Текст книги "Дневники 1926-1927"
Автор книги: Михаил Пришвин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 45 страниц)
25 Апреля.Тихое солнечное утро.
Материалы к звену: «Vir juvenis ornotissimus…»
Имматрикуляция. (Сюжет: Алпатов хочет устроить марксистский кружок, но, раз потеряв к тому вкус, не может: увлекается наукой. С другой стороны, и наука не дается, потому что не может ей отдаться из-за оглядки на приезд Несговорова. Типы эмигрантов. Половой вопрос. Дуэль. Приезд Несговорова.
26 Апреля. Вторник.Первая ночь без мороза. Утро солнечное. Днем жарко. К вечеру дождь и потом в темноте первый гром и молния. Слышали массовый пролет свиязи.
Мы с Петей путешествовали на тягу в Шепилово. Я в жизни своей не видел столько пьяных. Все пьяные злятся на трезвых охотников, пристают, дразнят. Ругаются всячески, и, между прочим, два рабочих прямо из рабочего клуба вышли и, хотя трезвые, не утерпели и тоже назвали нас: «Пошехонцы!» Я думаю, это они произвели от «пешеходы». Милиция по обыкновению отсутствовала, и над пьяною толпою на вокзале красовался плакат пивоваренного завода: аэроплан поднимает в воздух три огромные пивные бутылки.
В темноте на «шоссе» от Шепилова мы утонули в грязи, это было ощущение всей русской грязи. Рискуя ежеминутно сломать ногу или свалиться плашмя в топкой грязи, мы держали путь свой на далекий огонь заводского фонаря и, когда выбрались на каменную дорогу, стали говорить о пользе железной дороги, о том, сколько это стоит, чтобы возле каждой станции было шоссе и фонарь, и что мужики наши не ценят затрат государства и, когда является жел. дорога, считают, что это так и быть должно.
Совершенно измученный, я сказал, наконец: «Петя, давай послушаем ночь». И мы, ощупав руками выступающий поверх грязи корень елки, сели на него и стали слушать. В темноте невидимая, посвистывая, летела свиязь на озера. Тогда я почувствовал, как, отдав свою жизнь обществу птиц, деревьев, людей высокого сознания и их разбросанным в книгах мыслям, – сколько оставил я за собой в грязи не просветленного ни единым движением духа человеческих жизней! Я не раскаиваюсь в этом, я должен был их оставить. Но что с ними будет?
Верю ли я, что я буду потом после смерти и встречусь с близкими?
– Скажи прямо хоть раз в жизни, – говорил я себе.
Тогда мне представился впереди человек, который, наконец, разгадан. Вот в это я, несомненно, верю, что «тайна» бытия будет раскрыта. И мне представилось ясно, этим раскрытием будут воскрешены все, кто шел по этому пути. Но только эти, а кто не боролся за это, кто просто «жил» и просто передавал всю свою жизнь другим, тот весь пошел на передачу своего семени дальше. Вспомнилось чудесное <1 нрзб.>среди этих: цветы, птицы, смиренные труженики… – все это «яко цвет сельный»… и не будет, и не станет…
Да, если мы раскроем тайну бытия и «нам» будет хорошо, то куда же денутся все эти, кто шел в этой грязи и там остался, неужели все эти века неспасенных людей, тысячелетний навоз так и останется навозом? Что же, мы их воскресим?
Фонарь осветил нам шоссе и завод. Стояла церковь, и возле фонаря было неплохо: «клуб». «Трудно этой церкви тут, – сказал я, – вероятно, и не служат». Вместо церкви был клуб, где воспитывалась претензия невежества на господство и мещанство на «хорошую» жизнь. Два рабочих из клуба, взглянув на нас, покрытых грязью, измученных задумчивых, трезвых, бродящих с ружьями, сказали презрительно, злобно: «Пошехонцы!»
На вокзале нас дразнили все: «Где зайцы? Смотри, у него заяц привязан». Один подсел ко мне и лезет: «Сколько уток?» Я молчу. Он говорит: «Какой дикий человек! может ли один гражданин другого спросить?» Он лезет ко мне в ягдташ. Я отстраняю его руку. Он говорит: «А, ты драться, ты, верно, буржуй, не рабочий». – «Ну, эта песня уж спета, – сказал я, – пропета и пропита». Вообще у пьяных является какое-то право распоряжаться жизнью другого, требование, чтобы всякий другой с ним был по-хорошему… в особенности ненавидят они тайну (гордость).
Орехи
На охоту идешь, по правде говоря, не убить, а подумать совсем про себя. И так мы идем с Петей молча, каждый занят своим. А сзади кто-то идет и щелкает орехи: раз, два, три, без конца через равные промежутки времени, – щелк! Едва только начинается какая-нибудь мысль про себя и – вдруг щелк! и забывается. Мало-помалу это начинает раздражать. Мы прибавляем шагу, чтобы не слышно было, но тот прибавляет тоже, идет вплотную возле нас, очевидно, ему почему-то приятно идти в нашем обществе. По сторонам везде непролазная грязь, но мы высматриваем другую тропинку, перелезаем через топину, и тот, очевидно, думая, что мы достигаем лучшего, лезет за нами через грязь. Щелканье сзади нас продолжается и на новой тропе, становится невыносимым, приводит в бешенство, и вся сила духа уходит на борьбу с возникающей ненавистью. Наконец, мы останавливаемся, рассчитывая его пропустить вперед. Он, однако, не хочет идти вперед, он именно хочет идти за нами и тоже останавливается, пользуясь нашей остановкой, чтобы и себе тоже оправиться. Но мы ждем, мы все ждем и, наконец, говорим:
– Ну, гражданин, проходите!
Во рту у него орех и лицо такое бессмысленное, какое бывает только лицо человека, когда во рту у него орех. Он мотает отрицательно головой в том смысле, что он может и еще подождать, что он не торопится.
Мы идем дальше и слушаем: щелк! щелк! К слуховому отвращению присоединяется зрительное впечатление бессмысленного лица и вдруг, как молния, прорывается спасающая мысль: я вдруг понимаю, почему я приходил в бешенство от щелканья орехов.
– Петя, – сказал я, – мне кажется, я понимаю все: ведь обезьяны в тропических лесах тоже сидят на деревьях и весь день щелкают орехи. Но это нам не противно, а когда человек начинает, как обезьяна, – это возращение к образу быта наших предков ему даром не проходит, и лицо его становится отвратительным в бессмыслии.
– Но почему же так прекрасна белка, когда она щелкает орехи? – спросил Петя.
– А воробьи, – отвечаю я, – овсянки на дорогах, тетерева на березовых почках, весь день одно и то же, и все они прекрасны, и чем больше смотришь, тем больше любуешься. Человеку же, если он погружается только в еду, то не прощается, и лицо его становится отвратительным. Ты не догадываешься, Петя, почему это так?
– Потому что, – сказал Петя, – он человек, и с него больше спрашивается.
Тогда мы вспомнили знакомых интеллигентных людей, и каждое лицо с орехом во рту становилось отвратительным.
Но детей мы представляли себе хорошо: у них сверкающие наслаждением глазки, хищные зубки – очень хорошо.
Значит, решили мы, грызть орехи безнаказанно могут лишь дети.
К роману:
«орехи» приводят к половому акту, в котором так легко представить себе красивым животное и немыслимо вообразить человека прекрасным. А между тем я должен Алпатова довести до того, чтобы нам его совокупление не было омерзительным… (если не прекрасным):
– Вот тело девушки под ножом хирурга, вот все тайны ее открыты художнику, и под лучом солнца он передает их на полотно, которое потом все будут смотреть. Но когда приближается к этому телу жених ее, от которого ей надлежит иметь детей, то наступает ночь… тайна.
Безумие Алпатова было в том, что он хотел обойтись без тайны, что как художнику ему довольно было созерцания, и это он переносил как требование к половому чувству: сам он наблюдает, он создает картину, если отдаться влечению, он упадет. Он победил: женщина стала ему «Золотой луговиной», а потом после этого стала просто (ночь).
<Запись на полях>(Лицо края = образ края.).
26 Апреля.Утро пасмурное. Среди дня ливень. Вечером тихая золотистая заря. Мы все были вечером у Александрова.
27 Апреля.Утро солнечное, но ветреное. Но особенно громко птицы поют. Лягушки прыгают спаренные. Лед на нижних прудах почти разошелся. Бьют щук из ружья и острогой.
К роману: О покрывале Майи:
пока зверь не убит, охотник прячется от людей, потому что все смеются, видя охотника, а когда волк убит – вот когда можно и на люди, тогда люди удивляются.
Все смешно, что находится в процессе творчества, смеются над художником, над писателем. А когда дело доходит до творчества жизни – тут уже вовсе смешно, потому влюбленные прячутся…
<Запись на полях>(От пролета зяблика до кукушки проходит вся красота весны, за это время растает снег, зазеленеет земля и покроется первыми самыми дорогими цветами, потрескаются почки на березах, раскроют зеленые крылышки, запахнет ароматной смолой, и тут прилетает кукушка – тогда все говорят: «началась весна, какая прелесть!», а для нас, охотников, все кончилось: наши охотничьи птицы уже пропели свои песни, самки сели на яйца, и у них началась страдная пора).
Евреи в Москве. Их жизнь такая «мещанская», столь же далекая от нас, как жизнь в цыганском таборе. Но цыгане дикие занимаются лошадьми и потому в нашем сознании сливаются с природой, которая тоже ведь очень «мещанская». А евреи тем удивительны, что свою потребительскую ценность простирают и на самые высокие достижения национальной культуры, часто симулируя даже и творчество. Конечно, и все народы имеют свои корни, которые нам и представляются «мещанством», но корни наши погружены в землю и потому невидимы. Корни же еврейского народа паразитируют в культуре другого народа, они похожи на корни растений в вегетационных опытах в стеклянных сосудах с раствором минеральных веществ: все видно.
28 Апреля.Солнечное тихое утро. Мороз-утренник все прибрал, подсушил и постриг, но солнце очень скоро расстроило его заутреннее дело, все пустило в ход, на припеке под лужами острия зеленой травы начали отделять свои пузырьки.
В тени елей, однако, долго еще оставались лужи затянутыми. Кое-где на северных склонах еще сохранились клочки снега. А на южных склонах чуть заметно зеленеет мурава.
Я не знаю и не хочу знать, на каком это дереве увидал я родные хохлатые почки, и через них все пережитые весны мне стали как одна весна, одно чувство, вся природа явилась как брачный сон наяву. Может быть, я делаю ошибку, что свое чувство природы хочу понять как первую встречу ребенка. Вероятней всего это чувство зародилось целиком в брачный период, и через это потом уже откликнулось детство. Это началось, когда впервые мелькнуло, что, может быть, необходимо расстаться с любовью, и когда на этой стороне стало так больно в душе, что хоть пальцами потрогай, и боль отзовется, то на другой стороне взамен этого вставал великий мир радости, и, казалось, так легко заменить свою боль участием в радости цветов, птиц, зверей, леса, земли, и какого-то благословенного труда в этом, радостного себе и всем, мире. Тогда и родина явилась во всей своей привлекательной силе, и вот когда встала ярко впервые первая встреча в детстве с природой, и родной человек в родной стране показался прекрасным.
<На полях>публичные звери Мантейфеля.
Петя – председатель Шика (школьный исполком).
Петя раньше был очень консервативен и с пренебрежением относился к советской общественной работе. А когда его выбрали в Шик, и он там занял какое-то положение, то вдруг переменился и утвердил себя в ненависти к Англии. А так как и Лева определяет себя в ненависти к буржуазии в виде Англии, то можно подумать, что и вообще молодежь теперь смотрит в ту сторону (понятно: буржуазии нет у себя, значит, она там, в Англии).
Чужой выстрел, когда мирно ходишь в лесу и слушаешь птиц, так действует на меня, что я бросаю все свои наблюдения, теряю мысли и, повернувшись спиной к тому месту, откуда послышался выстрел, удираю дальше и дальше, чтобы не привелось слышать другого. И то же бывает, когда ранним утром по росистой траве вышел куда-нибудь во всем восторге от великолепия утра и вдруг догадался по следам на траве, что впереди тебя тоже идет кто-то – пропадает все очарование и свертываешь в другую сторону, переменяя план только потому, что на росе увидел след другого. Садишься, бывает, отдохнуть на пенек в глухом месте, думаешь: «Мир все-таки велик, можно рассчитывать, что есть аршин земли, куда ни разу не попадала нога человека, и что на этом пне никто никогда не сидел». А глаз, бродя по траве, открывает возле пенька скорлупки съеденного кем-то яйца: кто-то здесь, на этом пне, уже наслаждался, бежать, бежать! Но и чужой выстрел в лесу, и чужой след по росе и пороше, и остатки чужого обеда в траве – все ничто перед тем ужасом, когда приближаемся к зверю, заключенному в клетке напоказ толпе. Сколько бесстыдных глаз <на> осрамленного, неустанно с утра до вечера шагающего из угла в угол тигра, и льва, и пантеры, белого медведя, и бурого, и антилопы, и серны и страуса – публичные звери! Тут я уже не вижу пугающего меня в лесу следа, тут все испытано и поругано.
Я часто слышал, будто гриб, замеченный человеком, перестает расти от глазу, и много раз проверял: нет, гриб растет. И я думал при этом, что, значит, сам человек, напуганный глазом другого, перенес свои мелкие чувства на гриб. Слышал я даже, будто птицы переносят яйца свои, замеченные человеческим глазом, и проверял – нет, птицы невинны, доверчивы, а это человек переносит на них свой грех, вполне сознавая свое окаянство…
Но там, где совершенное безлюдье, бывает, очень обрадуешься единственному следу человека, и сердце трепещет в ожидании узнать своего единственного друга.
Я много раз проверял в лесах и пустынях эти следы очарованных странников по девственным местам, одни пропадают совсем и сходят на нет: редко когда увидишь; все другие возвращаются к людям и теряются на мостовых и площадях. А когда потом слушаешь музыканта в концерте, или видишь картину в музее, или читаешь поэму, то, захваченный восторгом, думаешь, узнавая родное: вот это голос очарованного странника, вот это он, затерявший следы своего путешествия на мостовой. Тогда я думаю, что это не напрасно пугает чужой выстрел в лесу и чужой след на траве и пороше, и надо всякому <побывать> в какой-то стране непуганых птиц, чтобы вполне и крепко обрадоваться другому и узнать в нем родного и близкого.
Чудесные странники! затеряв свои следы на мостовых, они теряются в толпе совершенно, бреются, надевают котелки и перчатки, выходят кланяться к рампе и даже не отказываются протерпеть, как все, трудный вечер своего юбилея. Я изумляюсь, представляя себе их великий путь от испуга при виде скорлупы яйца у пенька до полного обладания собой на своем юбилее. Но есть очарованные странники, которые не дошли до конца и вернулись с полпути, прославляют виденное ими великолепие пустынного мира и проклинают города, мостовые, трамваи, котелки, юбилеи и необходимые всем поклоны у рамп: они самые вредные люди, потому что заманивают туда, куда сами еще не дошли, и проклинают необходимое в жизни, без чего невозможно прожить, без чего… <не дописано>
29 Апреля.Опять такое же, как вчера и, пожалуй, еще лучшее солнечное тихое утро с морозом. Скворец прилетел к моему скворешнику и запел, я очень обрадовался, думая – раз он запел, значит, и поселился. Но оказалось, что запел он для отвода глаз, не решаясь сразу на моих глазах уворнуть, что ему надо. Спев немного, он спустился к моей куче навоза, захватил такой большой лохмот, что только бы унести, и полетел к соседу и там юркнул в свое гнездо.
Вчера Ефр. Пав. нашла где-то первый желтенький цветок.
Весна идет! нет сил городить спокойно кропотливым трудом эпические фразы, когда разгорается торжественное утро, кажется преступлением сидеть и стучать молотком, надо где-нибудь между зорями урвать час и сказать все прямым обращением другу. Весна! лирика побеждает эпос…
В закоулке Вифанского озера в тепле под ореховыми золотистыми висюльками тысячи спаренных лягушек, выпучив глаза-микроскопы, хрипели и урчали. При моем приближении в спаренном виде они прыгали с берега и снова показывали из воды свои микроскопы. Несмотря на все омерзение при виде такой любви, все-таки оставалось, в общем, к ним некоторое уважение, вероятно, потому, что все-таки нелегко, наверное, им было переносить, шлепая, такую любовь. Через уважение к лягушкам мне вспомнился учитель-натуралист Шевалдышев, который занимается специально ими и вылавливает массами для Москвы. Наверно, этот натуралист, как все они, презирает мое сочинительство, считая это занятие пустым и легким, и в лучшем случае «Божьей милостью». А между тем, пока я писал одну коротенькую главу романа, он, шлепая по грязи, изловил и отправил в Москву пятьдесят тысяч лягушек.
30 Апреля.Туман.
Заключение «Зеленой двери».
В России как было: если у меня хоть мало-мальски благополучно в доме, все необходимое для жизни есть, могу учить детей в гимназии, и если поехать куда по железной дороге, то могу поехать во втором классе, а на пароходе и в первом – если у меня благополучно во всем, то совесть моя неспокойна: вокруг море последней нужды и беспросветной тьмы. А если у меня и не очень тонкая совесть, то все равно грубое предчувствие неминуемой катастрофы омрачает мое бытие, и я с ужасом смотрю на моего неповинного, благополучного ребенка, спящего в чистой кроватке: не придется ли в будущем отвечать ему за благополучие, выпавшего на мое счастье?
А что я желал в то время другим? я желал им только достатка, к этому сводились все мои желания в отношении к ближнему, чтобы он мало-мальски поправился. Совесть моя была неспокойна, и я жалел ближнего, а он, конечно, не верил мне, благополучному, завидовал моей железной крыше и ненавидел. А если все понять до конца, то какая же выгода жить, работая изо дня в день для скромного существования, и при всякой материальной удаче наживать все более и более беспокойную совесть? Долой же мещанство! я служу катастрофе. Я материалист и желаю людям достатка и, пока они не выйдут из этих клещей Кащеевой цепи, я не скажу им: любите друг друга. Силой разбейте Кащееву цепь, а потом просто от нечего делать, от скуки даже начнете любить. Я материалист, но себе ничего не желаю и останусь без постоянного крова, и даже имя свое скрою в подложном паспорте, я анархист, потому что власть ненавижу, она источник зла, я коммунист, потому что служу общему делу.
Никакой лазейки совести и никаких дверей, ни зеленых, ни белых, ни черных, – совесть моя, завяжись стальным узлом вокруг материального мира, я – акушер и режу человеку пуп от Бога, чтобы ему никакого не было выхода от человеческого дела здесь на земле.
<На полях>Красные грибы из-под снега.
Муж одареннейший из Ельца. Авксентьев (эсер) побивает Алпатова на собрании ссылкой на гносеологию. Философия – мать всех наук, и последнее дитя ее – гносеология.
Работа в лаборатории, красота работ на химич. весах и вообще все, тигли, точность, Оствальд. Писарев и цианистый калий. Соблазны Писарева: господство ученых посредством химии. Половой вопрос: потер пальцем по мрамору.
Минятин – Коноплянцев = Достоевский и славянофилы. Разговоры о вере. Прошение Победоносцеву.
Граф ы́
Улица Красюковка в Сергиеве названа по имени землемера Красюкова, который имел на краю большой клок земли. Он выстроил здесь церковь, разбил свою землю на мелкие участки, и после смерти его здесь началась Красюковка. Во время революции на этой улице собралась прежняя знать, князья, графы, и постепенно дошли здесь до полной нищеты, получив от населения общее имя «графы». На этих графов, как на бедного Макара, все шишки летят. Даже самый отчаянный противник Советов, которому днем и ночью видится, что зазвонят колокола Лавры, если его довести до бешенства, становится революционером в своем роде и бросит вам в лицо: «Графы понаехали!» Вот сегодня на бугре натаскиваю Ромку, вижу, идет человек со щитами, знаю по лицу, что такой богомольный человек из тех встает в 4 утра к заутрени и в 10 является на советскую службу. Увидев собаку, он испугался, как баба, закричал и замахал щитами. Ромка, увидев такое, брехнул. Я схватил его, привязал. А человек со щитами все стоит. «Проходите же», – говорю я. Он осторожно подходит и дрожащим голосом спрашивает: «А как его кличка?» Мне противно, я говорю: «Проходите, вам не нужна кличка моей собаки». Он крысится: «А если мне хочется ее поласкать?» «Проходите, – говорю, – вы мне человек незнакомый, узнаете кличку и украдете!» Вот тогда он вовсе окрысился, быстро прошел и, проходя, не обертываясь:
– Черт! граф ы́ понаехали!
Булгарин, человек с непостоянной фамилией, занимающий деньги.
Алпатов побежден и осрамлен на собрании по причине: что он уже не тот, а ему представляется, будто он необразован, и это его толкает в науку. («Пуп» – вложить Несговорову и, может быть, Лейпц. звено соединить с «Зелен, дверью» и кончить его приездом Несговорова).
<На полях>Гениальное одичанье.
«Я никогда не откладываю свои дела – и если мне предстоит что неприятное, то иду ему прямо навстречу и проглатываю черта, даже не посмотрев на него».
«Ты знаешь, как я не люблю, когда обыкновенное, естественное хотят представить чудесным и, наоборот, как люблю, когда чудесное происходит естественным образом» (Гете).
К состязанию Алпатова и Авксентьева (эсера): Авксеньтьев, владеющий парламентскими приемами, быстро уложил Алпатова, осрамил (потому что тот искренностью хотел взять, может быть, юродством… может быть, Курымушка). На помощь встал Писарев, бледный, с горящими глазами, на голову всех выше, но вдруг лицо его исказилось, пальцы задрожали, и он выпалил с какой-то последней ненавистью: «Народ, народ! сейчас он ругает какую-то едреную мать, и то вы не любите, а подождите, когда он разогнет свою спину, он вам покажет еще Кузькину мать!»
После собрания Алпатов вышел один, и за ним шел Писарев… они разговаривали в кафе: Писарев был умен и все… но вдруг лицо его переменилось, и он стал говорить о господстве ученых с бомбами: Алпатов дрожал: безумный был перед ним, и это было настоящее (шалун).
1 Мая.Первая парная ночь с дождем, утро серое, пахнет землей…
Садовник Сер. Алекс, вчера предложил мне бросить охоту, ходьбу по лесам и заняться садом. Но я представил себе восход солнца, когда все городские собаки начинают лаять, и все петухи дружно орать. С. А. на это вспомнил время Троицкого звона, когда этот чудесный звон, казалось, соединял в себе все лесные и полезные звуки при встрече солнца, и притом было в нем еще что-то большее. «Тогда, – сказал он, – ни собак, ни петухов при восходе почему-то не было слышно».
Мы потом долго говорили о системе учения любви, которое христианская церковь продумала на всякое лицо, на всякий случай и вместе с тем все ничтожество Кино и Радио. Я спросил С. А. в упор:
– Скажите прямо, соберитесь в себя и вдруг отвечайте по совести: зазвонят ли когда-нибудь колокола Лавры?
Он ответил, не думая:
– Зазвонят.
Потом стали мы гадать и желать, чтобы они зазвонили не на кровь, а на любовь. Оказалось, что власти центральные не очень и против, а мешает белое духовенство, которое боится господства монахов.
Вот был бы гениальный человек, кто сумел бы так повернуть все, чтобы колокола зазвонили не через господство белого и черного духовенства, царя, большевиков, а чтобы пришлось какое-нибудь дело так по душе всем, так стало бы хорошо всем, чтобы и самый вопрос «кому звонить?» – исчез, просто кто-нибудь, первый же прохожий вспомнил: «а почему же не звонят?», и другие схватились бы, вызвали старых звонарей, и начался бы звон как бы сам от себя, словом, чтобы колокола зазвонили сами. Будет ли это?
«Только тот велик и счастлив, кому не нужно ни повелевать, ни повиноваться, для того, чтоб жить на свете с удовольствием». (Гете, Гец. Вейстинген).
Дружно взялась трава. Все 1-е Мая – дождь. Но, несмотря на дождь, вся площадь наполнилась колоннами с красными флагами вокруг памятника Ленину, перелитому из колокола киновии. Вся церемония из года в год совершается одинаково, так, что даже ученики, замечающие все, как зверюшки, говорят: «Точь-в-точь, как прошлый год, все такой же молебен и все под дождем».
Я по теплому дождю утром был в лесу. Вода и зеленая трава помогают березам – стоят напряженные, тронуть, и брызнет сок. Вдруг лес наполнился дикими звуками. Это колония инвалидов, слепцы, хромоногие, безрукие шли под красным флагом на площадь и ревели «Интернационал».
Дождь продолжался и в ночь. Гроза ночью.
2 Мая.Потоп. Лавки закрыты, потому что по случаю десятилетия революции будут праздновать два дня. Еще через 10 лет, значит, будут три дня праздники, через 40 – четыре и через 3650 лет революция освободит нас от труда совершенно, все мы будем круглый год праздновать.
Читал Гете, «Ифигения». Очень старо как-то, видно, что все приемы расхвачены последующими авторами. Надо найти работу какую-нибудь: 1) Гете как натуралист с точки зрения современных достижений естествознания. 2) Узнать: кто еще был поэт-натуралист. 3) Язычество Гете: причины его и чем кончилась его школа.
Ходил на «Кряж» (15 м.). Встреча с лесником из Ведомши, советует побывать в сторожке около Батьковского озера (6 верст от Федорцова, 6 от Ведомши). Беседовал с детьми о птицах, и было так просто с ними и с другими встречными, что удивился себе, как, зная такое обращение, я бываю иным с простыми людьми (светлая минута, воспоминание обратного: в Хотькове черная злоба).
Молодые ивы начинают раскрывать почки. В старых березах и тополях напор соков так велик, что почки у тополей, как сосок при напоре молока, а кроны берез от разбухших почек стали шоколадными: время шоколадных берез. Подводная трава в болотах вышла наружу, и образовались везде зеленые острова. Во всем растительном мире напор жизни, земля вся кругом зеленеет.
Прочел «Ифигению» Гете с великим восторгом. Узнал в этом подъеме от трагедии начало своего трагического подъема в одном из последних весенних писем. И вот завет себе: добиться в своем романе трагической значимости высших моментов в подъеме.
Великий богоборец Розанов. Его семья, воистину, как в греческой трагедии, несет небесную кару за спор отца с богами (муки Тантала).
Спасение по всему смыслу трагедии должно явиться в последний момент борьбы, человек всю жизнь свою положит и за то, что он положил ее – спасение. Так, если церковь Христова есть путь спасения, то это не значит, что она освобождает его от борьбы, напротив, она включает его только в трагический круг, поселяет в нем трагическое сознание. Вот почему и Толстой, и Розанов, не посещая церковной службы, не причащаясь – больше христиане, чем другие, это истинные, современные подвижники христианства, и в особенности Розанов, который, только умирая, разрешил себе причаститься.
3 Мая.Вчера мы так и уснули под песню дождя. Проснулись – солнечное утро. Мне была радость увидеть поющего скворца у меня на дереве и рядом с ним у скворешника другого. Я видел, как один из них спустился к навозной куче, схватил клок и юркнул в мой скворечник. Теперь не остается сомнения: скворцы у меня поселились. Но еще уже великою радостью мне было услышать сквозь лай собак и крик петухов бормотание тетерева за Красюковкой.
Роман
Переплет событий у студента в освещении приезда Ревизора совести (Ефима): 1) Имматрикуляция. 2) Бой в колонии. 3) Дуэль. 4) Приезд Ефима. 5) Новый год в кабаке (рабочий = родина) и следствие этого Катценеленбоген. Фармакология и его мелиорация. Конец звеньев Германии.
Парижское звено.Начало:
Система предметная сдачи экзаменов в университете – гибель студентам беспорядочным, откладывая трудные зачеты из года в год, они делаются вечными студентами. Но зато энергичный студент при такой подвижной системе легко может вырвать из жизни год обучения, а совсем упорный, одаренный и два. Когда все свои интересы, все желания Алпатов обрубил, как садовник все побочные ветви тополя, когда осталась одна только воля сделаться мелиоратором, Алпатов сдает свои зачеты, лаборатории, чертежи быстро и верно: ничего, кроме тетрадки лекций, записанных своею рукою. Так просто: записал лекцию и дома вечером в десять минут повторил, по окончании семестра сутки на просмотр – и готово. В лабораториях есть система рецептов и анализов, вот только чертежи, если бы не чертежи! Но и это проходит, и остается последний проект осушения большого русского болота с переключением тепловой энергии торфа на месте в электрическую…
Милый друг, ты стальную пружину коленями согнул, следи же за собой, помни, что хотя и крепко твое колено, но главная сила в твоем внимании, тут малейшее расстройство внимания, и пружина выскользнула из-под колена и, развернувшись, отбросит тебя далеко!
В детали проекта торфодобывающей машины не хватило красных чернил выделить систему придуманных Алпатовым подшипников. Эти чернила были у него на квартире, он побежал к трамваю, но весь он был… <не дописано>
Теперь, когда просыпаюсь, спешу скорей открыть занавеску и поскорей узнать, что там делается, открываешь занавеску на окне, все равно как перевертываешь страницу неожиданной новой захватывающей книги.
Кукушка знает, когда прилететь: везде лезет трава, вдали на ранних ивах показалась зеленая дымка, и вот она тут, сначала увидишь ее молчаливой и скромной на ветке еще неодетой березы.
Я видел сегодня одну. Утро ясное, но холодно, потом северный ветер. Птицы поют умеренно.
На Кончуре были небольшие серые кулики, которые все время почти смешно покачиваются, за что мальчишки их зовут Ваньками-Встаньками.
Если кто скажет, что бездна тянет его туда броситься, то значит, что он сильный стоит у края ее и удерживается, а слабого бездна не тянет, а отбрасывает на покойные, смотря по времени и устройству, страны, сухие или грязные безопасные дороги. Бездна – испытание силы всему живому, подойди к краю и узнай, и если слабый… Да, что же делать слабому? Слабому, я так понимаю, надо гордость иметь, не ставить себя на последнее испытание, чтоб ему бездна сказала: «Уйди прочь, ты не можешь!» Нужно вовремя отвернуться от бездны, сохраняя в себе последнее на крайний, на последний случай: «хоть раз, да могу». И тогда может случиться в жизни, казалось бы слабый человек победит ужас смерти последним, веселым желанием…
Нина Беляева должна быть у меня с женской стороны представляющей «темного деспота». Выход для Алпатова – творчество, но как преодолеет это же девушка. (Она постучалась в стену с лестницы – какая хитрая! и вошла молча, села на кресло возле дивана. Алпатов сидел у кресла. Она молчала, потом закрыла глаза и медленно стала склоняться в сторону Алпатова я до его плеча, и на плече лежала ее голова и жаром дыхания обдавала его шею. Ему было это и неожиданно и не очень приятно, но он, показалось ему, «чтобы не обидеть», должен не упустить случая и быть как все, и он протянул руки, как все. Она припала к его губам, но тут Алпатов одумался, погладил рукой ее голову, встал к окну и приложил лоб к стеклу. Как-то неприятно было ему на губах от чужого поцелуя и хотелось бы вынуть платок из кармана, но это было сделать невозможно, а в пальцах руки было совсем такое же чувство, как будто, аккуратно очистив яйцо в крутом мешочке, он взял его теплое пальцами, чтобы забрать в рот целиком и там раздавить. Потом Нина встала и опустила зеленую вуаль, накинула пальто и, ничего не сказав, вышла из комнаты. Алпатов по-прежнему стоял у окна и, когда Нина ушла, вдруг встрепенулся. Вспомнились сны, такие как будто невинные, будто приходит какая-то женщина сама и берет его с собой, и он идет с ней, как с сестрой, но под ними синее теплое море. И вот все наяву совершилось, пришла женщина, и у него осталась на пальцах только теплота дрожащего яичного мешочка, а с губ он стер платком что-то кислое…
А там где-то далеко исходил подземный пожар невозможный и мерещилось что-то совсем красное и страстное и совершенно безликое.
(После этого дуэль).
Теперь надо расставить вехи в Парижском звене, потом в Петербургском и в последнем.
<На полях>Кудрино, резчик Варнасков Василий Петрович.