Текст книги "Набат. Книга первая: Паутина"
Автор книги: Михаил Шевердин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
Обведя языком воспаленные сухие губы, Юнус, глядя прямо в лицо назиру, хрипло сказал:
Горький, точно страх, тяжелый, точно горе,
Черный, как могила, каменный, как сердце скупца!
– Что ты сказал? Что? – удивился Нукрат.
– Это не я сказал, поэт Ансори сказал!
Нукрат не обиделся. Он и не то еще слышал от своих жертв, когда допрашивал их в своей канцелярии, прослывшей в Бухаре застенком.
– Живодер! Если милость господня коснется нас, попадешь ты мне на штык, – с наслаждением сказал Юнус. Спина его саднила и горела, нестерпимая боль жгла все его тело. – Многим поклонникам серебра я брюхо пропорол, и тебе пропорю.
Нукрат отшатнулся, потом снова заговорил:
– Перейдем к сердцевине нашей беседы, душенька мой. Поговорим. Ну же? Кому ты отдал документы?
Юнус молчал. И только глаза его, покрасневшие, стали дикими, а связанные за спиной руки напряглись, и желваки мускулов заходили под кожей.
– О душа моя, – продолжал Нукрат, – ведь тебе придется сказать… все равно придется… О, живому всегда лучше, чем мертвому, не правда ли? Ведь у тебя мамаша-старушка есть? Бедненькая, она своего сынка ждать будет, а ты со своим упрямством лежать будешь в яме, гнить будешь. Бедная твоя матушка слезами изойдет, так и помрет, не увидев больше своего сыночка, а?
Юнус презрительно фыркнул. Ноздри его ястребиного носа раздулись.
– Ты мне душу черной хочешь сделать, гадина! Я тебя и под землей найду… из савана вытащу, шею сверну.
– А, он угрожает! – усмехнулся Нукрат. – Ну, мы постараемся, чтобы ты никому больше не смог повредить.
– Ублюдок, ты подавишься мной, – свирепо сказал Юнус. – Рабочий человек – костлявый, пастью захватишь, в горло проглотишь, да только кишки порвешь, за пупок костями зацеплюсь.
Палач выволок из угла обыкновенный венский стул. Трудно понять, как он попал сюда, в комнату, где не было ни стульев, ни столов, а только грязные циновки, прогнившая, вонявшая падалью кошма… Стул не имел сидения.
– А ну-ка, душа моя, окажи честь, присядь. Ты все с русскими собаками водишься. Мусульманский обычай презрел. Вот и посиди на этом стуле… по русскому обычаю… поразмысли..
Палачи, сорвав с Юнуса остатки одежды, швырнули его на стул и прикрутили к спинке. Врезавшиеся в обнаженное мясо веревки вырвали стон из груди красноармейца, но он тут же до боли сжал зубы…
– Особый стул мы придумали для неразговорчивых. Сейчас тебя, – хихикнул Нукрат, – подогреем, поджарим… На нашем стулике и не такие, как ты, начинали стрекотать по-сорочьи…
Ужас мелькнул в глазах Юнуса, и он рванулся вместе со стулом на Нукрата, но железные лапы палачей впились ему в плечи. Несколько минут комок тел с воплями, рычанием катался по полу. Нукрат прыгал рядом и визгливо кричал:
– Осторожно, осторожно, стул поломаете!
Избитому, ослабевшему, связанному Юнусу не под силу было бороться с здоровенными палачами, и вскоре они снова поставили стул с ним на свое место.
– Лампу! – хрипло приказал назир.
Неторопливо выкрутив фитиль обыкновенной жестяной семилинейной лампочки, он зажег его, аккуратно подышал в стекло, чтобы оно не лопнуло, и вставил его в горелку.
Держа лампу на вытянутой руке, он разглядывал измученное, набухшее кровью, покрытое грязными подтеками лицо Юнуса. Пожимаясь под все таким же его дико ненавидящим взглядом, назир проговорил раздумчиво:
– Да, может, ты заговоришь, друг мой, добровольно… Потом… э… будет поздно, душа моя…
– Говори, – вмешался палач Муса, – господин Нукрат занимает высокую степень справедливости и добродетели. Скажи, что он просит, а то плохо тебе придется.
