355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Вострышев » Московские обыватели » Текст книги (страница 17)
Московские обыватели
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:09

Текст книги "Московские обыватели"


Автор книги: Михаил Вострышев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

О пользе сценического искусства. Актер Малого театра Пров Михайлович Садовский (1818–1872)

По уверениям злых на язык острословов, две русские столицы в XIX веке постоянно соперничали друг с другом. Хотя о каком соперничестве может идти речь, когда эти две достопримечательности России ничем не похожи друг на друга? Петербург просыпается под барабанную дробь, Москва – под звон колоколов. У Петербурга душа на Западе, у Москвы – на Востоке. В Петербург едут решать кляузные дела, в Москву – тратить деньги. Петербург славится оперными певцами и балеринами, Москва – драматическими артистами…

Да разве возможно вообразить, чтобы в Петербурге родился и жил драматург Островский?! Или артист Садовский?!

Пров Михайлович Садовский и московский Малый театр – это были синонимы. Хотя знаменитый артист первые два десятка лет и не помышлял, что станет москвичом. Он родился в городе Ливны Орловской губернии, где в это время находился по служебным откупным делам его отец, рязанский уроженец. В девять лет Пров потерял отца, которого ему заменил дядя (брат матери) – певец провинциальных театров. Он и приохотил мальчика к сценическому искусству. Прову пришлось перепробовать на первых порах незавидные должности: переписчик ролей, разносчик афиш, декоратор, суфлер, статист… Театральный дебют четырнадцатилетнего паренька, который отцовскую фамилию Ермолаев сменил на дядину Садовский, состоялся на тульской сцене. Следом, как и у всех провинциальных артистов, настала пора скитаний по театрам – Калуга, Рязань, Елец, Воронеж и прочие, прочие, прочие губернские и уездные города. Как и большинству товарищей по ремеслу (или – искусству?), Прову досталась полуголодная бесприютная судьба. Но счастье все же улыбнулось – после шести лет бродячей актерской жизни он переселяется в Москву, и вскоре его принимают в труппу императорского Малого театра.

Русская сцена сороковых годов была бедна русскими комедиями. «Бригадир», «Недоросль», «Ревизор», на треть урезанное «Горе от ума» – вот и все. Шли главным образом французские и немецкие мелодрамы. И все же, по уверению писателя Е. Э. Дриянского, «Садовский – что хотите сделает и русским, и понятным на сцене, как бы оно ни было бездарно, слабо и темно в книге».

Но вот появляется новый драматург с пьесой «Свои люди – сочтемся», и в пятидесятые годы творчество Островского в актерском истолковании Садовского почти полностью завладело сценой Малого театра. Попробовал было великий комик Михаил Щепкин тягаться с молодым дарованием в роли Любима Торцова из комедии «Бедность не порок», но не имел никакого успеха.

Первое выступление Садовского перед петербургской публикой описал в своем письме к Островскому от 27 апреля 1857 года Е. Н. Эдельсон: «Садовской дебютировал в «Бедности не порок» во вторник 23 апреля. Несмотря на дурную погоду в этот день, театр был почти полон, и, по замечанию здешних, публика была гораздо чище обыкновенной александрийской. Нетерпение видеть и приветствовать дорогого гостя было так сильно, что каждый раз, как отворялась дверь, и показывалось на сцену новое лицо, раздавались рукоплескания, которые, конечно, тотчас умолкали, как скоро публика замечала свою ошибку. Наконец, появился и Садовский… Минуты две или три публика не давала ему начать, и он оставался в дверях в своей монументальной позе, с поднятой рукой. Дальнейшая его игра была рядом торжеств… Впечатление, произведенное на всех незнакомой петербургской публике игрой Садовского, новость и неожиданность смысла, которые он придал знакомой всем роли, были так сильны, что сами актеры поддались этому обаянию и сделались тоже как будто публикой… Дамы, старики, гусары и проч. плакали без различия. Какой-то старик со звездой, кажется Греч, говорил во всеуслышание, что он в первый раз видит истинное и высокое исполнение этой роли. По окончании этой пьесы Садовский был вызываем неоднократно; об остальных актерах все как будто забыли».

