еще чаще останавливала его мысль о том, что будет со Светланой, когда она. услышит о его встрече с Хмелько. Что же делать? Сколько еще молчать? День, два, три? Может быть, вообще промолчать? Ведь ничего не было. Что лучше в данном случае: правда или ложь? Не так-то просто было решить эти вопросы человеку, только что вступившему в жизнь, и он волей-неволей уже третий день откладывал свое признание. «Рассказать бы обо всем начистоту… Но как рассказать, если она так боится правды? – подумал Леонид теперь, чувствуя, как Светлана вздрагивает возле него. – Пусть она перестанет бояться правды! Да и не время сейчас. Не до этого… Вот вернусь из Лебяжьего – и тогда все расскажу…»
– Почему же ты всего боишься? – спросил Леонид.
– Я не пойму, что случилось со мной, – отвечала Светлана. – Я и на самом деле всего боюсь. Почему-то… даже тебя. Вот и сейчас: я разговариваю с тобой, а сердце так и обмирает. Мне все кажется, что ты вот-вот что-то сделаешь или что-то скажешь…
– Ты устала, – перебил ее Леонид.
– Странно ведь, да? – продолжала Светлана. – Но почему все же мне так кажется? Раньше этого не было. Мне никогда не было боязно с тобой.
– Отдохни, усни, – хмурясь, посоветовал Леонид, зная, что говорит совершенно ненужные слова.
Заметив, что Леонид взглянул на солнце, Светлана поняла, что он собирается уходить, и промолчала, о чем-то думая и сожалея. Потом тихонько попросила:
– Не ездил бы ты…
Леонид обрадовался новому повороту разговора, хотя и этот поворот не мог быть для него приятным.
– А почему? – спросил он быстро.
– В селе шумят очень, – оглянувшись на палатку, ответила Светлана шепотом. – Два дня гуляли, а ведь пьяные, знаешь, какие? Одного тебя винят в его смерти.
– Знаю, – ответил Леонид.
– Зачем же едешь? Пошли кого-нибудь.
– Именно потому и еду, что шумят. Пусть скажут в глаза, что думают обо мне.
– Что могут сказать тебе пьяные?
– Мало доблести прятаться в кусты.
– Да в чем твоя вина? – едва не закричала Светлана.
– К сожалению, вина есть.
– Ты наговариваешь на себя! Ты сам себя казнишь!
– Напрасно ты, маленькая, защищаешь меня от самого себя. – Леонид ласково прижал Светлану к себе. – И напрасно думаешь, что я копаюсь в своей душе. Не та натура! Но я уже достаточно нагляделся, как люди губят друг друга. У нас еще очень много неоправданной жестокости, черствости, недоброжелательства. Ссылаются на переходное время, а по-моему, все дело в нашем очень живучем невежестве… Мне это теперь, после его смерти, хорошо видно. Многому научила меня эта смерть! Наше невежество делает, нас иногда убийцами!
Он подумал, глядя в степь, и продолжал не то так же серьезно, как и несколько секунд назад, не то уже шутя:
– Есть кровавые убийцы, а есть бескровные. Первых надо безжалостно казнить, вторых, которые убивают, скажем, словами, по меньшей мере сажать в тюрьмы…
Светлану било от его слов как в лихорадке.
– Но разве один ты…
– Конечно, нет! – не дослушав, воскликнул Леонид. – Там, у гроба, соберется немало таких, как я, убийц! Мне Зима рассказывал, как здесь частенько ни за что ни про что «прорабатывали» и «били» Куприяна Захаровича на собраниях, давали ему выговоры. Все придут. И все будут, конечно, оплакивать покойного. У нас, слава богу, не принято говорить о покойниках гадости, а кто и скажет – того презирают. Да, все наговорят у гроба много хорошего о Куприяне Захаровиче. И никто, конечно, не будет чувствовать себя виновным в его смерти!
Лицо Светланы, выражавшее только испуг, вдруг сурово застыло от какой-то внезапной мысли.
– Я боюсь за тебя, – сказала она строго.
– И меня боишься и за меня? – спросил Леонид.
– Да.
– Ты в самом деле трусиха!
– С кем же ты едешь? Один?
– С Ванькой Соболем.
Это было для Светланы громом среди ясного неба.
– Да ты что? – едва выговорила она.
– Успокойся, так надо.
Еще вчера, подбирая в уме спутника себе на похороны, Леонид после долгих раздумий неожиданно остановился на кандидатуре Ваньки Соболя. Во-первых, предложение поехать в Лебяжье могло не только обрадовать Соболя, если учесть, что в праздничные дни он не смог побывать дома, но и польстить ему: как-никак, а поездка носила официальный характер. Во-вторых, в пути Леонид собирался спокойно, дружески поговорить с Соболем и разуверить его в том, что Костя Зарницын имеет какие-то виды на Тоню, на что он имел поручение от самого Зарницына. Все это могло успокоить буйную ревность Соболя и примирить его с бригадой, а успокоившийся, примирившийся Соболь, как местный человек, мог очень и очень пригодиться в сегодняшней поездке в Лебяжье.
Из палатки вышел с папиросой в зубах Ванька Соболь. «Не тревожься!» – сказал Леонид Светлане глазами и, кивнув на прощанье, направился к Соболю.
II
Ванька Соболь, проработавший в связи с бегством Хаярова и Даньки подряд две смены, хотя и проявил интерес к поездке, но тут же, зевая, сказал:
– Спать охота, вот беда!
– А мы на рыдване поедем, – рассудил Багрянов. – Вздремнешь в дороге.
Через полчаса они уже ехали в Лебяжье. Прежде всего Леонид решил дать Соболю возможность уснуть: разговор предстоял серьезный, деликатный, его можно было начинать лишь при условии более или менее умиротворенного настроения Ваньки.
Но у Соболя почему-то сон как рукой сняло. Он долго ворочался, укладываясь так и сяк на рыдване, и, наконец, оправдываясь перед бригадиром, проворчал:
– Поварихи наложили тут! Разве уснешь?
– Давай сюда пестерьки, – предложил Леонид. – Клади пиджак под голову. Вот так, правильно. Ну, пробуй, как?
– Теперь хорошо.
Соболь сделал вид, что всячески силится уснуть и, конечно, вот-вот уснет: прикрыл глаза, притих и даже дышать стал сонно. Однако он и думать не хотел о сне. Пока Багрянов разговаривал по рации с Женей Звездиной, а Соболь запрягал Соколика, произошло событие, после которого Соболю было не до сна.
А произошло вот что. Уложив в рыдван пестерьки и мешки для продуктов, Феня Солнышко ушла на кухню, а Тоня почему-то задержалась у рыдвана и стала будто бы проверять, как уложено кухонное барахло. Соболь осторожно поглядывал на нее из-за морды коня.
Прошла неделя после той ночи, когда началась пахота и когда Соболь, растравленный ревностью, оскорбил Тоню, намекнув на ее близкие отношения с Костей Зарницыным, и тем самым увеличил счет ее обид. Всю эту неделю Соболь и Тоня, живя на одном стане, ухитрялись не встречаться один на один. Лютуя от своей ревности, Соболь за это время ни разу даже не подумал о том, что обязан извиниться перед Тоней. Так вот и шло: чем дальше в лес, тем больше дров. Обиды цеплялись одна за другую. Им не видно было конца.
– Кладешь свою амуницию и даже не спросишь, повезу ли я ее? – отважился вдруг заговорить Ванька Соболь, все еще прячась за мордой коня.
– Не тебе везти, – негромко ответила Тоня.
У Соболя дух захватило: такое начало разговора остро напомнило встречу с Тоней в степи. Через минуту он потянул к себе вожжи, и тут его словно пронзило: на конце одной вожжи отчетливо почувствовалась Тонина рука.
– Дело есть, – сказала Тоня, решительно поднимая взгляд на Соболя, который в растерянности не знал, что делать с вожжой.
– Какое дело? – то горя, то холодея, спросил Соболь.
– Побывай у нас, узнай, не приехала ли Катя…
Соболя поразило не столько поручение Тони, сколько то, каким тоном оно давалось – тоном доверия и дружбы. Но коль скоро свершилось одно чудо, Соболю захотелось, чтобы тут же свершилось и другое: некоторое время он ждал, что Тоня вот-вот произнесет какие-то особенные, важные слова. Но Тоня промолчала и отвела в сторону свои огромные ясные очи. Что ж, не все сразу! Благодаренье богу, что хоть немного-то отошло ее сердце!
– Ладно, я побываю, – пообещсл Соболь, едва не задыхаясь от счастья и надежды.
Так разве же мог уснуть сейчас Ванька Соболь?! Притворяться засыпающим и то ему было не легко. Конечно, этот короткий разговор с Тоней – только начало примирения. Но ведь лиха беда начало! Воображение Ваньки Соболя работало вовсю, создавая самые чудесные картины новых встреч с Тоней, их воскресающей любви.
Не подозревая, что Соболь хитрит, Леонид Багрянов все это время не тревожил его даже взглядом. «Лег замертво», – думал он о Соболе. Но в одном месте рыдван так тряхнуло, что Леонид забеспокоился, обернулся и, увидев лицо Соболя, изумленно воскликнул:
– Ты что, еще не спал?
– Сейчас усну, – ответил Соболь, чувствуя, что наконец-то насладился мечтами всласть, изрядно притомился, разомлел на солнышке и теперь может уснуть.
– Какого ж ты дьявола собирался так долго?
– Думал.
– Тьфу, нашел время!
Очень скоро Ванька Соболь действительно уснул, да так крепко, что как ни встряхивало его в рыдване, как ни мотало из стороны в сторону его голову, лежащую на пиджаке, он знай себе храпел, как столетний дед. И обливался потом в сто ручьев не столько от солнечного пригрева, сколько от напряжения, с каким исторгал храп всей грудью. Время от времени Леонид оборачивался назад, с удивлением поглядывал на Соболя и поражался его завидной способности спать. «Силен!» – думал он с усмешкой. Но постепенно его удивление стало сменяться тревогой. У озер, когда до Лебяжьего оставалось совсем недалеко, Леонид окончательно потерял надежду на то, что Соболь проснется без его помощи. Время не терпело – надо было будить парня.
Но это оказалось весьма нелегким делом. Леонид дергал Соболя то за ноги, то за руки, тряс за плечо, кричал над ухом, а тот в ответ лишь блаженно чмокал мокрыми губами, безотчетно защищался как мог да опять храпел всей грудью. Остановив Соколика, Леонид, стиснув зубы, раза два встряхнул Соболя изо всех сил. Только тогда он открыл осоловелые ото сна глаза.
– Помер ты, что ли? – с досадой заговорил Леонид. – Да проснись ты ради бога, поговорить надо!
– Да, да, надо, – вяло согласился Соболь, совершенно не понимая, с чем соглашается, и тут же вновь закрыл глаза и отвел их от солнца.
Из низины дорога поднималась на выгон, еще немного – и откроется Лебяжье у темного мыса соснового бора. Время уходило, и Леонид, обождав немного, вновь принялся будить Соболя – то ласково, сдержанно, обходительно, а то и с ожесточением. Соболь просыпался лишь на секунды, чтобы промычать или произнести два-три бессмысленных слова, но с каждым разом проявлял все больше раздражения, и вскоре дело кончилось тем, что он, поднявшись в задке рыдвана, заорал на Леонида злобно-плачущим голосом:
– Какого ты черта? Отвяжи-ись!
– Да пойми ты, дубина, поговорить надо!
– Надоели мне… ваши разговоры! Осточертели! – дико косясь, огрызнулся Соболь; спросонья он помнил лишь то, что Багрянов в последние дни часто ругал его. – Опять учить, да?
– Не учить – мозги вправить.
– Мне? Значит, дураком считаешь?
– Обожди ты, чудак, выслушай!
– Иди ты от меня к чертовой матери! Ругаясь, Ванька Соболь соскочил с рыдвана и, пока Леонид останавливал Соколика, успел растянуться под кустом таволожки близ дороги, подложить под ухо шапку и прикрыть глаза.
Внезапная смерть Куприяна Захаровича в самом деле очень осложнила отношения лебяженцев с бригадой Леонида Багрянова. Куприян Захарович жил на виду у всего Лебяжьего. Односельчане хорошо знали, как трудна была его жизнь. Но все, что пришлось пережить ему за долгие годы, – и войны, и разрухи, и другие беды, личные и колхозные, – все это, поскольку не привело к катастрофе, считалось теперь как бы не имевшим прямого отношения к его смерти. Прямое отношение, по мнению лебяженцев, имели лишь самые последние события, а именно: приезд новоселов, разные хлопоты и заботы, связанные с освоением целины, и, наконец, больше всего – скандал с бригадой Багрянова. «Если бы не этот случай, он бы еще жил да жил!» – убежденно толковали они по всем избам, на всех перекрестках.
Одним словом, лебяженцы видели причину смерти Куприяна Захаровича там, где хотели ее видеть, – в данном случае дало себя знать то приглушенное недовольство новоселами, которое существовало в Лебяжьем. Правда, открыто здесь никто и нигде не выступал против освоения целины. Но дома лебяженцы давали полную волю языкам. Никто из них не сомневался в огромной общегосударственной пользе задуманного дела. Но, не зная еще, какие готовятся законы о заготовках и закупках зерна, лебяженцы не могли видеть очень-то большой пользы для своего села от освоения целины, тогда как неудобства и лишения были для них совершенно очевидны. Особенно тревожило то, что под распашку уходили все лучшие пастбища и сенокосы. Сибирякам, привыкшим к раздольям, не легко было понять, как можно держать много скота на клочках солончаков да каких-то сеяных трав, которые плохо растут в засушливой степи. Вместе с тем лебяжен-цев раздражала излишняя шумиха, поднятая вокруг молодежи, поехавшей осваивать пустующие земли, и чрезмерное внимание, какое требовалось оказывать ей везде и во всем. Вот почему скандал с бригадой Багрянова для лебяженцев освещался особым светом. За Куприяном Захаровичем они не видели решительно никакой вины. Они рассуждали так:
– Подумаешь, история! Расшумелись!
– Раз ели суслятину, значит по душе была…
– Да ведь живы все! О чем шум?
– Они живы, а его нет…
А тут еще из Заячьего колка неизвестными путями проник в Лебяжье; слушок, что-де сам Багрянов, не выдержав, повинился в смерти Куп-рияна Захаровича. Случилось это в первый день майского праздника, когда почти в каждом доме, как ни жилось худо-бедно, появились на столах водка или сахмогон и брага. Нельзя сказать, что этот слух подействовал возбуждающе на всех лебяженцев, но все же нашлись здесь и горячие головушки; подвыпив сверх меры, эти люди с негодованием заговорили о новоселах.
Больше всех не только в своем доме, но и на улице горячился и шумел Орефий Северьянов, племянник Куприяна Захаровича, непутевый, занозистый и горластый парень, отсидевший недавно, не без помощи своего дяди-покойника, в тюрьме за хулиганство. Этот лоботряс и задира, бывало, на чем свет стоит поносил Куприяна Захаровича за то, что тот притеснял его за безделье, но теперь, желая понравиться сельчанам, вдруг позабыл все обиды и больше других убивался по дяде.
– Они сгубили м-моего дядю! Т-такого человека! – кричал он всюду. – Понаехали, хапалы, со всего света! То им дай, другое дай! Р-разно-солы им надо! Не нравится – вон! На все четыре! Плакать не будем! У нас и так пашни много!
На другой день, как положено, гулянье не утихло – не утихли и шумные разговоры о новоселах. Орефий Северьянов горланил даже пуще прежнего и, случалось, подбивал на это других пьяных. Светлый весенний праздник, таким образом, был омрачен в Лебяжьем не только смертью Куприяна Захаровича, но и чрезмерным возбуждением, даже озлобленностью против приезжих молодых людей, все эти дни ради праздника с особенным рвением работавших на целине.
На виду было уже все Лебяжье. Леонид ехал, избегая смотреть на село, и думал о себе с необычайно суровой прямотой, что стало удаваться ему только в последние дни.
«Если жить с таким дурным характером, много еще бед натворю, – думал он. – И зачем я только уродился таким?»
Но уродился-то он, конечно, совсем другим. Разве он был вспыльчив? А кого обижал? Кому говорил резкие и грубые слова? Ничего этого не было. Когда же появился у него дурной характер? Неизвестно. Одно ясно и памятно: совсем-совсем другим стал он после тяжелой болезни в деревне Загорье, где узнал о гибели отца. Молодым некогда следить за собой: у них много более важных дел. Долго не следил за собой, не видел себя со стороны и Леонид Багрянов. И только в последние годы стал иногда замечать дурные стороны своего характера и дурные поступки. Несколько раз уже он говорил себе, что будет сдерживать ребячью горячность, постарается стать мягче, добрее с людьми. Но он не всегда помнил о своем слове. И вот обидел пожилого, умного человека. Но ведь именно эта обида, может быть, и опрокинула его навзничь в степи?
Смерть Куприяна Захаровича была второй, самой памятной смертью в жизни Леонида. Она не могла затмить его личной беды, но отодвинула ее на второй план. Она заставляла непрестанно думать об осиротевшей семье Куприяна Захаровича, о судьбе его родного села, о его родной степи, о мыслях Куприяна Захаровича перед кончиной… Все эти дни Леонид был болен, как и после гибели отца, и у него было одно, может быть, странное, но совершенно неотразимое желание: он хотел взглянуть на лицо Куприяна Захаровича в гробу. Ему думалось, что он прочтет что-то особо важное в его навечно застывших чертах, такое, что обязательно надо запомнить на всю жизнь.
Со стороны Лебяжьего вдруг долетел знакомый стукоток мотоцикла. Леонид взглянул вперед и увидел Хмелько. Как обычно, она летела на предельной скорости, то и дело взлетая вместе с мотоциклом над землей. Чуя недоброе, Леонид остановил Соколика и спрыгнул с рыдвана.
Заглушив мотоцикл, Хмелько сказала суховато:
– У меня важное дело.
– Дождалась бы!
– Мне поручили встретить тебя.
– Кто поручил?
– Правление колхоза.
Леонид старался по лицу Хмелько догадаться, в чем дело. Впервые он видел ее такой серьезной, встревоженной и даже чем-то испуганной.
– Говори, – потребовал Леонид.
У Хмелько был незнакомый, лихорадочный взгляд.
– Тебе не надо появляться в селе.
– Почему же? Я еду на похороны!
– Поздно. Его уже похоронили.
– Как похоронили? Не может быть! – выкрикнул Леонид и взглянул на наручные часы. – Как это случилось?
– Его привезли из Залесихи утром.
– Как же так? Ведь мне же надо! – растерянно проговорил Леонид.
– Поздно, – повторила Хмельно твердо. (На самом деле прах Куприяна Захаровича еще только везли из Залесихи в Лебяжье.) – Сейчас все село собирается на поминки.
– Так я побуду хотя бы на поминках.
– Но ведь туда тебя не приглашают?
– Вон как! Не приглашают?
– Нет. Так мне известно.
Леонид потемнел и медленно сжал челюсти.
– Понимаю, – проговорил он глухо.
– Ты не страдай, – сказала Хмельно мягче. – Это мера предосторожности. На поминках будет много пьяных. Зачем их раздражать?
– Кто не пускает меня в село? – вдруг спросил Леонид.
– Не горячись. Тебе не советуют.
– Кто?
– Все наши руководители.
– Ид-диоты! – сквозь зубы выговорил Леонид. – Они клевещут на все село. Разве народ сейчас такой?
– Народ не такой, а среди народа всегда найдутся люди вроде Орефия Северьянова, – заметила Хмельно.
– Что он может сделать, ваш Орефий?
– Я сама, слышала: он угрожает.
– Иные любят грозиться.
– Он может и сделать.
– Паника! Может, ты одна испугалась?
– А почему бы мне и не испугаться? – спросила Хмелько с вызовом. – Да, я боюсь!
У нее внезапно перехватило горло. Она взглянула на Леонида совершенно беспомощно, по-детски.
– Ну, вот что!.. – сдаваясь, заговорил Леонид. – Я беру твой мотоцикл, а ты садись на Соколика и возвращайся в село. Коня передашь Ваньке Соболю. Он будет на поминках. Пусть везет продукты. И самое главное: сдашь на почту вот это письмо.
Хмелько взяла из рук Леонида письмо.
– В Центральный Комитет? О чем?
– Тут его мысли о целине, о совхозе, – ответил Леонид.
– Куприяна Захарыча?
– Да.
На дороге в село показались два всадника. Это были Иманбай и Бейсен. Они тоже ехали на похороны.
III
От боли так раскалывало голову на части, что Ванька Соболь несколько секунд выл со смертной тоской. Потом, с ужасом ощущая, как куда-то проваливается сердце, он вдруг услышал, что совсем рядом кто-то мощно сопит огромными ноздрями. Соболь открыл глаза и, увидев, что вокруг темным-темно, поспешно, с испугом приподнялся, упираясь ладонями во что-то мягкое, вероятно в расстеленный под ним ватный пиджак. Разве сейчас ночь? Но почему ночь, когда должен быть день? Да и где он? Что с ним? И, наконец, кто это сопит рядом с ним в кромешной темноте?
Ванька Соболь начал панически обшаривать место, где спал, а может быть, и умирал. В это время вблизи кто-то оглушительно фыркнул – у Соболя так и обмерло сердце. Наконец он догадался, что около него конь, а сам он скорее всего в рыдване. Да, да, так и есть. «Где же вожжи?» – мелькнуло безотчетно в гудящей голове Ваньки Соболя. Он опять начал шарить вокруг себя, но вожжей в рыдване не нашел – вероятно, они упали и обмотались вокруг ступицы. Потому конь и стоит. Куда же он, Соболь, ехал? В Заячий колок? Нет, он не помнил, чтобы ехал в степь. Но сейчас он был, конечно, в степи. Вон вдали, в разных местах низко над землей вспыхивают, колышутся и мерцают красноватые огни, а в воздухе густо пахнет гарью. Стало быть, близко палы. Огонь бушевал в степи весь день, вырвался из-под власти людей, разошелся по раздольям широко-широко да и сейчас не может угомониться – мир сгинул во мраке, а огонь все мечется, все выискивает и выискивает бурьянистые залежи.