Обессиленный, весь горящий от боли, Юнус молчал.
Рауф Нукрат пожал плечами и, лицемерно прикрыв глаза синеватыми пупырчатыми веками, вздохнул:
– Ну-с… бисмилля… во имя бога…
Он резко наклонился и задвинул лампу под сиденье.
Священная Бухара отходила ко сну. В сумерках мало кого можно увидеть на затихших ее улицах.
Запоздалый прохожий в ужасе шарахнулся от калитки. Из-за дувала донесся истошный нечеловеческий рев, полный муки.
– Аллах! – пробормотал прохожий, ускоряя шаг. – Опять убивают человека…
Глава шестнадцатая
Два письма
Сатана указал мне путь к одному ничтожному проступку, а теперь я сам покажу сатане дорогу к сотне тяжких преступлений.
Сузени
Любой поступок правоверного следует понимать только в хорошую сторону.
Шафи, законовед
Письмо, самое обыкновенное, с почтовым штампом, имело до того невзрачный вид, что мертвоголовый адъютант не обратил даже внимания на пометку «совершенно секретно». Письмо пролежало у него в полевой сумке два дня. Только во вторник наконец он доложил о нем зятю халифа.
– Прочитайте! – сказал Энвер.
– «Во имя аллаха всемилостивого, всемогущего! – начал адъютант. – Дорогой друг и брат, выражаю сожаление и радость по поводу прибытия вашего в благородную Бухару. Сожаление, ибо судьба бросила вас из блистательных дворцов Порты в грязь и пыль поистине азиатские; радость, ибо надеюсь обнять моего брата и прижать к груди. Посылаю письмо вам через термезского военного комиссара бухарского правительства подполковника турецкой службы Сулеймана-эфенди. Со времени своего пленения русскими в несчастной битве под Сарыкамышем в 1914 году господин полковник прозябает в забытом аллахом месте, именуемом Термез. Сулейман-эфенди может оказать вам пользу, ибо он знает многое. Нам известно, вы не переносите надменных господ из Лондона. Но, да простите мне совет, потому что это совет старого друга и брата, не пора ли презреть некоторые чувства, вернее скрыть их в тайниках сердца, и обратиться к жизненным обстоятельствам. Ныне же я, надеющийся сохранить вашу дружбу и братское отношение, готовый стать вашим покорным слугой, являюсь доверенным лицом могущественных инглизов. В нашем ишанском подворье в Кабадиане находятся известные и притом большие ценности – в деньгах, оружии и некоторых материалах, доставленные сюда из-за Аму-Дарьи и могущие вполне снарядить армию, способную втоптать в прах полчища большевиков. Все перечисленное имущество, оружие, ценности адресованы инглизами их человеку, небезызвестному конокраду и вору, именуемому Ибрагимом и возомнившему себя командующим армией ислама. Увы, Ибрагим тупой невежда и кровожадный грабитель, недостоин лизать подошвы ваших сапог… Узнав о вашем прибытии, дорогой друг и брат, мы решили: „Вот он, светоч разума, вот он, меч аллаха на земле!“ Да простите мне столь высокопарные и цветистые сравнения в деловом письме. Спешите, друг и брат мой, в Кабадиан. Все богатство и оружие, о которых я пишу, надлежащим образом сохранены в потайном месте, сокрытом от воровских глаз и длинных рук Ибрагима-конокрада, коему покровительствуют сам эмир бухарский Сеид Алимхан и векиль Лондона Мохтадир. Денег достаточно, чтобы сотни смертных жили в роскоши и неге до скончания дней своих да еще. оставили кое-что на бедное житье своим внукам и правнукам. И все это в моих руках и в моей воле. Приезжайте же и поспешите, дабы мы могли своим гостеприимством доказать наше уважение и привязанность к вам. Пусть поднимется высоко слава ваша, кого столь несправедливо преследует судьба.
Ваш друг Фарук, ныне Фарук-ходжа, святой ишан кабадианский»
Маленькая приписка после подписи вызвала в Энвере невольную тревогу и раздумье:
«Поспешите, друг, какой-то злой недуг грызет мои внутренности, а я хочу из рук в руки передать все».
Письмо сопровождалось официальным, со штампом термезского военного комиссара, отношением:
«ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ,
ВИЦЕ-ГЕНЕРАЛИССИМУСУ
ТУРЕЦКОЙ СЛУЖБЫ, ГОСПОДИНУ
ЗЯТЮ ХАЛИФА ЭНВЕРУ-ПАШЕ!
Ваше высокопревосходительство!
Проживающий в городе Кабадиане небезызвестный своей святой жизнью сеид Фарук-ходжа, потомок пророка, именуемый здешними жителями главным ишаном, настоятельно попросил переслать совершенно секретно его письмо на ваше имя, что мною и выполняется. Сообщаем, что означенный сеид тяжело болен и письмо он продиктовал мирзе.
С совершенным уважением военный комиссар, подполковник турецкой службы,
Сулейман-эфенди»
– Тупой болван, – пробормотал Энвер, – послать такое письмо в таком виде. Посмотрите конверт, нет ли следов перлюстрации. Впрочем…
Он еще и еще раз прочитал письмо и нахмурился.
– Мохтадир?.. – проговорил неуверенно адъютант. – Не тот ли самый перс… персидский купец… Проявил назойливость в Баку во время этого съезда народов Востока… Он такой же купец, как я амбал…
Энвер не ответил. Он вспомнил съезд. Неприятное это было воспоминание. Осенний, наполненный зноем и ветрами Баку. Шумящий, гудящий зал. Персы, арабы, африканцы, индусы, русские, китайцы, туркестанцы, курды… И все говорят, и все кричат… Весь Восток был там… Большевики решали судьбы Востока… Какой энтузиазм! Как все были единодушны в своей ненависти к британским угнетателям! Две тысячи делегатов! И только он – Энвер-паша, всю жизнь боровшийся против британцев, был чужим, никому не нужным на съезде. Для него не нашлось кусочка картона с надписью «мандат». Ему – самому Энвер-паше – прямо в лицо с трибуны съезда заявили: «Честные люди Востока вам не верят. Вы болтаете в своей декларации об империалистах, а вы сами злобный глава турецкого империализма, терзавший арабов, армян, иракцев, курдов, славян. Вы „освобождали“ народы от британского и русского империализма, чтобы продать их германскому империализму. Вы и ваши младотурки сдирали шкуру с турецких крестьян, чтобы выколоченными деньгами помогать немецким империалистам. Вы натравили на Советский Азербайджан полчища своего родною брата генерала Нури-паши. Турецкое двухмесячное владычество в Баку – самая мрачная страница в истории многострадального города, твердыни пролетариата на Кавказе! Вы затеяли вкупе с мусаватистами Коцевым, Черномоевым и другими царскими генералами кровавую авантюру в Дагестане. Ваши руки в крови трудящихся Востока! Нет вам веры!» Все тогда в Баку чурались его как чумного, от него отшатывались при встрече в коридорах, в вестибюлях. Его не желали слушать. И когда он сочинил декларацию, хитрую, тонкую, съезд вынес решение: «Съезд находит необходимой особую осторожность по отношению к тем… которые в прошлом вели на бойню турецких крестьян и рабочих в интересах одной империалистической группы…» Проклятие! Так опозорить перед всем миром! И кто? Не большевики, не русские, а те самые мусульмане Востока, великим вождем и пророком которых себя он мнил.
И все эти унизительные картины, образы порождены одним только именем – Мохтадир Гасан-ад-Доуле Сенджаби. Да, именно он на одном банкете в Баку после съезда открыто и нагло покупал его – Энвер-пашу и торговался из-за каждой тысячи фунтов стерлингов. И ему – Энвер-паше – осталось только сказать «да», потому что Мохтадир Гасан-ад-Доуле Сенджаби иронически заметил: «А у вас чудесный агатовый перстень. Смотрите! И у нас такой». И еще одно воспоминание! Горящие фанатическим блеском глаза перегнувшегося через стол человека, не то купца, не то вождя кочевников луров. Звали его Зохраб Тагизаде. Имя его Энвер не забыл. Он не забывал имен людей, задевших его. А этот ничтожный перс осмелился оскорбить его. Он бросил ему там, в присутствии всех сидевших за столом, неслыханные слова: «Всякого, кто плюнул в глаза матери-родины, легко купить…» Да, проклятый осмелился обвинить его, Энвера, что он продал Турцию… Отвратительный субъект! Энвербей тряхнул головой, отгоняя неприятные воспоминания.
Он продиктовал мертвоголовому ответ на имя Сулеймана-эфенди. В нем было два пункта:
«1. Мы прибудем в Кабадиан лично.
2. Не окажете ли вы любезность написать вашим друзьям, что небезызвестный вам военный специалист мог бы оказаться полезным в деле сплочения сил мусульман Востока».
Пакет увез нарочный с соблюдением всех правил конспирации. О полученном письме и своем ответе Энвер не нашел нужным сообщить никому из джадидских заговорщиков.
Вечером на официальной встрече с членами правительства Бухарской республики Энвер произнес очень красноречивую, очень пышную речь о счастливом процветании бухарского народа, заверяя в своей преданности советской власти.
В тот самый день, почти в тот же час в Павлиньем караван-сарае господин Хаджи Акбар читал в своей полной затхлых запахов каморке письмо, доставленное ему оборванным, изможденным нищим монахом. Письмо попало в руки Хаджи Акбару не без некоторых споров. Нищий монах искал в Павлиньем сарае некоего дервиша сеида Музаффара и отдал письмо Хаджи Акбару, только когда последний сам назвался дервишем. Нищий монах сидел на пороге комнатушки, и взгляд его подозрительно и зло изучал прыщавую физиономию Хаджи Акбара. Но владельца Павлиньего сарая меньше всего смущали эти взгляды, он не знал угрызений совести, а в его обычаях было читать и присваивать все письма, приходившие в Павлиний сарай.
Хаджи Акбар с жадностью читал строчки, написанные очень культурным турецким почерком:
«Брат мой пред аллахом сеид Музаффар, немедленно возьми паломнический посох в руки и направь свои стопы в город Кабадиан к престолу святых сеидов…»
Здесь, нетерпеливо покрутив головой, Хаджи Акбар пропустил всякие благочестивые выражения и перебрался сразу же на вторую страницу послания: «…бренности нашей жизни…»
– Дальше, к делу, братец наш одержим многословием, – пробормотал он вслух. – Мы… «факел скоро потухнет…» мда-мда… «находясь на постели в весьма болезненном состоянии и чувствуя неотвратимое приближение той, которая не выбирает…»
Из письма явствовало, что ишан кабадианский чувствует приближение кончины и озабочен судьбами дервишской общины. Он сокрушенно признавал, что около него нет ни сына, ни брата, кому бы он, в соответствии с уставом «такия» – дервишского общежития, имел право передать узду управления. Не смог он подготовить достойного преемника, ибо среди окружающих его не оказалось ни одного сеида – потомка пророка, достойного и достаточно мудрого. Все, кто около него, – «сор и прах, разврат и ничтожество». Зная о том, что достойный и великий шейх луров, господин достоинства и святости сеид Музаффар, в данный момент совершает путь благочестия и молитв по святым местам Туркестана и уже направил свои стопы в сторону Кабадиана, он, шейх кабадианский, находясь на ложе страданий и мук, умоляет сеида Музаффара ускорить свое благолепное шествие и не терять ни одного мгновения, равного взмаху ресниц. Великая ответственность, многочисленные обязанности и бесценное имущество лежат тяжелым бременем на сердце больного и ослабевшего от недугов шейха кабадианского. Послание содержало какие-то намеки, очень неясные и туманные, очевидно понятные тому, кому письмо было адресовано. Хаджи Акбар не мог многого понять. Он десятки раз перечитывал загадочные строки, произносил отдельные слова громко вслух, и шепотом, и нараспев. Он даже, сопя с присвистом, понюхал письмо, но ничего, кроме запаха бумаги с примесью сальной вони, пота, пропитавшего халат нищего, который принес письмо, более не ощутил.
– Как не вовремя! Как неудачно! – пробормотал он наконец.
Нищий встрепенулся на пороге и вопросительно посмотрел на Прыщавого.
Конечно, Хаджи Акбар не стал делиться со всяким проходимцем своими горестями по поводу бегства красавицы жены и поразительного ее исчезновения. Не стал он объяснять, что ему не хочется покидать Бухару, пока он не приволочет Жаннат домой и, вдоволь поизмывавшись над ней, не решит, что с ней делать: прирезать ли ее, как овцу, приблизить ли ее к себе вновь. Дерзкая девчонка! Ненавистная и желанная! О аллах, каким ты только испытаниям не подвергаешь правоверных мусульман! И как он ни отгонял от себя прелестный образ Жаннат, бормоча: «Женщина – наказание божие, ласка ее – яд змеи», кто его знает, сколько времени распалял бы он себя воспоминаниями о прелестях своей жены, если бы не осторожное покашливание нищего на пороге.
– Когда ты вышел из Кабадиана? – спросил хрипло Хаджи Акбар.
– Двенадцать дней и двенадцать ночей назад. В позапрошлую пятницу.
– Проклятие! Ты полз, как вошь, несчастный… с такой вестью!
– Устав запрещает нам, дервишам, передвигаться на ишаке, на лошади, на арбе, на верблю…
– Замолчи! Заладил, точно с проповеднического мимбара, дьявол! Да ты понимаешь, пока ты ковылял с посохом, может быть, твой шейх Фарук помер уже.
– Нет больше силы и могущества, чем у всевышнего.
– Тысяча болванов не сравняется с твоим умом.
Глаза у Хаджи Акбара стали совсем круглые от натуги, он вскочил.
– Надо спешить!.. Иначе все растащат шакалы.
– Даже если господин ишан покинет мир преходящий и войдет под сень вечности, дервиши не допустят к кладовым и самого эмира бухарского.
– Знаем, знаем вашу братию… Вам только запах жареного курдюка услышать… все тут как тут.
– Нет! – Нищий встал и, потрясая посохом в воздухе, загнусавил, завыл: – Только сеид, только потомок пророка, пусть имя его выговаривают с трепетом, только сеид, представивший девяносто девять доказательств чистоты своего происхождения, мудрости и святости, может стать пиром – наставником общины дервишей, ишаном кабадианским.
– Девяносто девять доказательств? Чепуха! – почти прокричал Хаджи Акбар.
– И допустят на почетное седалище мюршида-наставника, – завывал нищий, – только того, кто носит на руке священный перстень с агатом халифа Мамуна…
– Перстень? Агат?..
Но нищий уже замолк, сел снова на порог и, уткнувшись носом в грудь, бормотал что-то совсем неразборчивое.
«А ведь у того хромого шейха я видел перстень, – думал Прыщавый, – с агатом… Куда ушел сеид Музаффар? Он ушел пешком. Он далеко не мог уйти. Если…»
Он стоял несколько минут неподвижно. Голова его покачивалась из стороны в сторону, кивая в такт мысленным вопросам и ответам.
– Агатовый перстень? – вдруг громко пробормотал он. Бессмысленным, тупым взглядом он обвел запущенную каморку. Он не видел ни жалкого коптящего пламени лампочки, ни покрытых копотью косм паутины, ни рваной, совсем уже не подобающей его достоинству и богатству кошмы на сыром, грязном полу. Это дело, как говорится, схватило его за воротник. Он старался вспомнить. И вдруг он увидел! Увидел совершенно отчетливо, явственно бледную холеную руку и на ней кольцо с большим агатом… Но это была рука не сеида Музаффара, а…
Проклятие сорвалось с его губ-.
– На рассвете надо в путь, – сказал нищий, выходя из состояния оцепенения. – Только пешком, согласно уставу.
– Провались все ваши святые уставы… Мы поедем верхом… У меня есть кони… два коня… сильных, крепких.
Но прежде чем уехать из Бухары, Хаджи Акбар должен был закончить кое-какие дела. Прежде всего он бросился к куполу Ток и Заргарон к ювелиру Шо Исмаилу.
Глава семнадцатая
Они поднимают голову
Если камень сломает золотую чашу, цена камня не подымется, а чаши – не снизится.
Саади
Когда усталый, продрогший командир слезал со столь же усталой, продрогшей лошади, через двор пробежала женская фигура. Бежала женщина легко, почти не касаясь босыми ногами (чтобы бежать было удобнее, она сбросила, несмотря на холодную погоду, свои кауши), и Гриневич не слышал ее шагов. Он чуть вздрогнул при ее тихом «здравствуйте». Вскинув на него свои полные тревоги и мольбы глаза, женщина шепнула:
– Сына арестовали.
Только теперь Гриневич узнал старушку Паризот, мать Юнуса.
– Черт!.. Когда?
– Вчера вечером. Помоги, командир!
– Кто арестовал?
– Их охранка… назират внутренних дел.
Чуть заметным движением Гриневич отстранил Паризот, почти бегом пересек двор и вбежал в покосившуюся хибарку – канцелярию полка.
Его появление не было неожиданностью. Вольнонаемный писарь и переводчик Амирджанов вытянулся и хотел рапортовать, но командир, цедя слова, спросил:
– В чем дело?
Обычно бледное лицо Амирджанова еще больше побледнело, и руки у него дрожали, когда он подавал листок бумаги. Он сразу понял, что нужно Гриневичу.
Пока командир быстро пробегал арабскими буквами написанное отношение, Амирджанов стоял, скучающим взглядом смотря на коротко остриженный затылок командира.
Гриневич поднял голову.
– И?
Амирджанов только развел руками.
С силой стукнув кулаком по корявой голой доске стола, Гриневич выругался.
– А, так вас!.. Идиоты… шляпы…
– Но, товарищ комполка, – в голосе старшего писаря зазвучало искреннее возмущение, – пишут: красноармеец Юнус, накурившись анаши, на базаре избил представителя мусульманского духовенства, святого маддаха. Это не Россия… это Восток. Если вы новый человек здесь и не понимаете. Это провокация. И потом… в доме Юнуса нашли золотые украшения… и потом, оказывается, он развратничал…
– Эх ты! Наивный суслик… Такого человека гробанули… – И Гриневич закричал, потрясая бумажкой: – Липа, грязная сволочная липа… Наши кадры гробят, а вы тут, с позволения сказать, ушами хлопаете.
В письме на имя командира полка назир внутренних дел Бухарской народной республики Рауф Нукрат обращался с просьбой разрешить арестовать красноармейца Юнуса Нуритдинова.
«…означенный Юнус Нуритдинов, называющий себя революционером, оказался подлым басмачом и врагом Бухарской народной республики, занимался ограблением мирных граждан, захватив в эмирском арке золото и серебро, а также, подло нарушив законы шариата и адата, предавался разврату, украл у достойных родителей их двенадцатилетнюю дочь, в чем и был пойман на месте жителями махалли, привлеченными криками несчастной, когда…»
– Дьявол! Не видишь ты, что тут нагородили, нагромоздили вавилонскую башню, сказки тысячи и одной ночи!.. Дурачье, им мало одного, так они еще и еще накручивают.
– Он никого не трогал, – забормотала старушка Паризот. – На него на базаре вдруг накинулись маддахи, точно звери. «Бей сатану со звездой!» – орали. Чуть не убили, а милиционеры господина Нукрата вырвали из рук толпы и увели.
– Господина?.. Правильно, матушка… господина. И вы здесь давно?
– Я ему сразу все объяснила, – кивнула она на Амирджанова, – а он, ничего… он спокойный.
Она показала, как он пожимал плечами.
– Не лезь, старуха! – презрительно бросил, потемнев, Амирджанов.
– Ну что смотрите волком? – отрезал Гриневич. – Старуха права. Вас не так ругать надо. Пошли. Эх, нет здесь Пантелеймона Кондратьевича, быстро разобрались бы.
Был поздний вечер, когда Алексей Панфилович с Амирджановым вернулись в полк. И прав оказался Гриневич, когда назвал всю историю с Юнусом Нуритдиновым дьявольщиной. Назир и председатель ЧК. Рауф Нукрат принял их изысканно вежливо и любезно, и, несмотря на резко выраженное нежелание Гриневича тратить время на чаепитие, в кабинете мгновенно разостлали дастархан. Как подобает, чай разливал сам назир.
– Какой почтенный гость! Такой редкий гость! Мы знаем о прискорбном обстоятельстве, и никакое беспокойство не должно лечь на ваше, уважаемый начальник, сердце. О, наши слова полны искреннего доброжелательства, и мы готовы осуществить ваши желания, но мы взяли бы на себя чрезмерную смелость дать совет.
– Я слушаю. – Алексей Панфилович не мог изображать из себя сейчас дипломата и потому говорил точно рубил. Внутри у него все дрожало.
– Блестящие ваши заслуги перед Бухарской народной республикой, товарищ Гриневич, и мы отдаем вам должное, вершин проницательности достигли вы…
Впоследствии Алексей Панфилович рассказывал: «Ну явно он издевался надо мной, но что я мог поделать? Мне нужен был мой парень. И приходилось молчать, черт побери!»
– Ваша мудрость! Неужели ваша мудрость не подсказывает вам, что такой человек, как Юнус, не может способствовать уважению со стороны мусульман к Красной Армии, (О, мы любим и уважаем Красную Армию!) Но неужели вор, грабитель, насильник, такой, как этот Юнус, может, достоин служить в Красной Армии?
– Где Юнус?
– Разрешите, уважаемый товарищ Гриневич, мне завершить свою мысль. Вы бросились в пучину неудовольствия и сейчас не хотите даже выслушать вашего покорного слугу и раба. Наш народ бухарский вверил нам спокойствие и заботу о порядке, и мы в меру наших сил и…
– Где красноармеец Юнус?
– Основание власти – закон! И на основе закона он схвачен и находится в заключении. Наши следователи на основе закона свободы снимают показания с богохульника, насильника, вора, и когда…
– Где красноармеец Юнус?
– Не откажите, прежде чем мы продолжим доставляющую наслаждение уму и сердцу нашу содержательную беседу, отведать этой похлебки… Ибо наступил час, когда бренный наш организм нуждается в приеме пищи…
Вновь и вновь Гриневич невежливо повторял свой вопрос. И все так же невозмутимо, поджимая елейно губы и рыская по сторонам глазами, назир уводил разговор в сторону. С иронической усмешечкой на своих тонких бескровных губах он дал понять, что Юнуса он не отдаст. И Алексею Панфиловичу стало ясно, что самоуверенность назира проистекает из чувства полнейшей безнаказанности. Но разве всего несколько дней назад посмел бы назир вести себя так по отношению к командиру Красной Армии. Разве решился бы он держать красноармейца под арестом, не согласовав этот вопрос с командованием, разве посмел бы столь бесцеремонно отказать в просьбе командиру полка?
И тогда возникла мысль, простая и в то же время очень тревожная. Значит, что-то произошло за самое последнее время, значит, «они» почувствовали под ногами твердую почву, значит, «им» наплевать и на народ, которого «они» так боятся, и на Красную Армию, которую «они» до сих пор боялись. Значит, появилась какая-то третья сила. И не надо было особенно долго перебирать в памяти события и обстоятельства, чтобы все понять.
Перед мысленным взглядом Гриневича пронеслись последние дни: приезд Энвербея, возня врагов, явных и тайных, торжественная, почти триумфальная встреча, восторги, преклонение, шум по поводу появления в Бухаре зятя халифа и вице-генералиссимуса турецкой армии, нарочитое подчеркивание в речах руководителей республики, якобы из вежливости, всех пышных титулов, прошлых и настоящих, Энвербея, превращение в героя и освободителя Востока этого более чем сомнительного политика, виновника катастрофы Турции, неудачного полководца, приведшего турецкую армию к многократным поражениям, организатора истребления миллионов армян, инициатора кровавой интервенции в Грузии и Армении в 1918 году… Пышные приемы в домах бывших джадидов… Провозглашение «хутбы» с мимбаров мечети… Официальное заседание правительства, на котором с речью выступил Энвербей.
Конечно, Гриневича не обманула эта речь, в которой зять халифа, еще недавно возглавлявший священную войну против неверных, призывал к перерастанию бухарской буржуазно-демократической революции в социалистическую. В голосе Энвера звучали издевательские нотки, когда он говорил, что Бухаре, благородной и священной, надо встать «на этот самый, социалистический, так сказать, путь развития». К тому же нет такой тайны, которая бы не стала явью, и Гриневичу стало известно, что в ту же ночь Энвербей встретился с отдельными членами бухарского правительства и начал с ними переговоры, явно недружественные по отношению к советской власти.
Одно смущало Гриневича. Правительство Туркестанской республики считало желательным поддержать Энвербея. Положение осложнялось с каждым днем, с каждым часом. Штаб Туркфронта молчал.
Итак, все дело в Энвере! Иначе этот хитроумный интриган, сидящий перед ним, не посмел бы вести себя столь прямо и смело. И, не слушая сладчайших разглагольствований о пользе отечеству, высоких принципах, доблести командиров, Гриневич поставил вопрос решительно, в лоб:
– Командование дивизии требует выдать нам немедленно, сейчас же красноармейца Юнуса Нуритдинова. Товарищ Амирджанов, вручите назиру отношение.
Приторная улыбка сразу же слетела с лица Рауфа Нукрата. Он растянул губы, зыркнул глазами куда-то в сторону и, не взяв протянутый лист бумаги, сказал:
– Прошу передать в канцелярию под расписку.
– Возьмите и прочитайте письмо! – в голосе Алексея Панфиловича зазвучали решительные нотки.
– Мы не вправе принимать письма… от… от частных лиц…
Сколько нужно было выдержки, чтобы сдержать себя! Гриневич твердо сказал:
– Я получу Юнуса, иначе…
Назир улыбнулся, лицо его исполнилось благолепия:
– Что вы изволили сказать, ваша милость?
Хотел, очень хотел сказать Гриневич, что приведет сейчас эскадрон и разнесет крысиную нору Нукрата вдребезги, но только процедил сквозь зубы:
– Иначе…
Он вскочил и, звеня шпорами, вышел.
– Сразу видно, – сказал задумчиво назир, – что командир не мусульманин. Мусульмане воспитаны в вежливости.
И он поглядел пристально и многозначительно на Амирджанова. Тот ничего не сказал, а только тяжело вздохнул и, проведя ладонями по щекам, встал, отвесил поклон и удалился.
Несколько мгновений, утирая лицо платком, Нукрат пытался унять дрожь во всем теле. Визгливо он крикнул:
– Коляску мне, скорее!
Гриневич с Амирджановым поехали к председателю совета назиров.
Он не возражал и не обещал.
– Пригласим достопочтенного назира и послушаем его.
Секретарша доложила: «По телефону сообщили: назир только что выбыл из назирата».
– Ну что ж, товарищ Гриневич, дело, я думаю, терпит до завтра. Извините, но с утра я ничего не ел…
Осталось откозырять и уйти.
К себе домой Гриневич скакал во весь опор, не глядя перед собой, не видя ничего, – благо, на пустынных улочках древнего города по случаю наступления темноты не было ни души, только бродячие кошки и собаки кидались от конского топота в гулкую тьму закоулков.
Он вихрем ворвался во двор полка и, не слезая с коня, скомандовал:
– Поднять второй эскадрон по тревоге! Быстро.
За спиной прозвучал тихий голос Амирджанова:
– Алексей Панфилович!
Круто повернувшись в седле, Гриневич зло крикнул:
– Алексеем Панфиловичем меня уже двадцать пять лет зовут. Труса празднуете! Назира испугались.
– Да нет… но что командование скажет… да и правительство Бухары… Международный конфликт…
Голос его звучал слабо, чуть слышно. Амирджанов устал, набегавшись за день. А потом он просто боялся, когда комполка находился в таком настроении.
Сейчас он не договорил. По неровному грунту двора плясал, приближаясь, колеблющийся прямоугольник света.
– Товарищ комполка, – издалека донесся голос дежурного, – там красноармеец Юнус Нуритдинов явился.
Гриневич безмолвно, одним прыжком, соскочил с коня, бросил поводья и, схватив за плечо вестового, толкнул его вперед: «Где, где… скорее веди!»
Он вбежал в низкую худжру бывшего медресе. Здесь на шаткой железной койке, покрытый серым солдатским одеялом, лежал Юнус. Первое, что увидел Гриневич, было лицо красноармейца, мертвенно-бледное, искаженное гримасой страдания. Но едва Юнус услышал голос командира, губы его раздвинулись, блеснули кипенно-белые зубы и тихо, но внятно он проговорил:
– Приполз… командир… приполз. На руках приполз… ушел от него… от палача, ушел.
Юнус закатил глаза и хрипло расхохотался.
В истерическом этом, более похожем на стон боли, смехе звучали ноты торжества и гордости.