Удивила Москва Петербург и в шестидесятые годы, когда увлеклась небывальщиной для русского зрителя – комедиями Шекспира и Мольера. Сделать невозможное возможным – заставить московскую публику восхищаться «Проделками Скапена», «Доктором поневоле» и «Укрощением строптивой» – опять же помог очаровательный и неподражаемый Садовский.

На сцене Пров Михайлович мог предстать шутом, «тешить черта», как выражались суровые старообрядцы, но в его доме царил патриархальный старомосковский порядок.

Повсюду висели иконы строгановского письма и перед ними день и ночь горели лампады. Все женщины, от кухарки до жены хозяина, степенно ходили по комнатам в черных платьях и косынках старого фасона. Строго соблюдались праздники и исполнялись посты, не допускалось употребление «басурманского зелья» – табака.

Садовский надолго запомнился москвичам благодаря еще и тому, что его сценическое искусство не только развлекало, но и нередко приносило благочестивые плоды. Когда он преображался в Любима Торцова, то зритель видел на сцене не играющего роль артиста, а живого человека – пьяницу с чуткой любящей душой. Об этом говорит исповедь Садовскому одного из московских купцов, который решил круто изменить свою жизнь после того, как увидел комедию «Бедность не порок». Этот монолог дословно записал писатель Иван Горбунов:

– Верите, Пров Михайлыч, я плакал. Ей-богу, плакал! Как подумал я, что со всяким купцом это может случиться… Страсть! Много у нас по городу их таких ходит. Ну, подашь ему… А чтобы это жалеть… А вас я пожалел. Думаю: Господи, сам я этому привержен был. Ну, вдруг!.. Верьте Богу, страшно стало! Дом у меня теперь пустой, один в нем существую, как перст. И чудится мне, что я уж и на паперти стою, и руку протягиваю… Спасибо, голубчик! Многие, которые из наших, может, очувствуются. Я теперь, брат, ничего не пью – будет! Все выпил, что мне положено!.. Думаю так: богадельню открыть… Которые теперича старички – в Москве много их! – пущай греются…

О назначении искусства, в том числе сценического, умными и не очень умными людьми исписаны горы бумаги. Это и просвещение народа, и воспитание гуманизма, и приучение человека к самостоятельному мышлению, и… Короче, много всего умного и не очень умного написано. Но даже если искусство Садовского принесло пользу лишь в том, что посеяло зерно сострадания к ближнему в дюжине московских купцов, разве этого мало?..

Мясницкий меценат. Предприниматель и книгоиздатель Козьма Терентьевич Солдатёнков (1818–1901)

Странный народ старообрядцы, которые сами себя называют староверами Рогожского кладбища, а официальные власти кличут их раскольниками и поповцами. В XIX веке ходили сплетни, что они до сих пор живут, как современники царя Ивана Васильевича Грозного, брезгуют общаться с иноверцами и отделились от мира, запершись в своих рогожских и замоскворецких домах с глухими заборами и цепными псами. Власти и в тюрьмы их сажали, и в Сибирь ссылали, и алтари их храмов запечатали… А они все упорствуют: крестятся двумя перстами, молитвы читают по дониконовским книгам, не признают икон современного письма, свои же, старинные, считают за грех ставить за стекло; брезгуют курить, пить чай, носить немецкое платье, слушать итальянское пение, любоваться европейской живописью, праздновать Новый год в январе…

Когда решительный Николай I извел всех их попов, несколько богатых выходцев с Рогожской слободы удумали посадить в Австрии привезенного из Константинополя своего митрополита, который посвящал по старинным канонам в сан епископа и священника новых раскольничьих попов. Одним из инициаторов и финансистов этого тайного предприятия, вызвавшего неописуемый гнев Николая I (царь даже пригрозил Австрии войной), был крупнейший российский торговец хлопчатобумажной пряжей Козьма Терентьевич Солдатёнков.

