355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Дневники 1926-1927 » Текст книги (страница 19)
Дневники 1926-1927
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:41

Текст книги "Дневники 1926-1927"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 45 страниц)

<На полях>(Одиночество, доведенное до возможности страстного влюбления в душу другого).

Последний же разговор оттолкнул меня от Т. В. крайней запуганностью ее христианством, ее старцами, и что она даже в одном мне солгала. Мне показалось даже, что при волнении у нее на лице показываются синие трупные пятна, и что в этом старцы виноваты. Убегая от жизни, которая ей не переносима, она запостила себя до умора. Ее жизнь продолжается только в расчете на смерть. Своим бытием она доказывает «темный лик» христианства, открытый ее отцом.

Она живет помощью старухам, калекам, убогим и не хочет признать, по крайней мере, равным этому, если, живя, помогают другие прекрасным детям и юношам, словом, тем, кто жить начинает, а не кончает.

Дальнейшие наши беседы положительно вредны друг другу, потому что она, доказывая обязательность для другого, что годится лишь ей – будет переходить за черту необходимого смирения, и я непременно буду заноситься со своим писательством, которым ничего нельзя доказать, а только можно показать тем, у кого для этого открыты глаза.

16 Апреля.Вчера с полудня захмылило, потом ветер начался, небо все стало серым, в сумерках чуть моросило, и ночь обошлась без мороза, и утро настало серое, теплое. Можно думать, что в лесах уже есть довольно проталин и сегодня потянут вальдшнепы.


К роману:

Алпатов – художник: отечество для меня только пейзаж, но дорогой пейзаж: в Германии он обходится гораздо дешевле.

В Дрездене Алпатов в ожидании Ины Ростовцевой увлекается искусством (у гравера), потом встречается с Ефимом, вступает в спор с ним, (вызывающий) за искусство и личность (мы граждане мира, почему же я не могу быть таким же гражданином в Германии, как в России?) Тонкий ответ Несговорова. Вообще в личность Несговорова надо вложить все лучшее в нравственном отношении: заботу о человеке и позитивный ум. Он может привезти новости из России – сличить эпоху по Суворину и Короленко. Разговор: земля процветала в Германии – но это есть национальное буржуйство, ты посмотрел бы, что в военной Пруссии, а что делает Европа в колониях. Ты должен знать, мне стыдно. Алпатов доказывает, что личность… и т. д.

Потом ему встречается Нина, приходит к нему в комнату, видит шаль, говорит ему, что Ина ее подруга, она встретила кого-то, он увлек ее: она переехала в Париж и теперь она невеста, а он создает в России положение.

Идет к Ефиму и просит дела. Тот назначает его в Лейпциг. – Этим кончить звено, – следовательно, «Любовь» будет содержать: звено 1-е – «Тюрьма», звено 2-е – «Зеленая дверь». 3-е звено – «Vir juvenis ornotissimus». 4 – «Я – маленький ток (Петербург и болото)».

Звено «Vir»: Университет, Русская колония, в которой Алпатов хочет устроить марксистский кружок, только русские (Писарев). Совесть: а Ефим ведь придет!

Половая «проблема»: дуэль за проститутку. Ефим приехал. (Идейный порядок: начиная с вступления на почву Германии вскрывается лед формул мировой катастрофы, и подо льдом живая вода любви к родине, «к пейзажу», это любовь в 1-й бурный период, выражаясь в формуле мировой катастрофы, во 2-й – «пейзажный» – ученьем для дела, в 3-й – любовный: личного творчества, которое находится в таинственной связи с питающей его родной землей (Ефим приехал). Расстаются. Роза спасает. Является <1 нрзб.>труда (отлетают политика и соблазны всех дисциплин). На этом, как и во Н-м звене, обрывается Лейпциг и переход к Парижу: от зачета к зачету, хим. весы: труд лабораторий и земля потряслась: письмо: «откликнитесь!» И Алпатов едет в Париж.

На Красюковке было очень грязно, едва сапог вытягиваешь, а мне надо было дойти до кольца и повернуть к себе, мне казалось, это очень далеко и потому, погрузив себя в безнадежность, я стал думать о своем и шлепать, и так прошлепал мимо поворота и, по крайней мере, еще столько, сколько было необходимо. И все потому, что было неприятно, и это неприятное переоценил в душе и, повинуясь принятому на себя кресту, продолжал нести его, когда уже и не нужно было. Так, я думаю, и многие христиане, искренние верующие, раз однажды, испугавшись ужасов жизни, взяли крест, понесли и несут, когда уж никаких ужасов нет.

<На полях>Дерюзинские пьяницы – птичку понимают.

