Текст книги "Московские обыватели"
Автор книги: Михаил Вострышев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)
Жизнь в анекдотах и фактах. Поэт Ермил Иванович Костров (1751–1796)
Знаменитым русским писателям XIX века поставлены бронзовые и гранитные монументы, изданы их многотомные собрания сочинений, они частые гости на страницах романов и литературоведческих исследований. Меньше фортуна улыбнулась, за исключением Ломоносова, пиитам XVIII века. Памятников им не ставят, в школе наизусть учить не заставляют, издают только скопом в хрестоматиях. Особенно не повезло Ермилу Ивановичу Кострову, об этом талантливом поэте и переводчике память сохранилась главным образом в анекдотах…
* * *
Бывало, входит Костров в комнату в своей треугольной шляпе, снимет ее, чтобы поздороваться, и снова натянет на глаза, да так и сидит в углу молча. Только когда заслышит умные или забавные слова, поднимет шляпу, взглянет на говоруна и вновь натянет ее.
* * *
Костров частенько хаживал к Ивану Петровичу Бекетову, где для него всегда была наготове большая суповая чашка с пуншем. Выпив, он принимался за горячий спор с Александром Карамзиным, младшим братом историографа. Дело доходило до дуэли. Тогда Карамзину давали в руки обнаженную шпагу, а Кострову ножны от нее. Пьяненький Костров не замечал, что у него в руках тупое оружие, и сражался с трепетом, только защищаясь, боясь пролить неповинную кровь соперника.
* * *
Костров за перевод Оссиана получил от Екатерины II 150 рублей и отправился в трактир, где размечтался, что назавтра отправится в Петербург, выправит себе на подаренные деньги приличное платье и представится благодетельнице-императрице, станет придворным пиитом… Тут за соседний столик сели двое, и он услышал рассказ офицера, что тот потерял казенные деньги и теперь попадет под суд. Ермил Иванович тотчас вручил несчастному свои 150 рублей, похоронив мечту о высочайшем дворе.
* * *
Костров очень любил гетевского «Вертера» и пьяный часто перечитывал его, заливаясь слезами. Однажды в подобном состоянии, закончив чтение любимой повести, он продиктовал поэту И. И. Дмитриеву письмо к его возлюбленной в вертеровском стиле.
* * *
Некоторое время, когда переводил «Илиаду» Гомера, Костров жил у Ивана Ивановича Шувалова. Как-то в дом зашел Иван Иванович Дмитриев и, не застав хозяина, спросил:
– А Ермил Иванович у себя?
– Пожалуйте сюда, – ответил лакей и повел гостя в задние комнаты, где девки-служанки занимались работой, а в их окружении сидел университетский бакалавр Костров и тоже сшивал лоскутки. На столе лежала без дела «Илиада» на греческом языке.
– Чем это вы занимаетесь? – удивился Дмитриев неподобающему занятию собрата по перу.
– Да вот, девчата велели, – нисколько не смутясь, отвечал Костров.
* * *
Как-то Костров был представлен всемогущему Потемкину.
– Ты перевел гомеровскую «Илиаду»? – грозно спросил фельдмаршал.
– Я, – просто ответил Ермил Иванович.
Потемкин пристально посмотрел на него и кивнул. Костров ответил поклоном и, выходя, с облегчением пробурчал, что несказанно рад так дешево отделаться от надменного вельможи. Но в дверях дорогу преградил офицер и объявил, что светлейший приглашает его на обед. Костров явился, сел в самом конце стола и, не обращая ни на кого внимания, занялся с рвением яствами и питием. С княжеского обеда он едва вышел, выписывая ногами вензеля.
* * *
Костров сидел в московском трактире «Царырад» в худой запачканной шинели и порванной шляпе, с растрепанными волосами и стаканом в руке. Кругом было шумно и весело. Вдруг все смолкло и посетители повскакивали с мест. Это появился грозный и надменный пристав Семенов. Лишь Костров продолжал сидеть, не обращая никакого внимания на вошедшего.
– Что за свинья?! – вскричал возмущенный пристав. – Разве ты не знаешь, кто перед тобой стоит?!
Костров, не переставая прихлебывать из стакана, важно ответил:
– Знавал я и вельмож, царей земных в порфире,
Как мне не знать тебя, Семенова, в трактире!
* * *
Костров незадолго до смерти, страдая лихорадкой, повстречался с историографом Карамзиным.
– Странное дело, – посетовал Ермил Иванович, – пил я, кажется, всегда одно горячее, а умираю от холода.
* * *
Херасков очень уважал Кострова и предпочитал его талант своему собственному. Это приносит большую честь его сердцу и его вкусу. Костров несколько времени жил у Хераскова, который не давал ему напиваться. Это наскучило Кострову. Он однажды пропал. Его бросились искать по всей Москве и не нашли. Вдруг Херасков получает от него письмо из Казани. Костров благодарил его за все его милости, «но, писал поэт, воля для меня всего дороже».
* * *
Однажды в университете сделался шум. Студенты, недовольные своим столом, разбили несколько тарелок и швырнули в эконома несколькими пирогами. Начальники, разбирая это дело, в числе бунтовщиков нашли бакалавра Ерми-ла Кострова. Все очень изумились. Костров был нраву самого кроткого, да уж и не в таких летах, чтоб бить тарелки и швырять пирогами. Его позвали в конференцию. «Помилуй, Ермил Иванович, – сказал ему ректор, – ты-то как сюда попался?..» – «Из сострадания к человечеству», – ответил добрый Костров [2]2
Два последних анекдота записаны А. С. Пушкиным.
[Закрыть].
Ученые мужи обычно с презрением относятся к анекдотам и не желают причислять их к историческим источникам, по которым принято составлять достоверную картину прошлого. А зря! Хотя передаваемые из уст в уста забавные приключения чаще всего основаны на вымысле, они верно передают характеры персонажей и их положение в обществе. Но, чтобы не быть обвиненными в профанации истории, познакомимся и с другой биографией Кострова – основанной на достоверных фактах.
Происходил он из экономических (государственных) крестьян села Синеглинского Вобловитской волости Вятской губернии и по окончании духовной семинарии в 1773 году пришел в Москву к своему земляку, настоятелю Новоспасского монастыря отцу Иоанну (Черепанову) и обратился к нему со стихами:
О муж священный, муж избранный!
Судьбой гонимых ты отец,
Муж, небесами дарованный
Для облегченья их сердец.
Отверзи мне, о покровитель,
Желанный Аполлонов храм,
Где он, начальник и правитель,
С собором нимф ликует сам.
Несмотря на восхваление в виршах языческого бога, член Синода архимандрит Иоанн благосклонно отнесся к молодому дарованию и пристроил его учиться в духовную академию. Двумя годами позже Костров перешел в Московский университет, по окончании которого в 1779 году был произведен в бакалавры. До конца жизни он сохранил дружбу с университетскими кураторами Шуваловым и Херасковым и за неимением собственного угла частенько ночевал у них.
«Пышные лета юности, – витиевато повествует первая биография поэта, – начали время от времени развертывать способности его, цвет весны его начал согреваться от ярких лучей летнего солнца и подавал надежду принести плод».
Костров, как и большинство поэтов конца XVIII века, сочинял оды, эпистолы, гласы о знаменитых событиях и великих современниках. Чаще всего их героями были друзья и покровители питомца муз – князь Шувалов, поэт Херасков, митрополит Платон. Более других осталось виршей, посвященных приятелю и страстному поклоннику костровского таланта А. В. Суворову.
Суворов! Громом ты крылатым облечен
И молний тысячью разящих ополчен,
Всегда являешься во блеске новой славы,
Всегда виновник нам торжеств, отрад, забавы.
Полководец отвечал тоже стихами, хоть и не столь искусными:
Вергилий, Гомер, о! есть ли бы восстали,
Для превосходства бы твой важный слог избрали.
Костров, кроме торжественного ломоносовского стиха, усвоил и лиризм нового поколения, среди которого были его друзья Дмитриев и Карамзин…
На листочке алой розы
Я старалась начертить
Милу другу в знак угрозы,
Что не буду ввек любить,
Чем бы он меня ни льстил,
Что бы мне ни говорил.
Чуть окончить я успела,
Вдруг повеял ветерок,
Он унес с собой листок —
С ним и клятва улетела.
Но в первую очередь прославился Костров, хорошо знавший греческий, латинский и французский языки, как переводчик. Современники, а отчасти и потомки превозносили его переводы «Золотого осла» Апулея, поэзии легендарного барда кельтов Оссиана и в особенности гомеровской «Илиады» (Костров перевел александрийским стихом первые восемь с половиной глав знаменитого эпоса, остальные, как смеялись обыватели, надо искать забытыми в каком-нибудь московском шинке).
Конечно, многие подмечали, что поэт частенько бывает нетрезв, но даже великий Державин не умалял при этом его заслуг:
Весьма злоречив тот, неправеден и злобен,
Кто скажет, что Хмельнин Гомеру не подобен.
Пиита огнь везде и гром блистает в нем,
Лишь пахнет несколько вином.
Но еще чаще говорили о добродушии и простоте Кострова, что и послужило причиной множества насмешек и анекдотов. «В характере Кострова, – вспоминал И. И. Дмитриев, – было что-то ребяческое, он был незлопамятен, податлив на все и безответен». «Костров был добр, великодушен, – вспоминает другой современник П. Макаров, – доброта души его простиралась до того, что он отдавал свое последнее в помощь несчастному». Драматург Н. В. Кукольник сочинил даже драму в пяти действиях «Ермил Иванович Костров», взяв за ее основу анекдот о том, как поэт вручил в трактире офицеру 150 рублей.
Последние месяцы жизни щуплый болезненный жрец Бахуса и Аполлона провел у своего приятеля Федора Григорьевича Карина, в доме между Петровкой и Дмитровкой, в переулке близ церкви Рождества в Столешниках. Здесь он и скончался за неделю до своего сорокапятилетия в 1796 году. Друзья схоронили его на Лазаревском кладбище и откликнулись на смерть несколькими стихами. Через восемнадцать лет вспомнил о своем предшественнике молодой поэт А. С. Пушкин и почтил его память несколькими грустными строчками:
Поэтов – хвалят все, питают – лишь журналы;
Катится мимо их Фортуны колесо;
Родился наг и наг вступает в гроб Руссо [3]3
Руссо Жан Батист – французский лирик.
[Закрыть];
Камоэнс с нищими постелю разделяет;
Костров на чердаке безвестно умирает,
Руками чуждыми могиле предан он:
Их жизнь – ряд горестей, гремяща слава – сон.
Грустная судьба… Нынче, наверное, даже студенты-филологи не открывают книг Кострова. Порадуемся хотя бы тому, что его имя живет в анекдотах, и через них поймем главное отличие Ермила Ивановича от большинства вельмож-современников: «век просвещения» не стал для него «веком раболепствования».
Купеческая честь. Предприниматель Иван Семенович Живов (1755–1847)
В середине восемнадцатого века касимовский купец Семен Иванович Живов переехал в Москву, где имелось больше простора торговой деятельности, и при смекалке, чего было ему не занимать, можно нажить большой капитал. Сын его, Иван Семенович, продолжил отцовское дело, став одним из первостатейных купцов первопрестольного града. Занимаясь оптовой продажей мануфактурных изделий и китайских товаров, он имел сношения не только с торговцами губернских и уездных городов, но и с иностранными негоциантами.
Живов не был завистлив и приучал к торговле молодых людей в особых лавках, снабжая их отдельным капиталом, в котором они время от времени отчитывались перед ним. Из вырученных денег часть шла в пользу учеников, благодаря чему трудолюбивым и удачливым представлялась возможность скопить собственный капитал.
В грозный 1812 год Иван Семенович отправил свое семейство в Касимов, а сам остался в Москве, ожидая удобного случая спасти накопленное богатство и товары. Ждал-пождал, пока не услышал на улице вопль: «Французы! Французы!» Нет, не бросился он тотчас из города, а поспешил в свою палатку – склад в Гостином дворе, где производил все расчеты с покупателями и кредиторами. Медлить было нельзя и, захватив лишь ящик с документами, он, держа его под мышкой, побежал по охваченному паникой городу до своего дома, вскочил в заложенную повозку и, перекрестившись, поскакал в сторону Таганских ворот, оставив все имущество в жертву просвещенным злодеям.
Чем отличились французы в Москве, известно всей России – обозы с награбленным уходили на запад, а что не успевали вывезти, предавали пламени. Вернувшись в покинутую Наполеоном разрушенную Москву, Живов, к радости, увидел свой дом целехоньким. Зато пропал весь товар, все нажитое за полвека неустанного труда отцом и сыном богатство – на два с лишком миллиона рублей.
Не он один оказался в таком положении – большинство купцов. Даже те, кто успел вовремя вывезти свое достояние, теперь прикидывались разоренными и отказывались расплачиваться с кредиторами. Но не таков был первостатейный купец Живов, дороживший своей купеческой честью. Он известил кредиторов (которые предлагали значительные уступки, надеясь хоть гривенник получить с рубля), что ему удалось спасти все документы и поэтому он заплатит долги сполна в самое короткое время. Петербургские и провинциальные купцы, не разоренные, а даже нажившиеся на войне, расплачивались с ним, а он со своими заимодавцами, и уже спустя полгода почти всех удовлетворил.
«Он подкрепил сим многих купцов, – сообщал в начале 1813 года журнал «Сын Отечества», – которые без его великодушия совершенно бы расстроились, побудил своим примером многих к подобному намерению и, можно сказать, что без сего благородного поступка И. С. Живова торговля московская не открылась бы и поныне».
Расплатившись со всеми, на оставшийся небольшой капитал Живов приобрел новые товары и снова стал торговать. Благодаря своему необыкновенному по тому времени поступку, он пользовался не только всеобщим уважением, но и неограниченным кредитом.
«Всегда одинаковый, он был по-прежнему трудолюбив, приветлив, на поклоны богатых и бедных отвечал еще более низкими поклонами», – отозвались «Московские ведомости» на смерть Ивана Семеновича. Он упокоился 7 апреля 1847 года на 92-м году жизни.
Восторженный немец. Московский комендант Иван Крестьянович (Христианович) Гессе (1757–1816)
Император Павел, пожаловав в помощь престарелому князю Долгорукову вторым московским военным губернатором Ивана Петровича Архарова, человека сугубо гражданского, приставил к нему вроде дядьки – Ивана Крестьяновича Гессе, который сделался его неразлучным спутником на всех учениях и парадах, а также помог сформировать пехотный полк, прозванный Архаровским и прославившийся суровой дисциплиной.
Еще при живой матушке императрице Екатерине II цесаревич Павел Петрович мечтал завести в России прусские порядки, для чего создал в Гатчине несколько миниатюрных рот, которые должны были в точности напоминать войско Фридриха II – короткие мундиры с лацканами, узкие панталоны, напудренные парики с косицей, вечные маршировки на плацу и прочие строгости, что придавало войску вид красивого однообразия и крепкой дисциплины.
Девятого марта 1788 года инспектором в Гатчинскую артиллерийскую команду был принят из саксонской артиллерии пруссак Гессе. Павел поставил перед ним задачу – добиться как можно более быстрой и одновременной стрельбы, кроме того, выравнивать строй как по нитке. Судя по тому, что гатчинские солдаты через восемь с половиной лет, когда цесаревич наконец занял монарший престол, уже ничем не напоминали суворовских чудо-богатырей, Гессе знал толк в немецкой военной дрессировке.
Но Москва, как того ни желал новый император, не приняла прусских нововведений, которые, по примеру Петербурга, стали насаждать и здесь. Солдаты продолжали ходить в широких шароварах, заткнутых в сапоги, и с волосами, подстриженными в кружок. Офицеры хоть и обзавелись новыми мундирами, но держали их на дне сундука – на случай приезда императора. Возницы наотрез отказались исполнить высочайший приказ – перейти на немецкую упряжь, заявляя: «Русские пруссаков всегда били, чего ж нам их обычаи перенимать». Несмотря на сие вольномыслие, за время правления Павла, когда в Петербурге каждодневно арестовывали, ссылали, лишали чинов, московскими властями никто не был ни оскорблен, ни заточен в крепость.
Иван Крестьянович Гессе, назначенный 15 ноября 1796 года московским плац-майором, 15 мая 1797-го – комендантом города и 14 августа 1799 года произведенный в генерал-майоры, искренне желал в точности исполнить приказ своего царствующего благодетеля и перестроить жизнь Первопрестольной на прусский военный лад. Но, к счастью, он вскоре понял, что ни ему, ни даже самому венценосцу сей труд не по силам. Москва продолжала жить своей ленивой провинциальной жизнью. Гессе, приобретший не только опыт военной муштры, но и житейскую мудрость, сумел все же оказаться полезным городу. Он сосредоточил свою деятельность на борьбе с грабежами и строгим надзором за караулами и патрулями.
На первый взгляд строгий и холодный, пруссак Гессе был добряком и страстной натурой, из-за чего не раз попадал впросак и был беззлобно осмеян.
Как-то, когда Москвой уже командовал граф Салтыков, поручик Юни принял Гессе, нагнувшегося над столом, за своего друга-адъютанта. Он с разбегу запрыгнул на спину подписывавшего бумаги коменданта и стал пришпоривать его и дергать за косу, словно это вожжи. Когда, наконец, наездник с ужасом понял свою ошибку, он тотчас соскочил с «лошадки» и вытянулся в струну:
– Виноват, ваше превосходительство!
– А! – закричал Гессе. – Это ви… ви ездит на московский комендант?! Пошалюйте со мной!
Оба сели в карету и молча поехали к военному генерал-губернатору Салтыкову.
Вот и генерал-губернаторский дом на Тверской площади. Гессе велел доложить, что ему нужно видеть генерал-губернатора по весьма важному делу. Салтыков не заставил себя долго ждать и вышел в приемную.
– Что вам угодно мне сказать, генерал? – спросил он у Гессе.
– Я привез, ваше сиятельство, к вам со мной жалоб. Вот этот господин офицер изволит ездить на московский камендант.
– Как ездить? Я вас не понимаю.
– Мой стояль, писаль, а поручик Юни приг на спина, взял кос и «ну! ну! ну!».
Салтыков недоуменно взглянул на стоявшего с потупленным взором Юни, на разгневанного коменданта и вдруг… не смог удержать порыва смеха. Он тотчас выхватил из кармана платок, зажал им рот и, махнув рукой, выбежал из залы…
Гессе, с 12 декабря 1809 года уже в чине генерал-лейтенанта, встретил 1812-й все в той же должности московского коменданта. Добродушием, распорядительностью и чистоплотностью он приобрел уважение городских обывателей. «Немец темного происхождения, – характеризовал его граф Ростопчин, – человек прекрасный, честный, беспристрастный и заботившийся, главным образом, о соблюдении внешних форм. Но он был годен для дел лишь до шести часов вечера, после чего всецело поглощался трубкой и пуншем».
Москва превратила этого прусского служаку в экзальтированного, несколько комедийного, но необходимого городу чудака, которого знали и любили все. «В тот самый миг, – вспоминает Сергей Глинка об отступлении русских войск после Бородина через Москву, – когда я перевязывал раненого, ехал на дрожках тогдашний комендант Гессе. Соскочив с дрожек, он обнял и поцеловал меня».
А ведь и нам не хватает таких участливых чудаков!
Мастер сыска. Следственный пристав Гаврила Яковлевич Яковлев (1760-е —1831)
Любили наши предки, как, впрочем, и предки просвещенных европейцев, дознаваться истины с помощью кнута, огня и дыбы. Пытка, вернее, страх перед пыткой крепко втемяшился в городскую жизнь, в уста вельмож и народа. До сих пор в своей речи мы пользуемся пыточными поговорками: согнуть в три погибели, подлинная(добытая длинником – палкой) правда, узнать всю подноготную.Иногда даже считаем народными пословицы вроде: кнут не архангел, души не вынет, а правду скажет.На самом же деле эту злую шутку, по верному замечанию Пушкина, выдумал какой-то затейный палач.
Самодержавный произвол, пренебрегавший законом, рождал опасение быть наказанным ни за что ни про что и, как следствие, почтение к заплечному мастеру.
Обер-прокурор Правительствующего сената Н. И. Огарев, друг Карамзина и Дмитриева, как-то отправляясь к должности, нанял первого попавшегося извозчика. На повороте улицы одетый в партикулярное платье прохожий прокричал что-то извозчику, и тот остановился. Прохожий уселся рядом с Огаревым и доехал до нужного ему переулка. Лишь оставшись один, Огарев опомнился и спросил извозчика:
– Как ты смел без спроса взять еще седока?
– Помилуйте, ваше благородие, нельзя было не взять, потому как он палачом изволит служить. Вдруг придется у него побывать, так хоть злопамятовать не будет, лютость умерит…
В девятнадцатом веке, если доверять казенной бумаге, в России кнутобойства стало поменьше, чем в предыдущие времена. Сначала указом от 1801 года была отменена пытка, а в 1863-м – все телесные наказания за малым исключением. Но еще долго над этими бумажными новшествами посмеивались в пыточных камерах и обер-полицмейстеры, и начальники этапов, и тюремщики, искренне полагая:
Розга ум острит, память возбуждает
И злую волю ко благу прилагает.
Порой дело доходило до курьезов. Так, на Международном статистическом конгрессе во Флоренции поссорились между собой два представителя русского царя. Один с жаром утверждал, ссылаясь на свод законов, что в России отменены даже малейшие телесные наказания, другой презрительно возражал, опираясь на жизненные факты, что в их отечестве ни пытка, ни кнут не являются редкостью. Изумленные европейцы не знали, кому из них верить, а правы-то были оба.
В Москве и дознание не считалось дознанием, если подозреваемому не удалось всыпать с полсотни розог. «Прописать ижицу», как шутили кнутофилы в щеголеватых сюртуках и генеральских мундирах, чья профессия обязывала их допытыватьсяправды.
Как и в любой другой работе, были свои непревзойденные умельцы в деле сыска. И когда в просвещенном Петербурге случалось важное преступление, срочно слали нарочного в Белокаменную за коллежским советником следственным приставом Гаврилой Яковлевичем Яковлевым.
И вскоре перед департаментскими князьями и графами уже склонялся в низком поклоне низенький, в казенном платье господин с большим брюхом и короткой шеей, которую, словно веревка висельника, обвивали ленты орденов. Не смея мигнуть, с нежностью и подобострастием выслушивал он приказ распутать сложное дело и семенил в застенок. Вернее, в полицейский участок, застенком он звался веком раньше.
При виде подследственной жертвы глаза Гаврилы Яковлевича вмиг наливались кровью, и он, знавший по именам всех палачей обеих русских столиц, возбужденно кричал мастеру заплечных дел:
– Тимошка, жарь его, да покрепче!
Тут же опускался на подлоетело подозреваемого пучок розог – четыре связанных вместе ивовых прута, каждый из которых, по царскому указу, имел толщину в гусиное перо и длину от двух до двух с половиной аршин.
После десяти умелых ударов, сопровождавшихся радостным визгом следственного пристава, подозреваемый уже не в силах был кричать, а только стонал и вздрагивал разорванным телом. Чутье верно подсказывало Гавриле Яковлевичу, когда наступала пора заканчивать первую часть дознания, чтобы до поры до времени душа еще пожила в истерзанном теле, и переходить к собственно допросу. Очухавшегося после нескольких ведер ледяной воды мужика (или бабу) он ласково предупреждал, что в случае молчания только что примененный способ сыска будет повторен…
Нередко случалось, что люди брали на себя чужую вину, лишь бы избавиться от повторного пристрастного допроса знаменитого детектива. Стоило, к примеру, московскому обер-полицмейстеру – когда дерзкий воришка запирался и божился, что невиновен, – приказать жандарму: «Отведи-ка его, дружок, побеседовать к Яковлеву», как подозреваемый падал на колени и чистосердечно признавался в грехах, которые от него требовались в данную минуту.
Московские няньки именем Яковлева пугали непослушных детей, а встреча со знаменитым сыщиком на улице, по всеобщему мнению, почиталась за скверную примету.
Иногда наш герой, как и сто лет назад его земляк Ванька Каин, вносил разнообразие в свою служебную деятельность. Он завел среди московских мошенников разветвленную агентуру, и его подопечные за определенную мзду выдавали товарищей по разбою и даже сами подбивали бродяг сколачивать шайки и заниматься грабежом, чтобы потом доносить о них своему благодетелю. После каждого подобного раскрытия шайки разбойников авторитет и капитал Гаврилы Яковлевича возрастали, а на его парадном мундире появлялся новый орденок.
Не брезговал мастер сыска работатьи по мелочам. Любил подсказать пойманному воришке, какого богатого купчишку следует оговорить. Мол, скажешь, что у него вы прятали краденое. Купчишку мигом брали под стражу, устраивали очную ставку с воришкой, после чего оговоренному «денежному мешку» приходилось раскошеливаться на сумму, милостиво назначенную Гаврилой Яковлевичем.
В свободное время любил знаменитый московский сыщик бродить по окраинам города, заглядывать в грязные бойни и подолгу смотреть на струящуюся кровь и предсмертные судороги бычков. А по ночам, натянув грязное рубище и парик, он предпочитал веселиться в московских трущобах, в развратных домах и трактирах, где отводил душу в пьяных песнях и кровавых драках, обзаводясь заодно полезными для службы знакомствами.
Освободилась Москва от усердного следственного пристава лишь благодаря холере 1831 года, совершившей доброе деяние – уволокшей душу Яковлева на исходе шестого десятка лет, по клятвенным заверениям его подследственных, прямехонько в преисподнюю. Но душок злодеяний Гаврилы Яковлевича еще долго витал по городу.