Он мало походил на упрямца, жаждавшего перенестись во времена Ивана Грозного, в нем легко уживались два человека – русский предприимчивый купец и европейский сибарит. В своем роскошном доме на Мясницкой по воскресным дням Козьма Терентьевич вместе с родственником, торговцем старопечатными церковными книгами Сергеем Тихоновичем Большаковым одевались в старинные кафтаны и шли бить поклоны в домашнюю молельню, уставленную иконами строгановского письма.

Разоблачившись после долгой искренней молитвы, Солдатёнков отправлялся в другие комнаты, поражавшие своим изыском, – «помпейскую», «византийскую», «античную», «мавританскую», «светелку», – где своего ненаглядного Кузюподжидала француженка Клеманс Карловна Дюпюи. Разговоры их протекали с помощью мимики и жестов, так как Кузяне знал языков, кроме русского, на котором его Клемансаговорила с трудом. В кабинете Солдатёнкова висели картины П. А. Федотова «Вдовушка» и «Завтрак аристократа», в спальне над кроватью – «Мадонна» Плокгорста, в других комнатах – полотна А. А. Иванова, Н. Н. Ге, В. А. Тропинина, В. Г. Перова, И. И. Шишкина, И. К. Айвазовского.

В будни Козьма Терентьевич отправлялся на Ильинку, в помещение № 72 Гостиного двора, где в нижнем этаже за конторкой сидел управляющий И. И. Бырышев, подсчитывая миллионные барыши фирмы от торговли бумажной пряжей и дисконта (учета векселей) или пописывая под псевдонимом Мясницкий романы и статьи для газеты «Московский листок».

Сам глава фирмы Солдатёнков занимал верхний этаж. Здесь его посещали не только купцы, но и известные литераторы Тургенев, Белинский, Герцен, Некрасов. Он являлся не только крупным текстильным промышленником, пайщиком ряда мануфактур, банков, страховых обществ, железных дорог и прочего, но и самым известным книгоиздателем, впервые выпустившим «Народные русские сказки Афанасьева», «Отцы и дети» Тургенева, сборники стихотворений лучших русских поэтов. Он финансировал переводы зарубежных научных книг и роскошные издания памятников мировой литературы. При этом не был книгоиздателем в обыденном значении этого слова, а меценатом, старавшимся принести пользу науке и дать заработок писателям и переводчикам, несмотря на значительные для себя убытки. Кроме того, на его деньги в Москве были выстроены две богадельни, ремесленное училище, крупнейшая больница для бедных «без различия званий, сословий и религий» (носит ныне имя С. П. Боткина), а его знаменитые собрания книг и картин по духовному завещанию поступили в Румянцевский музей (ныне Российская государственная библиотека).

«Раскольник, западник, приятель Кокарева, желающий беспорядков и возмущения», – характеризовал Солдатёнкова генерал-губернатор Москвы граф А. А. Закревский. Писатель П. И. Мельников-Печерский называл его «раскольником в палевых перчатках». Москвичи же, знавшие Солдатёнкова получше, дали ему прозвища Мясницкий меценат и Русский Медичи.

В летние месяцы, если не уезжал с Клемансой Карловной попутешествовать по Европе, Козьма Терентьевич проводил время на даче в Кунцеве…

Москва-река, извивающаяся змейкой, почти взяла Кунцево в кольцо, и взору открываются великолепные картины сельской природы. Через овраги, болотца и пруды пробираешься на самый верх – к солдатенковской усадьбе, с трех сторон окруженной садами, парками, оранжереями и липовой рощей. С четвертой стороны спускается к реке большой зеленый луг. С балкона влево видно село Крылатское, с куполом Троицкой церкви, прямо – белый храм села Хорошево, направо – военный лагерь Ходынского поля. Здесь у Солдатёнкова часто гостят переводчик Шекспира Н. X. Кетчер, историк И. Е. Забелин, писатель и общественный деятель И. С. Аксаков, врач П. Л. Пикулин, художники И. Н. Крамской, В. Д. Поленов, И. Е. Репин, Риццони.