Был кн. Трубецкой, у него малярия, пошел он в больницу, сказали ему: и малярия, и склероз, и расширение сердца, вина пить ни-ни! а только хину в 6 часов вечера, когда начинается припадок малярии. Из больницы вышел с решением не пить: ведь 7 человек детей и такая нужда! Но встретился приятель и стал звать на выпивку. Князь ответил: «Только хину». «Какое совпадение, – сказал приятель, – у меня хинная». Князь согласился, выпил здорово, и когда пришел час малярии, в 6 вечера, припадка не было. Князь погибает.

<Запись на полях>В этих оргиях винных как-то все рассчитано на погибель. Помню, когда мне сделали первую прививку от укуса бешеной кошки, Грин, пьяница, с таким состраданием смотрел на меня и просил не доверяться прививкам, а на всякий случай съесть фунт чесноку (чесноком будто бы лечатся животные, и случай был с человеком, спасся чесноком). Но случилось, в тот же день начали торговать «Рыковкой». Вино после прививок – невозможно. Он знал это и все-таки я едва спасся от его уговора.

Трубецкой сказал, что в Софрине видел вчера первых вальдшнепов. Я пошел к ручью возле киновии и стал слушать вечер. Лес был живой, певчие дрозды везде пели, ручей говорил. Далеко от Сергиева доносился звон – была Вербная Суббота. А киновия молчала возле меня. С начала революции в этой церкви не служили. На ступеньках паперти выросли частые березки, на самой паперти росли уже порядочные деревца. Как скоро заросла церковь! Но было мне что-то приятное в пении птиц и гурковании ручья.

Вот певчий дрозд на высоте, какая только доступна ему, на последнем верхнем пальчике высокой ели восклицает: «вначале бе слово!» Да, оно было, конечно, всегда. Ведь какие-нибудь только 2000 лет читали Евангелие, и пусть это же было в других религиях еще несколько тысяч лет. Но в человеческий-то мир слово попало от птиц, ручьев, от деревьев (пустынники все это взяли из природы, конечно). Да, когда слушаешь певчего дрозда на вечерней заре, как он все по-разному восклицает, чувствуешь ход зари, как богослужение.

С высоты ели видно, конечно, как погружается солнце, и это отмечает птица в своих восклицаниях: и «слава в вышних Богу» и «о вышнем мире» – все есть, и все было всегда от сотворения мира. Только там было все «бессознательно», т. е. каждое существо, делая свое частичное дело в мировом хоре, не выделяло свое дело в «дроздовое», в «зябликовое», «ручьевое» и т. д. Сознание начинается, когда выделяют «человеческое», и грех сознания, когда этому человеческому делу приписывается значение высшего (вот на каком пути возникает революция, и вот что преодолевает в себе человек, которого называют «святым», он преодолевает, значит, в себе революцию человека относительно всего мира и становится действительно «высшим», потому что не он сам себя, а кто-то другой (Отец? Природа? Мир? пусть имя ему будет Весь) признал его.

Позвольте, позвольте, не перебивайте ради Бога, я что-то еще скажу. Вот у нас от кого-то пошли слова о гнилой цивилизации, закате Европы, о спасении себя и мира в природе. Эта обратная революция – реакция таит в себе грех еще пущий, чем первоначальная молодая претензия сил, тут слабость, гниение силы величится, опираясь на силы естества. Напрасная иллюзия! Если это взять в основу спасения, то иссякнут все родники жизни, леса вырубят, люди погибнут от болезней. И я думаю, все эти «побеги в природу» означают смирение паче гордости. Надо смириться до того, чтобы взять на себя и силу знания, и силу искусства и только переключить их движение от разрушительного к созидательному. При этом переключении окажется самое удивительное, что огромная часть людей вовсе и не так плохи, и все они останутся на своих же местах, кто был в деревне – его не будет теперь в городе, и кто был в городе – он хорош и в городе, все останутся на своих местах и только чувствовать себя будут иначе.

17 Апреля.Вчера на тяге слышались выстрелы, вероятно, где-то тянули немного. Но я стоял неудачно, в овраге, было сыро тут и немного мрачно, а кроме того, и день-то был тусклый. Впрочем, мне кажется, я видел, один вальдшнеп без крика перелетел ручей и тут же где-то в лесу опустился.

Сегодня с утра мелкий желанный дождь. Вифанка вся черная, и снег клочками белеет только возле некоторых домов, защищающих ее с юга. Но Дерюзинские мужики на базар все едут в санях, потому что дорога к ним вся в воде и под водой лед.

Мы говорили с женой о Дерюзинских мужиках, что только очень немногие из них, охотники да запойные пьяницы понимают природу, как мы. Огромное большинство этих «детей природы» не обращают никакого внимания и на прилет птиц, и на вешние воды смотрят чисто практически (в санях ехать или в телеге). Нужно их в тюрьму засадить или на фабрику, и тогда «тоска по родине» начнет открывать им глаза на природу. А пьяницы почему-то и так, без тюрьмы, все понимают…

В 4 д. приехал Николай Петрович Каратаев за Яриком. Потом пришел Яловецкий. Читал им из «Смены» свой рассказ «Игрушка», и они оба признали меня «материалистом». Я ничего не понимаю в этом «материализме», вероятно, потому, что это у них не философский материализм, а из политграмоты.

«Какой же я материалист, – говорю, – если признаю: «в начале бе слово». Это «слово» я воплощаю и эту плоть даю вам: «примите, ядите, сие есть тело». Вы принимаете это «тело» (материю) и говорите мне: «вы материалист». Они ничего не поняли.

Вероятней всего они меня считают материалистом, потому что я имею дело с материей.

18 Апреля.Ночной мороз и снег. День холодный, серый. Мы ходили с Яловецким к Параклиту на тягу, совершенно перемерзли, потому что много снегу. Ничего не слыхали. В правом паху у меня определенная боль.

Я думал на обратном пути, что до революции мне и не снились такие сочинения, как «Смертный пробег» и «Курымушка», и что, значит, революция мне пошла очень на пользу. Это вышло потому, что, во-первых – стало как-то не так боязно (все равно стыдиться-то не перед кем), во-вторых – все-таки несомненно спало бремя креста интеллигента. И хотя переворот в смысле требования жизни самому себе произошел много раньше, все-таки я был в этом не смел. А после революции все это чувство вины, долга спало (зачем я буду думать о революции, если для этого существуют чиновники = я свободен). Вообще как будто «Старшие» исчезли: я сам Старший стал («сами стали комиссары» – значит, было и в отношении себя).

Моя весна бывает от прилета зябликов до первого кукования. Перед этим временем бывает весна света, как ожидание, и после весны воды, как заключение, весна зеленых деревьев. Надо установить, сколько же в среднем бывает дней от прилета зябликов до кукушки.

В воскресенье мы с Каратаевым подошли к стрелочнику узнать, когда идут в Москву поезда, и тот нам не мог сказать ничего наверняка. Пока мы разговаривали, подошел другой стрелочник и заспорил с нашим. В конце концов оба посоветовали пойти на вокзал и справиться у дежурного по станции. Между тем, оба стрелочника заняты исключительно тем, что пропускают поезда. Это очень типично для русского человека.

Как глупы слова «он курицы не обидит», как будто так легко это обидеть птицу, да ее и в голову-то не придет обижать, а если бы захотелось, так труднее всего обидеть курицу, которая ни на что вообще не обижается.

Влад. Короленко. Дневник стр. 118 («Веселая барышня») – «Она усвоила этот тон обращения с людьми, и уже только тогда расскажет им о том, что заставляло сжиматься ее сердце от тоски и ужаса смерти, когда сможет над этим смеяться».

«Веселая барышня» Короленки мне очень понравилась.

19 Апреля. Погода менялась на дню сто раз, к вечеру собрались летние тучи, и хлынул проливной дождь крупными каплями. Потом все перешло в крупу. Ночью был мороз.

20 Апреля.Порхает с утра снег. В общем, предсказание верное: весна затяжная.

«Веселая барышня» – Т. В. Розанова, эта еще «веселей», чем у Короленки. Ее мотив: надо людей не любить. Это правда – людей надо разлюбить до полной уверенности, что в беде они тебя не только не поддержат, а спихнут в новую бездну. Но я не знаю, разве это любовь, если рассчитывает на помощь? Во всяком случае, от этой «любви» или «веры в человека» надо освободиться, и когда «ничего не останется» – вот тут и открывается бескорыстная любовь, у одних к Богу, у других к природе, у третьих к искусству, у четвертых – пусть даже к кошке, и все-таки эта любовь к кошке будет глубже, умнее и чище, чем та первоначальная «будто любовь» к человеку. Тогда выпадают (отстрадаются) первоначальные рассчеты любви найти опору себе и является веселое лицо в отношениях. Тогда начинают показываться не люди вообще, а родственные себе души, и «человек вообще» расставляется в чины и ранги.


Все это очень годится в роман «Кащеева цепь» (Не забыть при описании русской колонии в Лейпциге переводчика Толстого с переменной фамилией, который распределял людей на дурных и хороших, смотря по тому, отказывают они ему в ссуде или дают. Взяв у одного, он точно в срок возвращает из занятых у другого, сумма нарастает, и когда ее на месте невозможно достать – переменяет место, фамилию и так начинает сначала. Его оценка людей на основании своего принципа довольно верная (дают или отказывают), и потому «хороший» человек принимает его за хорошего. Хорошими людьми он и настраивается соответственно, с марксистом – марксист, с народником – народник, потому что человек, в конце концов, может на все отзываться. Имя ему в Лейпциге Николай Булгарин. Он годится для прообраза – карикатуры любви, рассчитанной на хорошего человека. Беляева эту любовь прошла, но птичкой (в малом кругу, женском), и потому Алпатов ей кажется наивным, с одной стороны, но интересным, потому что он широк. Словом, Беляева «веселая барышня», и Алпатов должен проделать то же самое, но в большом кругу.

«Концентрация всякого хотения»

Иван Акимыч и его «Apriori» [17]17
  на основании известного (лат.).


[Закрыть]
, Коль – (народник с пустым сердцем и жаждой любви), агроном: на капусте концентрация.

Итак, Булгарин, Беляева. Еще Писарев Евгений; химик – господство ученых, Роза Котценэлленбоген. Писарев является Алпатову в ответ на его веру в науку: карикатурный прообраз идеи господства ученых, Авксентьев – эсер, барин в эсерах и под ним социология и старые народники с безлошадными (мужик-сфинкс, прообраз гуманизма). Минятин – Коноплянцев, прозревшие через Достоевского в славянофильство, и промежуточный тип «идеолога», познавшего теорию в библиотеке от марксизма к идеализму и от идеализма к реализму, и от реализма к теургии (Булгаков).

На этом фоне «зерно» Несговорова. Пусть это «зерно» будет заключать в себе весь социализм, всю его правду и необходимость русской революции до конца. Гуманизм, который разлетелся в пух и прах в 17-м году, пусть разлетается в прах в сознании Алпатова (представитель, прообраз гуманизма Авксентьев). В Дрездене должно быть жестокое объяснение Несгорова с Алпатовым. Оказывается, что такие «настоящие» люди тайно существуют в Германии: «конспирация» продолжается…

«Зерно» Несговорова заключается в долге к родине (намекнуть на это можно в диалоге с Алпатовым: Алпатов восхищается искусством – Несговоров обрывает, культурой земли – обрывает, откуда же власть его? Что-то «серьезное» (это, как теперь Т. В-на думает о старцах, – это серьезное, а писатели – легкое). Кругом «легкая жизнь» (Дрезден), и все это могут, а Алпатов не может, «Нельзя». Сюда и женщина настоящего (Дрезден). Последовательность событий в Дрездене: 1-я встреча с Несговоровым: бунт против него, 2-я встреча с Беляевой, которая рассказывает об Ине, тогда поворот: Алпатов идет к Несговорову, и тот дает ему задачу в Лейпциге.

Утро, по морозу крупа, потом дождь, «20 перемен на дню».


Тяга

Ветер стих к вечеру. Солнце. Дорога очень грязная, в лесу снег и проталины. Я иду под березами у дороги по сухой спинке земли, выброшенной когда-то из канавки обрытой дороги. Под ногой мягко от прошлогоднего листа берез. Везде поют дрозды. У меня мысль в голове: «если я что-нибудь люблю, то хоть не все, хоть часть, а есть это и во мне, то самое, что я люблю».

Пройдя ферму, я вошел в большой лес и отсюда завернул в мелкий, который дремал на заре: березы и между ними иногда группы елей. Местами дорога протаяла, идешь по земле, местами вода, как в реке, и дно реки – лед, поскользнуться и весь выкупаешься. А то хрустит под ногой лед, и это хуже всего: пугает поющих дроздов.

Место выбрано на поляне. Ноге холодно, и вообще заря не теплая, я не знаю, будет ли тяга. Вокруг меня поют одни только дрозды, в стороне слышится пыхтение паровой мельницы в скиту, иногда свист паровоза, иногда колокол ударит, и проиграют часы в скиту. На самой высоте ели на верхнем ее пальчике сидит мой певун и поет: «о свышнем мире». Я слушаю его и хочу помириться и с равномерным пыхтением мельницы и с грохотом отдаленного поезда и свистком паровоза. Дрозды переменяют голос, я это знаю к чему, сейчас это будет…

Да, бывает всегда на тяге такая минута, когда становится пусто, и далеко слышно, и тогда, если даже и нет вальдшнепа, то или насыщенная, как губка, вода под ногой, или в сапоге что-то, или ремень у сумки прохрапит, будто вальдшнеп. Тогда схватываешь с плеча ружье, ставишь предохранитель на бой и ждешь повторения звука. Слух напрягается до последней возможности…

Я долго ждал…

Вдруг показалась звезда и вместе с ней погасла надежда: не прилетит. А как раз тут-то недалеко раздается двойной выстрел и через короткое мгновение давно жданный звук подлетающей птицы.

Так бывает, но теперь не было. Я тихо удалялся из леса, раздумывая о Сикстинской Мадонне, о Джиоконде и о том, что если шевелится в душе к чему-нибудь любовь, то это любимое есть и в себе: и это «люблю» значит, я сам подхожу к тому месту, где надлежит мне в мире и быть.

Так верно это не будет глупо сказать, что одно из значений слова «любить» значит подходить к месту своей родины.

<Запись на полях>Расположить в этом рассказе материал параллельно, чтобы на тяге я искал себе место и когда нашел, то понял одно из значений слова «любить»: значит к месту своей родины, и тоже приложения цельного действия всей своей личности.

Соединить это с предшествующим рассказом о киновии, заросшей березами.

Великий Четверг. Всю ночь на 20-е буря. Утро: ноябрь и ноябрь. Хлещет косой дождь, меняется вдруг на снег. Так ни один дождь не проходит и кончается снегом и морозом.

<Запись на полях>(Интересен у Короленко «народник» с пустым сердцем и жаждой любви, который все упования своего сердца возлагает на переселение мужиков.)

В дневнике Короленки по поводу глупой няньки, которая иногда вдруг становится мудрою, есть близкие мне догадки об отношении стихийного и личного, и все рассуждение кончается защитой личности, которой не на что опереться: или «математическая формула», или «единое управляющее сознание» (не хочет сказать Бог). Из этого «зерна» потом вышли религ.-фил. искания, Мережковский и Блок.

Эта «жажда любви» пустого сердца характерна для всего народничества, и если бы народник осознал себя, то его бесконечное смирение (переселение мужиков!) есть обломок веры в «управляющее сознание», тогда как марксист основывает свою дерзость на вере в «математическую формулу».

А как же Алпатов? Т. е. конец его, как я теперь думаю: я думаю, что стихия больше народности, и вера шире православия. О, Мой друг, не буду я вам рассказывать о бесчисленных своих, часто глупо мелькающих мыслях, из отбора которых посылаю вам только одну, облекая ее в полновесное слово. Не буду потому и спорить с вами, что управляет миром: единое сознание или математическая формула. Я хочу из всего этого сделать жизнь свою собственную, чтобы вы, зайдя ко мне в гости, без всякого спора просто своими глазами увидели жизнь мою, мое бытие и мое сознание просто, как вещь, и сказали (сам я это не смею сказать): «хорошо ты живешь!» Но тогда, мой друг, я бы очень обрадовался, и ваше признание положило бы предел моим колебаниям, и я бы осмелился подвести вас к обрыву, на котором стоит мой дом, чтобы сказать:

– Весна, силы природы зовут человека: садись! силы просто дают ему вожжи: твори! Будем же, дорогой, творить свою жизнь, обращая все наши мечтания в вещность.

К этому на рассмотрение Ефрос. П-ы все мои сотворенные вещи, продиктованные мне, как я думаю, «любовью»: она скажет примерно так: «Очень хорошо, очень глубоко, я всегда думала, что ты деловой человек». Если бы она была развитее, то назвала бы «дельцом любви» и этим бы подчеркнула некоторую второкачественность моей любви, т. е. примесь в ней эгоизма, ограничение любви. Она бы сказала, что вера больше любви, и если делаешь по вере, то любовь является сама собою, что любовь делает вера, а не сам человек, и вера должна определиться в Боге.

Но это углубление выходит за пределы романа, потому что Алпатов оканчивается на достижении своей творческой самости, а не любви.

И я думаю, что Короленко не прав, когда говорит, что пустое сердце народника жаждало «любви», и потому пустое сердце он заполнял делом переселения мужиков в Сибирь: сердце его жаждало не любви, а бытия (вот хорошо изобразить переход Алпатова к бытию картиной нашей весны, столь похожей на книгу бытия (вначале был свет и т. д.).

<Запись на полях>(Есть власти освобождающие и власти «придержащие».)


Теперь обращаюсь к Несговорову:

если Алпатов страдает оттого, что он «не сам», то Несговоров «в себе»: он – власть. Он отсек себе сам пуп от Бога и заключен в человеке. Этот «пуп» к разговору о Сикстинской Мадонне. Воспоминание о гимназии. О родине и страдании народа: «Как ты себе представляешь Россию? В. от тут Мадонна, а там ведь этого нет». – «Разве нет?» – «Она и тут есть: вот американцы проехали. Но поговори на улице с рабочими. Она вред приносит: расслабляет». – «Наука? ты видел Берлин: вся наука выжата в технику».

В Париже Джиоконда: смех Ины Ростовцевой.

Несговоров не пуст сердцем: он верит в Маркса (он покажет новый портрет, скажет что-нибудь из Бельтова, и это при первом свидании удивит Алпатова: ему покажется это далеким, чем-то юношеским… при втором свидании, однако, он подчинится. При 1-м свидании говорит:

– Я верю в рабочее движение, все будет непременно так, но… я-то почему в этом обязательно и непременно сейчас: разве нельзя мне духу набраться? Ефим, скажи мне, вот, например, у нас в России трехполье и чересполосица, так было и в Германии, и будет в России непременно система земледелия с клевером, так непременно будет само собой – хочу я или не хочу. Меня это не занимает, я помещаю себя в рабочем движении, и пока я занимаюсь этим, там совершается без меня: меня там не будет в земледелии. И миру от этого все равно. Так разве это рабочее движение прекратится, если возьму себе отпуск и поработаю для себя, для своего развития отдельно?

– Но почему же ты раньше понимал, что твое развитие идет лучше всего в деле, а когда приехал в Германию, то стало отдельно. Скажи откровенно: тебя уводит искусство и притом мертвое, буржуазное.

– Ты говоришь о Рафаэле?

– Да, о твоей Сикстинской Мадонне. Представь себя снова на работе в России, и она окажется совсем не нужна. Ты просто балуешься, и у тебя, мне кажется, есть что-то другое за спиной этой Мадонны.

Алпатов покраснел и не мог ничего сказать. Потом он рассердился за то, что покраснел и вдруг выпалил:

– Ты так думаешь, вероятно, потому, что и у нас с тобой за Марксом живое лицо: где теперь наш Данилыч!

– Видишь, – сказал Несговоров, – я так и знал: я не говорил, что у тебя за Мадонной живое лицо, я сказал «что-то», а ты сразу перевел на живое лицо. Данилыч отправился в Нарым, но «живых лиц» в эмиграции тут сколько угодно.

– Значит, конспирация и здесь продолжается?

– Продолжается, а ты думал… нет, тебя что-то сбило с пути: ты перестал понимать.

Алпатов возвращается домой. У него Нина Беляева. Рад ей. История с шалью. Когда лицо <1 нрзб.>Алпатов вернулся в Россию: дать образ Маркса как мужика, и что все дело о русском идет. Потом он идет к Ефиму. И тут дать основную черту характера Алпатова: вдруг как бы покаяться всенародно, открыто сознать свою ошибку. – Ну, теперь давай мне поручение…

Мало-помалу ветер стих, но дождь лил весь день без перерыву, и я уснул в 10 в. – все лил.

<Запись на полях>Перья на шляпе: Алпатов на Тангейзере (в Дрездене = тут встреча с Беляевой).

В разговор: Мадонна собирает дам всего мира, и тут они задают работу модисткам всего мира: Мадонна – единственная польза Мадонны, что она дает работу модисткам…

– Ефим, Ефим! Это женщина прошлого: Мадонна на картине и в жизни проститутка.

21 Апреля.В 4 у. небо чистое, только закрыт восток. В 5 ч. на восходе все тонкие лужи померзли.

Вчера был у Яловецких. Вера Антоновна сказала о «Кащеевой цепи», что автор человек верующий, сильный, интересный человек, но зачем эти страницы о «геометрии», как мог он «снимать покрывало Майи». Надо подумать.

Читал «Охота за счастьем» и услышал толкование рассказа на индусское, вроде как бы я – русский Тагор.

– Вы не читали..?

– Нет, не читал.

– Откуда же вам это пришло?

– Я очень русский, – ответил я, – очень возможно, что через кровь пришло. На русский народ ведь всегда смотрели с загадкой старины – и все в нем казалось плохо, а кто пробовал взглянуть на него глазами востока (Лев Толстой), напротив, казалось, не плох народ. Это надо хорошенько подумать: Платон Каратаев, русские похороны, отношение к смерти.


Роман.

Дрезден: Мадонна и дамы, Тангейзер, встреча с Беляевой на Тангейзере…, гравер.

<Запись на полях>Мальчишки после тяги орут и стреляют. Яков Ксенофонтович сказал:

– Алаберничают.

– Как? – спросил я.

Он не мог повторить этого слова. Таких слов, своих собственных, бытовых, русские люди стыдятся и не повторяют.

Погода: то снег, очень даже настоящий, порхающий, густой, то град. Вечером перемерзли на тяге, было очень ветрено и все-таки нельзя сказать, чтобы не тянуло; Петя стрелял и потерял. Мы охотились возле дачи М. Я. Герценштейна. Провожавший нас кустарь-охотник Иванов Яков Ксенофонтович (токарь по дереву делает матрешки, вставашки и красную армию). Я спросил: «Большое имение?» – Он ответил: «Жили хорошо». – И показал на пруд. – «Рыбы сколько было! Теперь всю выловили. Последний карась был пойман прошлый год: 5 ф. весом». Вблизи этого имения есть Белый пруд, сказание о нем: тут были закопаны драгоценности Лавры от поляков, и когда вынули их, образовался пруд. Недалеко отсюда есть Сорочье болото. На обратном пути встретили князя, он убил двух, и тянуло 15, но у него было 4 патрона.

Сюжет для охотничьего рассказа «Политика». В тревожное время в 16 г. приехали на охоту два офицера, один был тайный большевик, другой «до полной победы», спорили всю ночь; вот утром посылает (зачем-то) большевик егеря, другой велит: «Не ходи!» – «Покормил собаку?» – «Нет, ваше благородие». – «Почему?» – «Их благородие остановило». – «Да, я остановил, – отвечает другой, – вы сказали, что никто не имеет прав распоряжаться другим человеком и делать все самим: вот я остановил, покормите сами». Вышли на охоту. Вдруг у них опять спор. Я спустил собак: стали искать, молю Бога, хоть бы заяц! И вижу, жарко, один <1 нрзб.>поправил, другой за ружье хватается, и смотрю – и тот за ружье. «Если вы еще посмеете – я вас на месте как собаку застрелю». Другой как схватит револьвер. И вдруг заяц… Этим спаслись.

Начало одичания.

Е. П. подает Пете вынутую просфору. Я протестовал. А Петя спрашивает: «А для чего вынимают просфоры?» Петя кончает школу 2 ступени, готовится в Университет.

В Петербурге среди писателей было трое совершенно «русских»: Розанов, Ремизов и Пришвин, к этим же я могу присоединить Тат. Вас. Розанову, но Щеголева, напр., нельзя – почему? он не меньше «русский», но не то. Вот почему: как все на свете имеет оборотную сторону и лицевую, так и человек имеет лицо и кишки, и лицо считается лицом и кишки кишками, а честь им разная; у Розанова все пошло на лицо, у Щеголева от лица отнимается сколько-то на кишки. Вот в этом русская жизнь, ее все рыцарство: чтобы отстоять это во всем до конца: в кишки должно идти из земли, но не от лица. У Розанова, сотрудника «Нового Времени», «писателя с органическим пороком», лицо оставалось до того чистым, что он до старости краснел, если приходилось соврать. Другие делали лица по-европейски (честные кадеты), по-народнически, но это цельное, честное европейское лицо имело глубокую червоточину…


К роману: надо, изображая лицо Алпатова, рисовать нарастание этих извилин (излучин), чтобы получился «русский». Это будет, когда он… так бывает с выпуклой поверхностью жестяного лица – тронул пальцем, и выпуклость перешла на ту строну, а это стало изнанкой. Так вдруг все стало на свое место, и прежняя наивность покрылась извилинами лукавости: это будет уже, когда появится Чурка… = народ («так вот оно что!»).


Еще о Несговорове

Он личное считает частным. Алпатов: «Но куда же ты денешь мое личное». – «Твое личное помещается в общем, а все остальное имеет значение частных интересов. Мы сейчас находимся под управлением частных интересов, которые надо подчинить закону. Ты чувствуешь в себе закон?» – «Чувствую, да, но мне кажется…»

Подвести весь разговор к Мадонне, Мадонну к капитализму, к проститутке и к «у тебя что-то есть свое за Мадонной».

Дрезден – удобная обстановка для зарисовки черт русского интеллигента (напр., что не пускают без воротничка).

<Запись на полях>18 ст. Апреля – разгар глухариного тока. Лес редкий: от березы к березе сходишь за прутьями – сапог изотрешь.

Ружье у Сережи качалось: ствол рыбу удит.


Пасха

24 Апреля.Вчера был довольно теплый вечер, и первая заря была совершенно тихая. Мы, Петя и Лева, ходили к Ильинке на то место, где накануне, по словам князя, протянуло 15 вальдшнепов. Мы слышали только одного. Чем это объясняется? Я думаю тем, что те вальдшнепы пролетели дальше, а новые еще не прибыли. А. М. Егоров говорит, что на Дубне главный пролет был неделю тому назад (а там кто его знает). После тихого вечера начался ветер и дождь и продолжается в ночь. И утром сегодня все дождь. А снега в лесу вчера еще было довольно, местами до колена хватало.

До Мая буду писать здесь о своем романе.


Заключение звена – Зеленая Дверь: в чем-то, не в чем-то в отдельности, а вообще я виноват, но всякая вина исчезает, если широко распахнуться: вдруг становится радостно: Зеленая Дверь закрыта. Идти к Ефиму и возвратиться к своему делу: «Ефим, я пришел сказать тебе: ты прав, меня привела к Мадонне личная жизнь, я хочу это в себе обрубить, дай мне дело». Несговоров вдруг стал, как и прежде был, и вся неловкость отпала. Дело было в Лейпциге: «Там большая русская колония находится под влиянием социалистов-революционеров, там надо организовать марксистский кружок». Алпатов не стал даже и расспрашивать, ему кажется это знакомым. В Лейпциг. «Пока налаживай, а потом я приеду и дам особое поручение: налаживай!»

Тогда все стало ясно. Зеленая дверь закрылась Алпатову.


Лейпциг

В жизни каждой страны есть свой пульс, и очень редко он бывает «лихорадочным». А юноша меру своего собственного пульса принимает за ритм страсти. Так и с вами, конечно, бывало не раз: кажется, вот беды натворил, вот как трудно теперь будет взяться за дело, а когда вернулся к делу, то оказывается, ничего особенного не случилось с тобой, и это все представлялось бедой, потому что преувеличил требования дела: дело никогда не спешит и долго ждет человека. Вдруг оказалось, что первый и особенно, если <1 нрзб.>, первый летний семестр прогуливают почти все студенты и потом во второй все нагоняют. Алпатов, вступая в университет, теперь как будто впервые только глаза раскрывает, ему теперь, как в рассеивающемся тумане, впервые стали показываться очертания великого храма германской науки. Снова сердце его трепетало перед необъятной возможностью сделаться, кем только он хочет, студент философского факультета в Лейпциге может сделаться как Лютер, и реформатором религии, и каким-нибудь Либихом, преобразующим основы земледелия. Вот бы для русской-то земледельческой жизни сделаться Либихом? Не пойти ли по химии? Но это потом, а прежде всего, философия. В Германии философия похожа на вымя со множеством сосцов, питающих все науки. И, конечно, Алпатов записывается на факультет философский. Ректор вызывает его из толпы студентов:

– Господин Алпатов, Россия!

И молодой человек, такой же вполне приличный, как европейские студенты, идет по длинному ковру к ректору. Но ему представляется, будто он такой неловкий, вот-вот зацепится за что-нибудь, вот-вот кто-то засмеется. Алый ковер перед ним кажется бесконечной лентой, как во всенощной, когда его привезли в первый раз в жизни в город Елец и перед гимназией повели ко всенощной. И он идет по алому ковру и <1 нрзб.>проходит в Царские врата, и вдруг за ним как будто все провалилось: он что-то сделал ужасное. А потом священник возвращает его назад не через Царские, а через маленькие воротца, и в толпе смеются и говорят: архиерей!

Эта русская жизнь с кривыми робкими тропинками… ведь никто из европейских студентов не знает, как трудно русскому юноше идти по прямой!

У ректора в руках пергамент и, встречая Алпатова, он спрашивает:

– Философия?

Алпатову кажется, что он и слово-то это не имеет права сказать, но отвечает он твердо и ясно:

– Да, господин ректор, философия.

Ректор спрашивает еще:

– Вы из Ельца?

Алпатов отвечает:

– Да, господин ректор, я из Ельца.

Потом Алпатову показалось, будто глаза ректора уменьшились при слове Елец, и вслед за улыбкой должен явиться вопрос: «Ну, как же это вы, господин Алпатов, добрались сюда к нам из Ельца?» Но ректор только пожал ему руку, вручая пергамент. А на пергаменте было напечатано огромными латинскими буквами: Vir juvenis ornotissimus studiosus russus [18]18
  юный друг прекраснейший, русский студент (лат.).


[Закрыть]
.

И после торжественного печатного просто от руки было приписано по-немецки: «Из Ельца, Орловской губернии».

Алпатов отлично понял, вернувшись в толпу с пергаментом, что глаза ректора засмеялись, потому что он был из Ельца. А Мейер из Jenn, получая такой же лист, тоже Vir ornotissimus us Jenn вовсе не чувствует ничего особенного: ведь Ienna не <1 нрзб.>Елец, и все же это исторический город и ему этой Ienna нисколько не стыдно…

Но Мейер, вернувшись с листком к Алпатову, с такой радостью встречает его, так поздравляет его и Алпатов… Имматрикуляция.

Ветер продолжается весь день до вечера. Тяга слабая. Ходил с Яловецким.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю