Текст книги "Московские обыватели"
Автор книги: Михаил Вострышев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)
Воспитанница природы. Поэтесса Мария Александровна Поспелова (1780–1805)
Тяжела была доля русской женщины, покорной рабыни своей семьи. Просвещение, служба, творчество долгое время считались уделом исключительно мужчин. И если у девушки случался яркий талант, он быстро угасал, не оставляя потомкам даже пепла. В девушке ценились фигура, миловидное личико, скромность, но – упаси боже! – не ум.
Случайно среди старых книг, авторами которых были конечно же мужчины, мне попался невзрачный сборничек стихотворений Марии Поспеловой, изданный в 1797 году. Еще не родился Пушкин! Не родилась ни одна из поэтесс, чье бы имя значилось в курсах русской литературы!
Вот как Мария Поспелова изображает человеческую жизнь:
Не зная, человек, покоя,
Средь вихря горестей, сует,
Как нежный, утомясь от зноя,
Цветочек вянет и падет!
От этих сентиментальных строчек веет грустью и усталостью, присущими, как ни странно, стихам юных поэтов. Но вот изображен водопад:
С утесов падает кремнистых
Свирепый с шумом водопад,
Шумит, гремит, как вихрь, крутится,
С порывом бури вниз стремится.
Дожди алмазные горят;
Сребристы волны, как громады,
Одна вослед другой летят!
Подражание Державину. Но это и поиск, уход от детской мелодрамы.
Кто же такая Мария Поспелова? Сумела ли она обрести свой голос в поэзии?..
Долгие поиски наконец увенчались успехом, вернее, полууспехом – удалось узнать самую малость. Автором сборника оказалась шестнадцатилетняя девушка, девятый ребенок в семье мелкого московского чиновника.
Несмотря на нужду, Маша сначала под руководством отца, а по его смерти старших сестер получила хорошее образование, выучилась французскому языку, музыке, рисованию. Уже с четырнадцати лет она стала печатать свои стихи в журнале «Приятное и полезное препровождение времени». И с каждым годом что-то новое появлялось в ее поэзии, ее стих окреп. В «Оде на разбитие генерала Массены в Швейцарии Суворовым» девятнадцатилетняя Поспелова показала себя уже не как подражатель, а достойный ученик Державина:
Парят, парят стада орлины!
Бурь выше к солнцу вознеслись
И Альпов грозные вершины
Громами россов потряслись.
Развергся страшный ад, зияет
Отвсюду тысяча смертей;
Но росс не робко течь дерзает
К бессмертью, гибельной стезей
Достиг! Достиг! И славы громы
В концы вселенныя несомы!
После опубликования этой оды о «музе речки Клязьмы», как прозвал Марию Поспелову поэт князь Иван Долгоруков, заговорила вся Москва. А молодая поэтесса продолжала искать простые и ясные слова, искреннюю интонацию, теперь уже чтобы попрощаться с восемнадцатым столетием:
Постой, сын вечности прекрасной,
Полет свой быстрый удержи!
Российской славы образ ясный
Векам грядущим покажи.
Юная Маша облекает в стихи свои задушевные мысли:
Мечты прелестны исчезают,
Как дым, как тень, как легкий сон.
Или
Одна премудрость возвышает
Судьбу народов, царств земных —
Любовь к отечеству блистает
Бессмертной славой дел своих!
По настоянию Державина, Хераскова, Карамзина в начале нового века издаются ее сочинения в стихах и прозе «Некоторые черты природы и истины, или Оттенки мыслей и чувств моих». Читая эту книгу, начинаешь догадываться, что Мария Поспелова неотторжима от дикой девственной природы, которая одарила ее поэтическим воображением. Юная воспитанница природы слышит свое дыхание в шорохе листьев, свой шаг – в дуновении ветра, свой голос – в песне соловья. «О Природа могущественная! – обращается она к своей властительнице. – Во время прелестной весны и цветущего лета душа моя, кажется, расцветает вместе с тобою. Она становится свободнее, оживают способности ее вместе с оживляющимся творением, обновляются чувства мои вместе с обновляющеюся красотою твоею».
Но Поспеловой было отпущено немного лет, врачи не смогли остановить традиционную болезнь городских бедняков – чахотку. И уже не она, а о ней написали на камне:
Любовь и дружество, рыдая в сих местах,
Поспеловой сокрыли прах.
Казалось, фации ее образовали,
Но дни ее пресек неотвратимый рок,
И смерть похитила бессмертия венок,
Который музы обещали.
Многих еще юных сочинителей предстояло потерять русской литературе, прежде чем она достигла зенита и обрела долгую память.
Спешите делать добро. Тюремный доктор Федор Петрович Гааз (1780–1853)
Двадцатитысячная толпа москвичей провожала 19 августа 1853 года к месту последнего упокоения на кладбище Введенских гор главного доктора московских тюремных больниц, действительного статского советника Федора Петровича Гааза. Полицмейстер Цинский, которого генерал-губернатор Закревский отрядил для организации порядка на похоронах, увидев Москву в скорби возле гроба святого доктора, вместе с отрядом своих казаков спешился и до самого кладбища шел в толпе простолюдинов.
Над могилой друга бедных москвичи стояли тихо, речей не произносили. Все вдруг поняли, что никакие слова не в силах передать печаль о кончине человека, которого любили без зависти и страсти, к которому привыкли, как к чему-то столь же необходимому, как хлеб и вода. Лишь позже, за домашними запорами, повторяли его предсмертные слова: «Я не знал, что человек может вынести столько страданий» и судачили: о себе он это сказал, о несчастных арестантах, которым помогал всю жизнь, или о всех нас?.. Выходило, как ни поверни, все правда.
В 1806 году началась в Москве врачебная карьера уроженца старинного немецкого городка Мюнстерейфел Фридриха Гааза точно так же, как у других лекарей-иноземцев, наезжавших в Россию практиковаться под покровительством знатных бар и наживать стотысячные капиталы, оставаясь чуждыми бедам и упованиям русского народа. Но насытившись «благородными» недугами господ, Гааз перешел на дорогу, не сулившую ни почестей, ни богатства, а только вечные заботы да никого не привлекавшую любовь бедняков и отверженных.
Постепенно исчезли у тюремного доктора карета с четырьмя белыми рысаками, запряженными цугом, городской особняк с модной мебелью, подмосковное имение с суконной фабрикой. Даже хоронить его пришлось на полицейский счет, потому как единственной пригодной для продажи вещью в опустевшей квартире доктора в здании Полицейской больницы оказалась недорогая подзорная труба. Федор Петрович был романтиком, любил по ночам любоваться звездами, уверяя себя, что в том далеком мире люди живут по справедливости: вразумляя беспорядочных, утешая малодушных, поддерживая слабых.
А наутро смешной чудак в поношенном черном фраке с длинными узкими фалдами, в стоптанных желтых башмаках, с Владимирским крестом в петлице вновь безбоязненно входил в камеры «опасных» – проклейменных, наказанных плетьми и приговоренных в рудники без сроку – и спрашивал: «Не имеете ли какой-нибудь нужды?»
Невозможно перечислить его разнообразные полезные начинания в «мрачные времена первой половины XIX века», когда многие русские люди, презирая всякую деятельность при существующем строе, привыкали к лени, равнодушию, пренебрежению к Отечеству. Гааз же непрестанно трудился и, благодаря его неутомимой деятельности, арестанты в Москве получили право подавать прошения на пересмотр их дел, перековывались в легкие, обтянутые кожей «гаазовские» кандалы, желающие могли трудиться в мастерских при Городском пересыльном замке и обучаться в школе. В московских тюрьмах была улучшена пища, детей и жен, следующих за своими осужденными кормильцами в Сибирь, стали снабжать деньгами и теплой одеждой, бесплатно раздавались книги. Гааз строил больницы и приюты, выпрашивал пожертвования, бегал по канцеляриям за справками для оправдания невинно осужденных. Арестанты сложили даже поговорку: «У Гааза нет отказа» и со слезами благодарности покидали старушку Москву.
Конечно, не многого мог бы добиться филантроп, будь он одинок, не имей поддержки в лице московских обывателей. Он с благодарностью писал о них: «В российском народе есть перед всеми другими качествами блистательная добродетель милосердия, готовность и привычка с радостью помогать в изобилии ближнему во всем, в чем он нуждается».
Сменявшие друг друга московские генерал-губернаторы вынуждены были смотреть сквозь пальцы на «беспорядки», чинимые в тюрьмах иноземным лекарем, так как борьба с ним была утомительна и непопулярна. Они и сами не брезговали помощью филантропа, когда Москву посещала холера или какое иное моровое бедствие. Одно появление на улицах города святого доктора могло успокоить безумную толпу и напомнить каждому, что у него есть разум и обязанности перед ближними.
«Такие люди, как Гааз, – по словам В. А. Жуковского, – будут во всех странах и племенах звездами путеводными; при блеске их что б труженик земной ни испытал, душой он не падает и вера в лучшее в нем не погибнет».
Гааза вместе с Суворовым и Кутузовым Ф. М. Достоевский назвал лучшими русскими людьми. В «Былом и думах» А. И. Герцен с надеждой писал, что память об этом преоригинальном чудаке не заглохнет «в лебеде официальных некрологов». О нем вспоминал А. П. Чехов во время поездки на Сахалин.
Федор Петрович, отправившись однажды в Городской пересыльный замок на Воробьевых горах, увидел на улице под забором умирающую женщину. Он посадил несчастную в свою карету и отвез в тюремную больницу. Затем немедленно отправился к тогдашнему московскому генерал-губернатору князю Щербатову и, рыдая, упал перед ним на колени.
– Что с вами, Федор Петрович? – спросил изумленный князь.
– Ваше сиятельство! Я не встану до тех пор с колен, пока вы не разрешите обратить тюремную больницу в убежище для всех бесприютных больных, не имеющих где преклонить голову, умирающих без врачебной помощи в ночлежных домах, углах и нередко на улице без одежды, обуви, пищи.
Так возникла в 1847 году в Малом Казенном переулке Полицейская больница, прозванная Гаазовской, и это название продолжало жить даже после официального ее переименования в больницу имени императора Александра III.
В 1909 году в середине двора Гаазовской больницы на пожертвования москвичей был сооружен памятник врачевателю тела и духа. На постамент из черного полированного гранита поставлен бронзовый бюст улыбающегося старика с крупными чертами доброго лица. Чуть ниже надпись: «Федор Петрович Гааз. 1780–1853». Еще пониже, в лавровом венке, девиз святого доктора: «Спешите делать добро» (копия бюста в дореволюционные годы стояла и в Бутырской тюремной больнице).
«Все минется! – писал выдающийся русский юрист и общественный деятель А. Ф. Кони. – Миновался и граф Закревский, собиравшийся выслать из Москвы Гааза, миновался и Капцевич, рекомендовавший сократить «утрированного филантропа», почил знаменитый московский иерарх митрополит Филарет, не раз споривший с Гаазом в Тюремном комитете, но признавший для себя нравственно обязательным разрешить православному духовенству служить молебен о выздоровлении Федора Петровича и сам посетивший его перед его кончиной для того, чтобы проститься по-братски; сошли в могилу далекие каторжники, молившиеся у сооруженной ими в память Гааза иконы Федора Тирона, а он… он остался. И отныне он останется не только запечатленный в сердцах всех, кто узнает, кто услышит о том, что такое он был, но и как отлитый в бронзе молчаливый укор малодушным, утешение алчущим и жаждущим правды и пример деятельной любви к людям».
Гааз, истинный христианин, убеждал людей не злословить ближнего, не смеяться над его несчастьями и уродством, не гневаться и никогда не лгать. «Самый верный путь к счастью, – писал он, – не в желании быть счастливым, а в том, чтобы делать других счастливыми».
Как не хватает нам ныне душевного тепла святого доктора!
Доморощенный пророк. Юродивый Иван Яковлевич Корейша (1780-е—1861)
В старину злословили, что в Москве легче всех живется монахам и нищим. Бездельничая, первые получают тысячные пожертвования, вторые – приют и милостыню. Первые со временем дослуживаются до архиереев и объедаются в пост богоугодной пищей – стерляжьей ухой с мадерой. Вторые, прознав доверчивый характер москвичей и привыкнув к сытой жизни, становятся юродами и кликушами. Архиереев уважали за сановитость и богатое одеяние, как, впрочем, и всех других начальников. Юродам и кликушам поклонялись.
В богатых домах купеческого Замоскворечья и даже дворянской Пречистенки, в каждом околотке имелись свои собственные шуты и прорицатели. Одни из них ездили в каретах, напудренные и увитые разноцветными лентами, другие круглый год ходили босиком, в разорванном платье. Верили больше тем, кто был в лохмотьях.
За самого башковитого московского прорицателя почитался пациент Преображенской больницы для душевнобольных Иван Яковлевич Корейша. К нему ездили не только румяные жирные купчихи на таких же сытых лошадях, но и сенаторы в звездах на орловских рысаках, отставные генералы с представительными генеральшами, особы духовного звания. В святость его и прозорливость беспрекословно верило почти все московское население.
Иван Яковлевич помещался в огромной комнате, стены которой от пола до самого потолка были сплошь обвешаны иконами и подсвечниками с горевшими круглыми сутками свечами. Сухощавый пророк с широким приплюснутым лицом обычно лежал на полу пузом вверх, прикрывшись грязным, с множеством сальных пятен одеялом, и жевал табак.
Господа и дамы пили грязную воду, которую пророк предварительно размешивал пальцами, целовали его сухонькую ладошку, истово молились, стоя на коленях и прикладываясь лбом к загаженному полу, – лишь бы предсказывал без подвохов и обману.
И вот засаленный, сморщенный прорицатель вставал на корточки и, разлепив опухшие веки, поднимал оловянно-мутные глаза на посетителя (чаще – посетительницу).
– Выйдет ли девица Анна замуж? – следовал благочестивый вопрос, за который уже было уплачено двадцать копеек серебром дьякону, дежурившему возле дверей.
– Это хитрая штука, – отвечал Корейша и принимался натужно дуть по сторонам, потом скакать от стенки к стенке и ошалело визжать. Под конец, плюнув в вопрошательницу, московский сфинкс укладывался на свое ложе и складывал руки на груди, давая этим понять, что он ушел в мир иной, а значит, сеанс предвидения окончен.
Просительница смиренно вытирала платочком плевок, оставляла возле оракула баночку меду и, трепетная, удалялась. Теперь ей разговоров хватит надолго, покуда совместно с родственниками и соседями не разгадает тайну знамений Ивана Яковлевича.
Слава о московском пророке была столь велика, что император Николай I самолично посетил его, путешествуя по своим обширным владениям. Правда, осталось в тайне: плевал Иван Яковлевич в царствующую особу или вел себя посдержаннее – беседа двух знаменитостей происходила с глазу на глаз. Известно только, что Николай Павлович вышел от Ивана Яковлевича пасмурный и взволнованный.
«Теперь и мне положено», – решил граф Закревский, прознав про царский визит, и поспешил представиться московскому оракулу. Но генерал-губернатор не обладал осторожностью своего державного повелителя и вошел к Корейше, блестя начищенными орденами и величавым взглядом, в сопровождении многочисленного больничного начальства и изрядной толпы благотворительных особ.
Доморощенный пророк неспешно поднялся со своего ложа, повернулся к начальнику Москвы задом и, степенно прохаживаясь перед строем ввалившихся в его обитель господ и дам, повел речь в высоком штиле:
– Глуп я, други вы мои милые, совсем глуп! Залез на верхушку да и думаю, что выше меня уж и нет никого. Дочь я себе вырастил на позор, одна она у меня, и, кроме стыда, нет мне от нее ничего. Шляется, как потаскушка, а я, дурак, и унять ее не могу. Где уж мне, дураку, другими править, коль и сам с собой управиться не умел: навешаю себе на грудь всяких цацек да хожу, распустив хвост, как петух индийский. Только тогда, видно, опомнюсь, как кверх ногами полечу.
Оконфузившийся граф старался делать вид, что не понимает намеков своего двойника, но все же не удержался и заспешил прочь. У самого порога он сумел пересилить себя, задержался на миг и, окинув больногопрезрительным взглядом, хладнокровно спросил:
– Чем хвораете?
Корейша все с тем же важным генерал-губернаторским видом приблизился к генерал-губернатору, важно оглядел его, заложив большой палец правой руки за обшлаг грязного халата, и торжественно сообщил:
– Пыжусь все, надуваюсь, лопнуть собираюсь.
Граф выскочил из комнаты пророка вне себя от злобы и жажды мести. Но, как говорит народ, с дурака взятки гладки, а потому пришлось убираться восвояси несолоно хлебавши. И уже скакали во все концы Москвы вести о забавном происшествии.
Свыше сорока лет пробыл в сумасшедшем доме Корейша и за все это время ни разу не ходил в церковь, не исповедовался и не соблюдал постов, но оставался непререкаемым авторитетом у богомольной московской публики.
Даже после смерти Ивана Яковлевича в больницу еще долго продолжали поступать пожертвования на его имя, благодаря которым врачебный персонал смог наладить довольно сносное лечение своих подопечных.
Бессмертие же обрел знаменитый московский пророк в романе Достоевского «Бесы» (под именем Семена Яковлевича), рассказе Лескова «Маленькая ошибка» и житии, составленном после его смерти. Чтобы не быть обвиненным в односторонности, приведем предание о земной жизни этого подвижника благочестия.
«Иван Яковлевич Корейша родился в Смоленске в семье священника и уже с детских лет отличался глубокой религиозностью и любил уединение. По окончании семинарии и духовной академии его назначили преподавателем духовного училища в родном городе. Вскоре, несмотря на то, что его любили ученики, Иван Яковлевич бросил педагогическую деятельность и отправился путешествовать по святым местам. Побывав в Киеве и Соловках, он остался в Ниловой пустыни, где три года провел послушником, после чего вернулся в Смоленск и вновь был назначен учителем. Проработал он опять недолго и, желая одиночества, поселился на окраине города в брошенной бане. Постепенно к нему все чаще стали приходить люди, кто за советом, а кто из простого любопытства. Желая избежать посещений, Корейша вывесил на дверях объявление, что, кто хочет его видеть, должен вползти в баню на четвереньках. Но нашлось немало людей, которые были согласны исполнить это повеление. Многие из горожан ни одного серьезного дела не принимали, не посоветовавшись с Иваном Яковлевичем.
С каждым днем возраставшая популярность Корейши послужила причиной признать его сумасшедшим, а повод был найден, когда Иван Яковлевич запретил дочери бедных родителей выходить замуж за богатого вельможу. Оскорбленный жених, имея влиятельных знакомых, добился, чтобы Корейшу поместили в Московскую Преображенскую больницу. Его увезли ночью, положив, связанного веревками, на дно телеги и покрыв рогожами. Привезенный 17 октября 1817 года в больницу, он был посажен на цепь, прикованную к стене сырого подвала, где и провел три года.
Когда новый главный доктор больницы господин Саблер осматривал здание, он захотел узнать, что находится за дверью, ведущей в подвал. Смущенные провожатые открыли ее, и психиатр Саблер увидел лежащего на земле получеловека-полускелета. Он приказал тотчас перенести пациента в чистую комнату и переодеть в чистое белье. Вскоре разрешили пускать к Корейше посетителей. Наслышанные о новом юродивом, москвичи хлынули в больницу.
Занявши просторную комнату, Иван Яковлевич нисколько не думал об устройстве себе покоя и благополучия. Он выбрал уголок возле печки и не переступил невидимой черты, отделявшей его от всей мебели, включая и кровать. За четыре десятка лет, что пробыл в этом углу, Корейша никогда не садился – или лежал, или, чаще, ходил. Он постоянно занимался толчением камней, бутылок и прочих предметов, обращая их с помощью булыжника в порошок. Некоторых посетителей он приглашал разделить с ним эту работу, и они охотно подчинялись. Трудясь, Корейша иногда напевал: «Хвала Небесному Владыке потщися дух мой воспеть; я буду петь о Нем всечасно, пока живу, могу дышать».
Все слова, с которыми Иван Яковлевич обращался к посетителям, сбрасывая с себя иногда маску юродства и говоря сознательным языком, носили обыкновенно религиозный характер. Под впечатлением посещений его многие раздавали свои богатства и уходили в монастыри. Так было и с богатым московским фабрикантом, а потом иеромонахом Леонтием, Покровской обители, что на Убогих домах, который стал духовником Ивана Яковлевича.
Корейша не ценил ни денег, ни других приношений. «У нас, – говорил он, – одежонка пошита и хоромина покрыта, находи нуждающихся и помогай им!»
Уже умирающий, на вопрос женщины, которая принесла с собой много хлеба и не знала, кому передать, он ответил: «Боже, благослови для нищих и убогих, неимущим старцам в богадельне».
Ровно за год до объявления Крымской войны прозорливый Корейша заставлял всех без исключения посетителей щипать корпию и приготовлять сухари. Он примирял враждующих, обличал гордых и злопамятных, успешно отваживал от спиртного пьяниц.
6 сентября 1861 года утром Иван Яковлевич попросил священника, чтобы приготовил его к переходу в загробную жизнь. После приобщения Святых Тайн изнемогающий страдалец был немедленно особорован святым елеем, и в начале третьего часа дня священник прочел над ним отходные молитвы. Последние слова великого старца были: «Спаситеся, спаситеся, спасена буди вся земля!»
Прах его был предан земле возле церкви в селе Черкизове. По словам Н. Скавронского: «В продолжение пяти дней его стояния отслужено более двухсот панихид; псалтырь читали монашенки, и от усердия некоторые дамы покойника беспрестанно обкладывали ватой и брали ее назад с чувством благоговения; вату эту даже продавали; овес играл такую же роль; цветы, которыми убран гроб, расхватаны в миг, некоторые изуверы, по уверениям многих, отгрызали даже щепки от гроба».
И так продолжается до нынешнего времени, одни посмеиваются над Корейшей, другие ухаживают за его могилкой и почитают за Христа ради юродивого.