Кроме усадьбы и обширных земель Солдатёнкову в Кунцеве принадлежали школа на шестьдесят крестьянских детей и пятнадцать дач, которые он сдавал внаем актеру Щепкину, пекарю Филиппову, купцу Крестовникову и другим известным с хорошей стороны москвичам.

«К. Т. Солдатёнков жил в Кунцеве весело, – вспоминает П. И. Щукин. – Задавал лукулловские обеды и сжигал роскошные фейерверки с громадными щитами, снопами из ракет, бенгальскими огнями. Фейерверки эти привозились из артиллерийской лаборатории на нескольких возах в сопровождении солдат-фейерверкеров и пускались на берегу Москвы-реки напротив главного дома».

Выходил обычно из дома Мясницкий меценат и Русский Медичи в сером сюртуке, серой накидке и серой фетровой шляпе с большими полями. «Он был небольшого роста, – вспоминает дочь П. М. Третьякова Вера Павловна Зилоти, – широкий, с некрасивым, но умным выразительным лицом. Носил небольшую бородку и довольно длинные волосы, зачесанные назад. В нем чувствовалась большая сила, физическая и душевная, нередко встречающаяся у русских старообрядцев».

Эта душевная силаСолдатёнкова, Морозовых, Хлудовых и других выходцев из Рогожской слободы влекла их жертвовать значительные капиталы на просвещение, милосердие и технический прогресс. В молитве они, может быть, и были замкнутой группой раскольников, зато в жизни – всеотзывчивым сострадательным братством.

По регламенту и по жизни. Полицмейстер Николай Ильич Огарев (1820–1890)

Издавна полиция занималась не только обеспечением общественного порядка, но и принимала участие во всех делах города. Она, по регламенту Петра I, «споспешествует в правах и правосудии, рождает добрые порядки, всем безопасность подает от разбойников, воров, насильников и обманщиков и сим подобных, непорядочное и непотребное житие отгоняет и принуждает каждого к трудам и к честному промыслу… предостерегает все приключившиеся болезни, производит чистоту по улицам и в домах, запрещает излишество в домовых расходах и все явные прегрешения, призирает нищих, бедных, больных, увечных и прочих неимущих, защищает вдовиц, сирых и чужестранных, по заповедям Божиим, воспитывает юных в целомудренной чистоте и честных науках. Полиция есть душа гражданства и всех добрых порядков и фундаментальный подпор человеческой безопасности и удобства».

Как хорошо выглядят гуманные фразы на бумаге! Бумага, она все стерпит. Как, впрочем, и русский человек. Утрется рукавом после пьяной драки с городовым и поклонится ему в ноги. Подарит отрез на платье супруге пристава, чтобы не натравил на лавку санитарную комиссию. Отсчитает сотню рубликов благотворительному обществу, лишь бы не прикрыли петушиные бои в задней комнате трактира.

Стоит ли обижаться? У полиции заработок худой, а забот полон рот и власти много. Тут не регламенты – неписаные законы вступают в силу. Но не о взятках речь…

Около половины чиновников в России второй половины XIX века – это полицейский аппарат. Возглавляли его в уездах исправники, в губернских городах – полицмейстеры, в обеих столицах – обер-полицмейстеры. Каждый из главнокомандующих московским благочинием чем-нибудь да знаменит. Про Н. У. Арапова рассказывали, что как-то его шутя пожурил генерал-губернатор, что не заметил пролетевший накануне по небу метеорит. На следующий день в «Ведомостях московской городской полиции» появилось сообщение: «Его превосходительство обер-полицмейстер заметил, что чины полиции не донесли ему о пролете метеора по небосклону Москвы, вследствие чего предписывает экстренно, заблаговременно доносить ему о всех воздушных необычных явлениях, могущих произойти на небосклоне Москвы, дабы его превосходительство заблаговременно мог принять соответствующие меры». «Пошел Козел через бульвар», – так говорили про холостого обер-полицмейстера А. А. Козлова, ходившего из своего дома через Тверской бульвар к даме сердца – фешенебельной портнихе Мамонтовой. А. С. Шульгина отмечали за неустрашимость и распорядительность на пожарах и за страсть к роскошным обедам.

Но обер-полицмейстеры были очень значительными особами, почти как директор Департамента полиции, об их жизни трудно было выудить подробности, да и видеть их приходилось не часто. Другое дело, трое полицмейстеров, между которыми была поделена вся территория города, эти были людьми попроще, в чине полковника и даже подполковника, о них можно посплетничать вдоволь и они всегда на виду. Более других среди них москвичам запомнился Николай Ильич Огарев, прослуживший несменно в должности московского полицмейстера сорок лет (с декабря 1849 по январь 1890 года).

Он был знаменит множеством чудачеств, к чему москвичи всегда испытывали любопытство и почтение. Свою квартиру, к примеру, сплошь заставил часами, «которые били на разные голоса непрерывно одни за другими». Стены же одной из комнат украсил карикатурами на полицию. «Этим товаром снабжали его букинисты и цензурный комитет, задерживавший такие издания». Но главной его страстью, по словам В. А. Гиляровского, были пожары и лошади. «Огарев сам ездил два раза в год по воронежским и тамбовским конным заводам, выбирал лошадей, приводил их в Москву и распределял по семнадцати пожарным частям, самолично следя за уходом. Огарев приезжал внезапно в часть, проходил в конюшню, вынимал из кармана платок – и давай пробовать, как вычищены лошади. Ему Москва была обязана подбором лошадей по мастям: каждая часть имела свою «рубашку» и москвичи издали узнавали, какая команда мчится на пожар. Тверская – все желто-пегие битюги, Рогожская – вороно-пегие, Хамовническая – соловые с черными хвостами и огромными косматыми черными гривами, Сретенская – соловые с белыми хвостами и гривами, Пятницкая – вороные в белых чулках и с лысиной во весь лоб, Городская – белые без отметин, Якиманская – серые в яблоках, Таганская – чалые, Арбатская – гнедые, Сущевская – лимонно-золотистые, Мясницкая – рыжие и Лефортовская – караковые. Битюги – красота, силища!»

Из множества преданий об Огареве приведем одно из наиболее курьезных, изображающее не регламент, а истинный быт московской полиции. Однажды Огарев издал приказ, чтобы в каждой полицейской будке лежала книга, в которой должны расписываться квартальные во время ночных обходов. Но не тут-то было, квартальные продолжали преспокойно спать по ночам, а утром будочники приносили им в околоток книги для подписи. Тогда Огарев приказал прикрепить книги особой печатью к столу в будке. И что же?.. По утрам можно было увидеть на улице будочника со столом на голове, который таким образом доставлял книгу для подписи выспавшемуся начальству.

И все же Огарева уважали и часть его приказов старались добросовестно исполнить, его плечистая высокая фигура, длинные ниспадающие усы, громоподобный голос вызывали почтительный страх. Особенно, когда выезжал на пролетке из своего дома в Староконюшенном переулке и стремглав мчался по улицам, зорко поглядывая по сторонам. А вдруг остановится, заметив какую-либо неблагопристойность?.. Тогда несдобровать!

Даже спустя тридцать лет после его кончины старики, мешая быль с вымыслом, вспоминали о неустрашимом Огареве – грозе нарушителей городского благонравия.

– Ты только взятки умеешь брать, – напустился генерал-губернатор на Огарева, – а за порядком не смотришь. Ты погляди, что делается в Александровском саду. Это не Александровский сад, а Хитровка.

Вот Огарев и помчался в сад. А хива распивает. Развернулся… ка-ак резанет!

– Вот, так-растак! Чтобы духу вашего тут не пахло! – и пошел щелкать, кого по шее, кого палкой вдоль спины.

– Для вас, – говорит, – еще люминацию надо делать… – Ну, это насчет фонарей, дескать, освещение. – Так у меня, – говорит, – для вашего брата огаревская люминация.

И наставил им фонари под глазами. Как звезданет – фонарь и загорится… Как двинут эти хиванцы из сада, аж пятки засверкали.

– Бежим, – говорят, – ребята! Осман-паша пришел!

Всех разогнал Огарев и приказал вычистить сад. Одного этого навозу вывезли сто возов. И сторожей с метлами приставили. Как идет какой квартирант, так его тычком в морду метлой, а то и по башке. А на воротах дощечки такие были вывешены – ну, вроде как бы таблички, объявление такое – дескать, в саду сквернословить не дозволяется…

Сколько правды, а сколько вымысла в народном предании, мог бы поведать только сам Николай Ильич Огарев, чей прах покоится на кладбище Алексеевского монастыря, ныне заасфальтированном. Но московские полицмейстеры воспоминаний не писали, им и без того дел хватало, начиная от поимки грабителей и кончая чистотой мостовых.

Потомок нюрнбергских патрициев. Историк, дипломат, директор Московского главного архива Министерства иностранных дел барон Федор Андреевич Бюлер (Бюллер) (1821–1896)

В Москве в сентябре 1893 года торжественно отпраздновали полувековой юбилей государственной службы почетного опекуна Московского присутствия Опекунского совета учреждений императрицы Марии, управляющего московскими сиротскими заведениями, директора Московского главного архива Министерства иностранных дел, председателя Государственного древлехранилища и Комиссии печатания грамот и договоров, почетного члена Академии наук, Публичной библиотеки и нескольких десятков других научных обществ, прозаика, историка, действительного тайного советника барона Федора Андреевича Бюлера.

Чем же прославился потомок патрициев вольного города Нюрнберга, что москвичи, всегда недолюбливавшие немцев, усердно чествовали его в дни юбилея?..

Слова благодарности этому суровому с виду, но доброму сердцем человеку не раз слетали с уст как прославленных историков П. И. Бартенева, И. Е. Забелина, Н. И. Костомарова, М. П. Погодина, С. М. Соловьева, так и молодых ученых, живших в Москве или приехавших сюда за знаниями. Один из последних, Александр Кочубинский, когда весть о смерти Бюлера долетела до Одессы, воскликнул: «Да, кто из русских молодых и немолодых ученых, ученых заграничных, например румынских, мадьярских, съезжавшихся в течение последних двух десятков лет в Москву, в знаменитый Архив на Воздвиженке, не проронит слезы над свежей могилой на вид сухого, чопорного, но в душе добрейшего старика, который широко настежь во имя науки открыл двери Архива для всех, для малых и великих, для всех, жаждавших воды от источника, после того, как они раньше заботливо закупоривались!..»

Нынче в российских архивах нередко можно наблюдать, как архивные чиновники заботливо стараются отвадить исследователей от работы в подведомственных им учреждениях. Документы не выдают ученым, ссылаясь на то, что они ветхие или не переплетены, что над ними сейчас работают служащие архива, что они заштабелированы и т. д. Или просто: прячут описи дел тех или иных фондов и недоуменно разводят руками – мол, не ведаем, куда затерялись. Поэтому нынче с завистью читаешь воспоминания историка литературы Дмитрия Языкова о главной стороне деятельности директора Московского главного архива Министерства иностранных дел:

«Нам пришлось заниматься в этом учреждении в первые годы после его переселения на Воздвиженку. При первом же шаге в Архив пишущий эти строки, только что окончивший курс в университете, был приятно поражен как общим радушием служащих, так, особенно, приветливым приемом со стороны самого директора. Затем, по мере того как шли наши дальнейшие занятия над архивными рукописями, барон, имевший обыкновение ежедневно обходить залы Архива, все более и более интересовался ходом работ, как у нас, так и у всех занимавшихся лиц. Он подходил к каждому из нас, расспрашивал об успехе занятий, ободрял, а иногда, не видя кого-либо из занимавшихся в течение нескольких дней, старался узнать о причине отсутствия и даже, как нам известно, посылал записки к отсутствующим лицам, справляясь, почему они не посещают Архива».

Швабский барон, послужив России как дипломат, став в 1873 году директором самого бесценного русского архива (ныне его фонды хранятся в Центральном государственном архиве древних актов), очень скоро на деле доказал свою бескорыстную любовь к русской старине и страсть к изучению русской истории. Он добился, что старинный архив переехал из тесного и темного помещения в глухом переулке за Покровкой, в специально приспособленное под древлехранилище здание на Воздвиженке. Сюда со временем Бюлер перевез рукописи и картины из сырых подвалов кремлевских теремов. Под его руководством начались научная каталогизация и публикация бесценных исторических документов. Две тысячи книжных томов и эстампов собственной библиотеки, сто семьдесят четыре старинные рукописи, богатейшую коллекцию автографов и четырнадцать томов собственного фамильного архива барон Бюлер принес в дар родному архиву. Среди них – черновики посольских речей прошедших веков, собственноручные записки Екатерины II, письма А. В. Суворова…

Бюлер напечатал множество собственных исторических статей в журналах «Русский вестник», «Древняя и новая Россия», «Русская старина», «Русский архив» и других. Не брезговал Федор Андреевич и «презренной прозой», напечатав в 1843 году в журнале «Отечественные записки» изящную светскую повесть «Ничего».

Но москвичи – народ сметливый. Они не станут чествовать всем городом ученого человека, который всего-навсего занимается своим любимым делом, притом малопонятным большинству обывателей. «Нет, – говаривали старожилы, – ты прежде послужи обществу!» Под этим выражением подразумевались дела милосердия и благотворительности. И здесь Бюлер был одной из самых значительных фигур. Многие годы он с присущей ему скрупулезностью и терпением занимался улучшением быта малолетних сирот. Под его надзором и не без помощи его капиталов во многих московских училищах появились новые лазареты, капитально отремонтировали учебные помещения, была улучшена пища. По его настоянию городское общество помогло многим учебным заведениям обзавестись собственными храмами и часовнями. По собственному признанию Бюлера, несмотря на то, что его отец был лютеранин, окружавшая его московская жизнь сделала из него «ревностного православного христианина и вполне русского человека». «В Бога верую, – писал он, – не только потому, что в море ему маливался, но и бывал на войне, да и в мирное время спасаем был им не раз от смерти, бывшей у меня уже за плечами».

Воистину, мир в конце XIX века готов был вывернуться наизнанку. Многие русские интеллигенты пыжились изо всех сил, лишь бы сойти за немца или француза, лишь бы отыскать в своей родословной хоть захудалые, но иностранные корни. А прямой наследник рыцарей-баронов Бюлеров мечтал об обратном: «Давно уже воздаю благодарение Богу за то, что на мне выразилась вся сила ассимиляции, которою обладает наше дорогое отечество, и под влиянием коей обрусело так много именитых немецких родов… Горжусь только теми из наших предков, которые оказали существенные заслуги России. Особенно на тех окраинах, где Екатерина II и Николай I твердою рукой водружали русское знамя».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю