Текст книги "Тайнопись"
Автор книги: Михаил Гиголашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
Писарь, не разгибаясь, глухо спросил:
– Здесь темно… Зажечь свечу, пока принесут факелы?
– Не надо. Есть охрана. Страх есть грех. Тебе, солдату, не стоит об этом забывать… – Писарь промолчал, наводя порядок на столе.
Один из солдат бросил цепь и начал мешком, в котором Бар-Авву вели сюда, собирать угли. Затушил второй, чадящий факел. Вытащил черенки из треножника, захватил сломанный кувшин и понес всё наружу.
…Тьма и тишина. Откуда-то слышен солдатский бубнёж, скрежет железа, лай собак. Писарь застыл черным пятном, слился со своей тенью. Пилат вздыхал, ворошил что-то на столе. А Бар-Авва ничего не мог понять. Что творится?.. Может, его хотят просто зарезать в темноте?.. Или предлагают бежать?.. Он украдкой попытался оглядеться, но солдат палкой повернул его голову обратно. И цепи были натянуты.
– А те… записки?.. Ну, ты знаешь… Не пострадали? – вдруг обеспокоено спросил Пилат из темноты.
– Нет, здесь где-то, на столе, – откликнулся писарь виновато. – Только не видно без света.
– Нужен свет доя них? – с непонятной издевкой произнес прокуратор. – Не помнишь наизусть?.. А ну, тише! – прикрикнул он, хотя в претории и так было тихо. – Говори по памяти!
– Не убивать. Не красть. Не обижать. Не лгать. Не прелюбодействовать. Не обжорствовать. Почитать отца и мать. Деньги раздать нищим. Не отвечать злом на зло. Прощать. Любить… – не очень уверенно стал перечислять писарь и замолк.
Отсветы огня из коридора не могли погасить звезд за окнами, таких больших, как будто кто-то поднес их вплотную к решеткам казармы.
– Может так жить человек? – спросил Пилат из темноты.
Было непонятно, кого он спрашивает. Писарь смущенно пробормотал:
– Не знаю…
А Бар-Авва обрадовался, поняв, что римлянин шутит. Посчитал это хорошим знаком и решил тоже не молчать:
– Побольше бы таких, и у нас, воров, была бы веселая жизнь! Сиди, жди, а тебе всё само в руки валится! И воровать бы не пришлось – зачем? Хорошая жизнь, даже очень! – добавил он туда, где виднелась тень начальника.
– Вот-вот, и воровства бы не было, и грабежей, и убийств… И все жили бы тихо-мирно… – согласилась тень и спросила дальше: – А ты бы мог так жить?
– Я? Так? Не воровать, девок не тискать, прощать? Нет, не мог бы. Да и нельзя мне уже после всего… всякого… что было… – осклабился Бар-Авва.
– А вот… говорят, что всем можно… начать так жить… Даже самым отъявленным, закоренелым и отпетым… Как ты, например…
– Или ты, – нагло ответил вор и запанибратски добавил: – Ты ведь в своем Германском легионе тоже не маслобойней ведал… Все такие…
– Но всем можно начать, – повторил веско Пилат.
В этот миг солдат внес в казарму факелы. От свежего света все сощурились. Прокуратор спросил:
– Привезли?
– Да. Скоро будет.
Он оживился:
– Факелы сюда… Поближе… А этого убрать с глаз долой… Ты обречен… – холодно предупредил он Бар-Авву, но вдруг, что-то вспомнив, спросил: – Ты ведь галилеянин?
– Да, начальник. Вся моя родня оттуда. А что? – поднял вор голову. – Меня там все знают. И я всех знаю!
– Правда ли, что на вашем языке слово «Галиль» означает «земля варваров»?
– Конечно, а как же! Давили нас всегда, гоняли! – подхватил вор, безнадежно думая, нет ли у римлянина каких-нибудь тайных дел в Галилее, где могла бы понадобиться его помощь. – За собак почитали! Если галиль – то ты никто, не человек уже… Запрещено у нас покупать, ночевать, обедать, даже здороваться с нами! Каково такое терпеть? Вот и стал вором, чтобы гордость не потерять, – спешил Бар-Авва, надеясь разжалобить римлянина этой чистой правдой и видя хороший знак в том, что правитель так заинтересован им и его жизнью, что даже спрашивает и слушает. – Наречие наше другое. Нас мало кто понимает. И разные люди у нас живут. Много непокорных…
– Не покорных чему? – Пилат, то ли недоверчиво, то ли глумливо уставился на него в упор.
– Нашему закону и начальникам, кому еще? Спроси у саддукеев, они скажут… Саддукеи всегда так – сперва мучают, теснят, ломят, а потом еще и валят что ни попадя! Почему на меня всякую дрянь наговаривают? Где такой закон, чтобы без закона судить? – расшумелся Бар-Авва.
– С тобой обойдутся по закону.
И Пилат, отвернувшись от вора, тихим шепотом сказал что-то писарю. Бар-Авва, поняв, что всё кончено, крикливо и грязно выругался. И пошел из претории широким шагом, словно был свободен от цепей, за концы которых дергали солдаты:
– Куда? Медведь! Медленнее!
В подвале ничего не изменилось, только вонь стала сильнее, а свет – слабее. В сизой мгле Гестас бродил из угла в угол, сгорбившись как пеликан. Нигер лежал плашмя, в поту и блевотине.
– Почему не убрал? – Бар-Авва сурово пнул щипача ногой. – Этот умирает, но ты живой еще?
– Воды нет, как убрать? Да тут уже всё… Его самого убирать надо… Ну, что? – спросил Гестас без особой надежды.
– Ничего… Убрать всё равно надо. Стучи в дверь!
На стук никто не явился. Воды оставалось на одного. Бар-Авва забрал воду себе. Гестас, послонявшись, завалился на солому. Вор, покачав головой: «И перед казнью будет дрыхнуть!» – уселся на корточки возле двери, из-под которой пробивалась острая струйка воздуха. Затих. Смотрел на Нигера, думая неизвестно о чем и о ком: «Вот и жизни конец, собака ты шелудивая…»
Так шла ночь к утру.
Гестас по-лисьи, в клубке, похрапывал на земле. Нигер царапал в забытьи ноги, шею, живот. А Бар-Авва мрачно обдумывал свое несчастье. Убеждаясь, что выхода нет, он то впадал в молчаливую ярость из-за того, что все забыли о нем, то успокаивал себя тем, что нужно время, чтобы подкупить стражу, уломать её на побег… А бежать из этих подвалов трудно!.. Двор полон охраны, квартал вокруг Дворца оцеплен. И где брат, Молчун? Взят или на воле?.. Вор дремал, сидя на корточках, потом перебрался на подстилку.
Под утро дверь приоткрылась.
– Бар-Авва! – пробежал сквозняком шепот.
– Я! – быстро и ясно отозвался тот, как будто вовсе не спал; по – звериному подскочил к двери: – Кто? Что? – И недоверчиво высунулся, а потом вышел в коридор, к двум фигурам в плащах.
– Пошли.
Фигуры двинулись скорым шагом. Вор заспешил, одновременно и боясь смерти сзади, и надеясь на неизвестное чудо впереди. Он шел как во сне: мимо влажных стен, глухих дверей с задвижками и засовами, мимо молчаливых солдат в нишах. Сзади шаркали шаги замыкающего. Вот поднялись из подвала. Распахнута дверь в угловую комнату, жестом приказано входить.
Там, при двух светильниках, сидел Каиафа. Худое, верблюжье лицо. Впалые щеки. Мелко сидящие глаза с черепашьими веками. Тиара с лентами слов. Черная накидка поверх белого балахона. Руки скрещены под накидкой. На столике – два куска пергамента и калам. Первосвященник, не шевелясь, подбородком молча-презрительно указал вору на скамью у столика.
– Ты всем ненавистен. Когда ты входишь в дом, все хотят выйти из него. Когда ты выходишь, все вздыхают с облегчением. Никто не хочет дышать с тобой одним воздухом. Ты – скорпион, которого не убивают только потому, что боятся яда… – начал Каиафа.
Бар-Авва нагло смотрел на него. Он вдруг успокоился, поняв, что вывели его из подвала не для того, чтобы про пауков рассказать. Его подмывало спросить, что делал этот начальник саддукеев ранним утром возле Силоама при их последней встрече – небось, от своих мальчиков из гарема шел! Но вместо этого он состроил покорное лицо и сложил на коленях большие кисти в единый громадный кулак.
Каиафа уставился ему в переносицу:
– Ты губитель тел. Но ты нужен нам сейчас больше, чем тот, другой…. Надо спасти тебя, но есть препятствие и препона – римлянин. И его супруга, Клавдия Прокула, всюду свой нос сующая… – Каиафа неодобрительно пожевал губами. – Она вставляет в колеса не палки, а бревна… Но я знаю, как обойти эти завалы…
– Как? Я всё сделаю! Всё отдам, только спаси! – зашептал вор. – Ты знаешь, у меня есть много, очень много…
– Нет, не так… Римлянину этого не надо, он от нас денег не берет, он богат. Нам надлежит сделать по-другому, – Каиафа выпростал руки из-под накидки. – У тебя есть имя и власть. Недаром кличка тебе – «Божий сын». Сделай так, чтобы в день суда на Голгофе был только твой черный мир – и все будут спасены. – И веско повторил: – Все! И ты, и я, и все остальные…
– Черный мир? – не понял Бар-Авва.
Первосвященник поморщился:
– Снаряди воров по Иерусалиму: пусть они подкупают, запугивают, не пускают народ на Лобное место, а туда в день суда приведут своих… твоих… ваших… – он провел узкой ладонью перед грудью вора, будто хотел разрезать её. – Пусть в эту проклятую пятницу на Голгофе будет только черный мир…
– Зачем? – не понял Бар-Авва, подумав: «Всех разом арестовать хотят?»
Каиафа пошевелил тонкими длинными пальцами (на одном блестел опал в серебре), терпеливо стал объяснять:
– По нашему Закону, одного из приговоренных народ должен отпустить…
Тут до вора дошло:
– Меня?
Каиафа удовлетворенно кивнул:
– Да, тебя. Вот и всё. И жабы будут довольны, и болото осушено… Мы тебя спасем, а ты – нас… – добавил он что-то непонятное, но вор не стал вникать, было не до этого. – Бери калам, пиши брату, что надо делать.
– Он не умеет читать, лучше я скажу ему сам, на словах! Где он? – соврал вор, пытаясь узнать, где брат, но Каиафа отмахнулся:
– Ничего, кто-нибудь ему прочтет… Пиши, что ему надо делать. Сам, своей рукой пиши… Письмо он получит скоро, утром. А дальше – ваша забота. Мои помощники тоже помогут…
Бар-Авва схватил пергамент и нацарапал:
«Молчун пойди на Кедрон вырой всё золото разгони запугай подкупи работяг чтоб на Пасху не шли на Гаваафу туда пригласи приведи найди извести наших всех когда судья спросит кого пустить все пусть кричат меня Бар-Авву».
Каиафа брезгливо взял письмо, прочел, усмехнулся:
– Теперь надейся и жди. Я знаю, ты в Бога не веришь. Так молись своему Сатане, чтобы всё было сделано вовремя и правильно.
И, спрятав письмо под накидку, важно вышел из комнаты – длинный, худой, уверенный в себе даже со спины, прямой и гордый. Вместо него в проеме возникла фигура. Вор поднялся. Ему жестами приказали выходить, подтолкнули к лестнице.
Коридор миновали быстро. Солдаты в нише ели утреннюю похлебку. Бар-Авва стал жадно-яростно внюхиваться в запахи еды, хотя до этого думать о ней не мог. Радость будоражила, подгоняла: он даже наткнулся на переднюю фигуру. Та обернулась и показала из-под полы тесак. Узнав по кантам плащей синедрионских тайных слуг, вор отпрянул от тесака. Зачем шелушиться? Он скоро будет есть жареную козлятину и жарить козочек и телочек, а они, шныри, сдохнут тут, под землей: какая разница, с какой стороны решетки в подвалах гнить? Им – тюрьма, ему – воля.
Он был уже возле своей двери, как фигура обернулась, с шорохом вытаскивая что-то из-под плаща. Он опять отпрянул, ожидая тесака или кастета, но это оказалась круглая желтая дыня, которую сунули ему в руки, прежде чем втолкнуть в подвал и захлопнуть дверь.
Вор понюхал дыню, хотел разломить, но она легко распалась на две равные половины. Вместо семян в ложбинке, в тряпке, что-то завернуто. Он развернул тряпицу. Шар опиума с детский кулачок. Вор так обрадовался зелью, что, уронив дыню, кинулся к шайке с водой. Воды было на дне.
Гестас, приподнявшись на локте, частил спросонья:
– Что? Куда? Зачем?
– Ничего, стража дыню дала… Бери, жри…
И Бар-Авва ногой подкинул ему с пола упавшие куски. Плевком затушив фитиль, в темноте отломал от опиума кусок с полпальца, запил остатками воды, повалился на подстилку и обругал себя за тупоумие: «Надо было Каиафе родиться, чтобы мне спастись?! Как сам не додумался?..»
Вот и найден путь. Теперь надо ждать. Он верил в свою звезду. Хотелось жить: есть, пить, тискать баб. Догонять тех, кто убегает, расправляться с врагами, смотреть на их слезы. Хватать и рвать! Брать, где можно и нельзя. Выжидать, пока другие соберут золото, деньги, камни, а потом разом украсть, отнять… Да как же иначе?.. Он – хозяин черного мира! Торгаши, менялы, барыги, богачи, лжецы, щипачи, грабители с большой дороги – все в его власти! Его слово закон! Бар-Авва – бог для своей шестерни!
«Царь воровской!» – мечтал он, ощущая в теле ростки опиума – первые легкие теплые пугливые всходы. Но их скоро будет больше, они станут всё жарче, сладостней и настырней, пока не затопят и не унесут через замочную скважину во двор, мимо охраны, на волю, туда, где можно месить ступнями облака и млеть в истоме, ввинчиваясь в пустоту, как дельфин – в родные воды…
Он чесал зудевшее тело, думал: раз заставили писать Молчуну – значит, брат на воле. Или скоро будет там и справится с делом. И всё будет, как надо. И все снова станут целовать Бар-Авве руки и лизать пятки… Хотелось жить. Умирать – не хотелось.
Ворочался, не мог успокоиться. Садился смотреть в сторону чавкающего карманника. Принимался подсчитывать, сколько народу может вместить Гаваафа, сколько артелей и лавок надо обойти, чтобы заставить работяг сидеть по норам и носа не показывать из дома на Пасху. Мысленно пересчитывал тех, кто из уважения к нему приедет на сходку, а кого из мелкой сошки надо согнать, собрать и привести, чтобы крикнули, что надо. «Сделать непросто, но очень даже можно…»
Вспоминая тех, кто мог увильнуть или подгадить, он вслушивался в стоны Нигера, думая, что вот, этот павиан отрезал головы из-за бус, отрывал уши с серьгами, отбивал для потехи яйца или разрубал топором лбы, выедая глазные яблоки, чтобы быть зорким. А теперь что?
«Где твоя зоркость, негр? Тьму видишь ты. А я буду жить и радоваться!»– усмехался вор, с издевкой вспоминая тягучие как слюна слова Каиафы о том, что он, Бар-Авва, не верит в бога. А где этот бог?.. Если бы бог был, то разве было бы на земле место таким, как он, Бар-Авва, как Нигер? Да и другим всем, кто мучит и грабит?.. Нет, таким бы не было места, а бог бы был… А раз они есть, то и бога нет… «А сами вы во что верите, гады, мешки золота и алчного семени?..» – забываясь в полусне, с презрением думал вор о Каиафе, медленно расчесывая свое волосатое тело, уже плывущее в потоке неги.
Первым делом Молчун с племянником Криспом разбили людей на шайки, распределили, кому где ходить по Иерусалиму, а сами двинулись по Глиняной улице, где жили гончары. Узкие переулки были забиты детьми, ослами, повозками. Стояла жара. Возле лавок было пусто. Торговки внесли фрукты внутрь, а овощи позакрывали парусиной от дикого солнца. Под прилавками разморенно дремали кошки.
Крисп остановился около дома из красного кирпича:
– Здесь их староста живет. Матфат.
Воры, ругаясь и спотыкаясь, пробрались между гончарными кругами, мимо готовых плошек и мисок, мимо горок глины и песка. Приникли к узкому окну.
– За вечерей сидят! Надо подождать. Сейчас лучше не заходить, злятся… – ворчливо сказал Крисп.
Молчун поморщился и без стука распахнул дверь:
– Всем – радоваться!
– И вам радоваться! – поперхнулся староста Матфат при виде непрошенных гостей.
Старик-отец нахмурил брови, величественно встал из-за стола и вместе с невесткой и внуками вышел.
Крисп сел напротив гончара:
– Нас ты знаешь?
– Знаю, как не знать… Вас все знают. Угощайтесь! – Матфат суетливо передвинул тарелки на столе.
Крисп говорил, Молчун не спеша брал кусочки мацы и крошил их в широких пальцах, поднимая злые выкаченные глаза на гончара, отчего тот ежился и терял от страха суть говоримого. А Молчун, раскрошив мацу, скидывал остатки на пол и тут же брался за другой кусочек мякиша.
Так продолжалось несколько минут. Крисп говорил, гончар не понимал (или не хотел понимать), чего от него хотят: на Пасху, в пятницу, не ходить на Голгофу, сидеть дома. Почему?.. Кому он помешает там с детьми и женой?.. Ведь праздник!
Молчун, стряхнув на пол хлебные шарики, развязал мешок, вплотную уставился Матфату в глаза своим омертвелым взглядом:
– Чтоб я не видел тебя там на Пасху! Ни тебя, ни жену твою, ни твоих детей, ни твоего отца! – Он отсчитал деньги. – Вот тебе тридцать динариев. И чтоб мы никого из твоей артели на Гаваафе тоже не видели! А увидим – плохо будет!
– Э… – замялся Матфат, в замешательстве глядя то на деньги, то на воров, и прикидывая: «От разбойников не избавиться, а деньги пропадут… Но как удержать артельщиков по домам на праздник? Что им сказать? Как объяснить?» – А… кого в пятницу судить будут? – осмелился он спросить, всё еще надеясь увильнуть от неприятного задания.
– Не твое дело, – хмуро отозвался Молчун. – Кого-то… И еще кого – то… Пустомелю одного… какого-то…
Гончар что-то слышал:
– Не Иешуа зовут? Деревенщина из Назарета? Народ подбивает против властей? Говорят, даже колдун! Порчи наводит и заговоры снимает. С ним целая шайка привороженных ходит. Одно слово – галиль! Что хорошего от них ожидать можно? – сказал и осекся гончар, словно облитый кипятком: вдруг вспомнил, что и Бар-Авва с Молчуном оттуда же родом, тоже галили!
– Главное, чтоб ты на Пасху дома сидел, – оборвал его Крисп. – Ты и вся твоя родня. Не то плохо будет тебе и всем остальным, по очереди! Приказ Бар-Аввы!
– Так ты понял? – грозно переспросил Молчун, надвигаясь на Матфата.
– Да, да, как не понять. Конечно, всё понятно, как же иначе!.. – залепетал Матфат, пряча деньги. – Все будем дома, никуда не пойдем… Больны будем… И в артели скажу… Всё, как велено, сделаю… А Бар-Авве от всего народа – радоваться!
Воры, не слушая рассыпчатой болтовни гончара, хлопнули дверью и пошли на другую улицу, где обитал староста пильщиков. А по дороге решили подолгу не церемониться – времени в обрез. Поэтому просто вывели старосту на улицу и, дав ему пару увесистых зуботычин, приказали:
– В пятницу на Пасху твоим дуборезам сидеть по домам! Не то склады могут вспыхнуть! Дрова горят быстро, сам знаешь!
– Знаю, как не знать, – в страхе заныл тот, на всё соглашаясь, лишь бы избежать новых оплеух и избавиться от опасных посетителей.
Они оставили его в покое, а деньги, ему предназначавшиеся, отложили в особый мешок – на прокорм ворам, попавшим в рабство.
Шесть дней и ночей ходили по Иерусалиму люди Бар-Аввы, скупали и запугивали народ, запрещая под страхом смерти появляться в пятницу на Лобном месте. Делать это было совсем не трудно – воров знали в лицо, боялись, не хотели неприятностей, а многие бедняки даже охотно соглашались за разные деньги остаться дома. Да и что мог сделать простой люд против разбойничьих шаек, вдруг наводнивших кварталы и пригороды Иерусалима?
Стычек не было, если не считать перепалку с точильщиками ножей – те, как всегда, были хорошо вооружены и настроены воинственно, но и тут деньги решили дело миром.
Зато долго бились воры с неким Левием Алфеевым, вожаком нищих. Он упрямо хотел вести своих калек на Лобное место, будучи уверен, что их там избавят от хворей. Он даже отказался от пяти дидрахм серебром. Его поддерживали другие слепцы и попрошайки. С нищими сладить было непросто: побоев эти битые-ломаные не боялись, терять им было нечего, отнять у них ничего нельзя, сама смерть их не пугала, а многих даже радовала. А вот надежда на исцеление была велика. Ведь сам Левий был так вылечен: обезноженный, встал под взглядом Иешуа и ушел служить нищим. Тумаки Молчуна и уговоры Криспа только раззадорили Левия. Тогда воры пообещали затоптать и забить его калек, если те вздумают приползти, куда не велено.
Деверь Аарон спешно рассылал письма по Иудее и окрестностям, приглашая воров на большую пасхальную сходку по просьбе Бар-Аввы. Ему была также поручена охрана входов на Лобное место. В день суда надо гнать случайных зевак, убогих, мытарей, попрошаек, а пускать только своих, проверенных. Конечно, всюду будет много римской солдатни, но солдаты в иудейской речи не смыслят, им на всё наплевать, лишь бы обошлось без давки и драк среди черни. А этого уж точно не произойдет там, где порядок будут наводить воры. Уже, говорят, прибыли первые гости из Тира и Сидона. Ждут разбойников из Тивериады. Вифания посылает главного содержателя городских борделей с толпой шумных шлюх, чтоб громче кричать и визжать, когда будет надо. Из Идумеи спешат наемные убийцы. Из Египта – гробокопатели и грабители могил. От Сирии будут дельцы и менялы. Обещали быть и другие…
В то же время шурин Салмон с шайкой молодых воров ходил по борделям, шалманам, базарам, харчевням, извещая шлюх, сутенеров, пропойц, мошенников, аферистов и весь темный люд о приказе Бар-Аввы идти в пятницу на Голгофу. Потом обещаны вино и веселье. Все были возбуждены и рады, только одна какая-то Мариам из Магдалы попыталась было перечить и лопотать что-то о чудесах и боге, но её подняли на смех, надавали оплеух и пригрозили бросить в пустыне умирать в мешке.
Прежде чем разойтись, Крисп и Молчун присели возле пруда. Крисп устало пробормотал:
– Ловко придумал дядя Бар-Авва! Он самый главный, самый умный!
– А как же… – поддакнул Молчун, думая про себя: «Может, это и не он вовсе такой умный, а Каиафа или кто другой» – но вслух ничего не сказал: незачем кому-то, даже теткиному сыну, знать, что он, Молчун, был пойман, посажен в узкий карман, где не повернуться, и ждал худшего, но его вдруг тайно и спешно выпустили на волю, сунув записку от брата. Всегда подозрительно, если кто-то выходит просто так, а другие остаются в казематах. А чей это был замысел – брата, Каиафы или кого другого – Молчуну доподлинно неизвестно. Да и какая разница? Лишь бы брат был цел и невредим, и мог бы править воровским миром до смерти! Тогда и у Молчуна будет всё, что надо для жизни.
Крисп еще что-то говорил, собираясь уйти, но Молчун не откликался. Он вообще считал речь излишней: к чему слова, когда есть дела? Дела – видны, их можно потрогать, пощупать, понять. А слова – что? Воздух, пустота. «Если хочешь превратить болото в рай, не трать слов и сил на жаб и лягушек – сами передохнут!» – учил брат. И так Молчун будет жить. И Крисп. И Салмон, шурин. И Аарон, деверь и умник. И вся остальная родня, потому что воровские законы самые справедливые. А вот хотят другие жить по этим законам или нет – это всё равно. Их не спрашивают. Будет так, как будет, а не так, как они того захотят.
БЕСИАДА
Они научили Его читать и понимать Веды, исцелять молитвами, изгонять из тела человека злого духа и возвращать ему человеческий образ.
Тибетское евангелие, 5:4
Глава 1
Вечерами отроги Южного Кавказа впадают в столбняк, уползают под шкуру небесного буйвола. Разом стихают леса. Плотный туман сочится из гулких расщелин, обволакивает древние валуны, по-хозяйски, не спеша, роется в ветвях. Сизые тени развешены по черным кустам. Засыпают озера. Цепенеют жуки. Замирают звери и птицы. Закрываются лепестки цветов. На ледниках гудят бураны. И несет морозной пылью, когда бог Воби начинает откусывать сугробы от своего снежного каравая.
Пленный бес просыпался на закате и слушал одни и те же скрипы деревьев, шорохи трав и трескотню льдинок. Без хозяина-шамана идти из пещеры он не мог и не смел, ибо давным-давно уловлен сетью и посажен на крюк в скальном шкафу коротать дни и ночи под надзором шамана.
Когда шаман засыпал, из его тела выходил двойник и садился стеречь беса, давить крыс и отгонять злых духов. А в плошке само по себе вспыхивало пламя и горело ночи напролет стойко, не поддаваясь сквознякам и ветрам, которые бес исподтишка испускал от досады. Под утро уходил двойник. За ним исчезало пламя. Оно самое опасное: сторожит всех, хотя никто никогда плошку не заправлял и не вставлял в неё фитилей.
Сейчас двойник насуплен и угрюм. Его голубые пустые глазницы обращены внутрь. И пламя скачет, зеленея, как больной изумруд. Бес исподволь завел один из уклончивых разговоров:
– Я на привязи, пусти идти! Наружу! Наружу-жу! Что тебе? Надо нюхать ночь!
Двойник не отвечал, что-то рассматривая перед собой. Бес подобрался вплотную к столу, заныл:
– Плохо! Душнота! Дышота!
Двойник шевельнулся:
– Ты дышишь другим воздухом! Пошел в шкаф! – приказал он, а шаман во сне перевернулся с живота на спину и проговорил что-то на странном наречии.
Двойник навострился на спящее тело (оно вздыхало, стонало, скрипело). Потом погнал беса на место.
И бес пошел, отшатываясь от полки, где дремлет запертый в ножны кинжал, насуплен гранитный шар и дрожит розовый лепесток в хрустальном яйце. Всё это было очень опасным. Ужасным был бубен в сундуке. Бубен огромен, обтянут оленьей кожей, стар и сердит. Он исходит злостью и гремит почем зря. У бубна есть костяная сестра-колотушка, при удобном случае охотно бьющая куда попало. Сделана из волчьей кости, любит кусать и толкать. Но самым страшным был идол Айнину, который пялился агатовыми глазами из скальной ниши и мог насылать искры и корчи. Его боялся сам хозяин и держал под особой тряпкой, из-под которой идол иногда тревожно гудел и стонал по ночам, отчего в пещере не бывало покоя.
Бес привык к суровости двойника. Побоями и руганью заканчивались бесконечные уговоры бежать куда-нибудь подальше:
– Брось хилое тело! Летим-свистим отсюда! Хорошо-шо вместе! – слезливым нытьем подбивал бес сторожа.
Но двойник искренне дивился на бесью тупость:
– Неужели тебе не понять, что хозяин и я – одно целое? – а когда бес принимался запугивать его местью других демонов, двойник выгибался в голубой овал от смеха и гнева: – Вы, бесы, не помогаете друг другу! Вы – враги друг друга! Вам неизвестна помощь! Молчать и спать!
Не зная, что придумать, бес предлагал своему ночному стражу глупые обмены: за свободу – трех старцев, которых он держит где-то в горах, или кусок золотого руна, якобы спрятанного в Кодорском ущелье, или говорящий камень – плод случки идолов Гаци и Гаиме. А то и просто канючил, умоляя дать покой и пощаду. Но двойник был неприступен, всегда настороже и закрывал собой щели и дыры, куда мог просочиться бес. Делать нечего, надо лезть в шкаф.
В шкафу он обиженно свернулся. Да, двойник прав: на помощь сородичей надежды мало – среди их шатии не принято помогать друг другу. Наоборот – добей того, кто слаб и глуп! Обмани простака! Сведи с ума дурака! Обдури умника! Заморочь простушку, прибей умнушку! Да мало ли чем можно позабавиться, если бы не крюк, плеть и клеть!
Изредка шаман выводил его к озеру – кормиться. Сам сидел на камне, а беса на невидимой веревке пускал пастись, где хочет. Бес расправлял крылья, жадно и часто зевал, скулил, ежась от голода. Он питался не только земной скверной, но и последними дыханиями умирающих. В них бьгл для него самый смак. Он искал в эфире лакомые запахи смерти. Находил место, где должен изойти чей-нибудь последний вздох, и рвался туда, но невидимая вервь надежно держала его. И он, голодный, покорно ждал, пока шаман не потащит его обратно в шкаф. Несносный крюк, проклятая цепь! И почему его мохнатое величество, царь Бегела, не спасает его от шкафа? Или правду говорят собратья – кого царь любит, того и мучит?
Временами бес пытался усовестить шамана:
– Зачем держать? Я малый бес, убивать не могу. Что знал – сказал, открыл, отдал. Чего надо? Нас много-го-го! Они там, на воле!
– Одной тварью меньше – уже немало! – Шаман хватал гранитный шар и чертил им в воздухе искрящийся знак, отвратный и ядовитый, как укус летучего тарантула. Бес цепенел и сникал.
Если бес начинал слезливо просить отпустить его на все шесть сторон света, шаман выразительно поглядывал на кинжал. Его он всегда носил с собой, а в пещере прятал в ножнах. Этот мстительный и подлый кинжал однажды уже сорвался с полки и отрезал бесу кончик хвоста: пошла черная кровь, седоусая крыса унесла обрубок в нору, а бес болел в шкафу с полгода.
Если он пытался неуклюже рваться с цепи, то шаман клеймил его огнем: раскалял кинжал и прикладывал к лапам. И бес с визгами уползал в шкаф, где зализывал раны, проклиная хозяина, давясь желчью и умоляя Пиркуши, подземного кузнеца, снабдить его чем-нибудь против мучителя. Но зовы малых бесов не проходят сквозь земную твердь. Никто не слышит, не хочет их слышать, а тем более оглохший хромой Пиркуши, который день и ночь где-то в своей жаркой кузнице серным молотом выбивает из людей зло, а из демонов – добро и жалость, что случайно затесались в них.
Бесконечный голод сжигал огнем. О, эти последние стоны, вздохи, всхлипы, всхрапы и вскрики людей, такие разные на вкус! О, прелесть последних дыханий, из которых сначала надо выпивать сок, а потом выедать плоть! Нет одинаковых. Да, хозяин дважды в году, зимой и летом, отпускал его на веревке в село, где умирали старики или околевал скот. Праздничное угощение! Но старческие дыхания дряблы и сухи, а звериные – горьки, безвкусны, а иногда и ядовиты! И бес прилетал распаленным и злым, с новыми силами строил козни, рвался с крюка и пытался перегрызть цепь. Но шаман был священным магом, и убежать от него бесу было не под силу.
Хозяин так ослабил его слух и нюх, что бес потерял связь с сородичами, а раньше ведь всегда знал, где на Кавказе гудят шабаши и волнуются сходки. Он был так обильно кроплен святой водой, что стал бояться всякой воды, хотя прежде любил плескаться во владениях бога Воби, который напускает ливни, когда вздумается, и с громом садится каждую ночь за свой льдистый ужин.
Раньше бес понимал мысли людей, мог внушать им прихоти похоти, ревность и злость, но бубен и колотушка отучили и от этого, выбили вон всё нутро. И двойники вышли из-под власти, а когда-то он крутил и вертел ими сколько угодно, не пуская обратно в тела или воруя их тени, или водя по округе, или мороча кликами и разными голосами.
Иногда он пытался наступать на шамана. Распалившись, в голос брехал:
– За что цепь? За то, что бес? И свинью режут не так, а жарить! Смотри, царь Бегела будет мучить! Сучить-щучить! Мука! Мукота! Мучища-ща!
Но шаман только стегал его плетью из буйволиных хвостов, оглушая колотушкой и воем рожка:
– Пошел в шкаф, проклятый заика!
Случалось, бес начинал по-другому, издалека:
– Ты – такой же, как я! Еда, питье, нужда, спать. Моя случка при луне, а твоя – всегда-да-да. Скучно в горах-ах? Иди назад, меня пусти! Вот, сделаю тебя шейхом в Аравии! Или: визирь в Каракоруме! Питиахш Керасунта! Владеть Диоскурией! Золото, рабы, бабы, избы, лбы – твоё-ё-ё! – врал он и знал, что врет – ничего этого сделать он не мог, это было под силу только большим демонам; знал это и шаман.
Сейчас бес нутром чуял, что с хозяином что-то неладно. Что плохо для людей – то хорошо для бесов! И он довольной тихой сапой бесшумно отполз в угол, где скромно улегся ждать.
Воловья шкура хлопала и зловеще надувалась на ветру. По пещере гуляли сквозняки и свисты. Шаман ворочался на бараньей подстилке. Как-то странно икал, рыгал, коряво проговаривал гневные звуки и целые фразы, глядя невидящими глазами на двойника в упор. С губ летела пена и сукровица. Двойник отводил глазницы, ёжился, отсвечивая голубым. Бес в волнении слонялся по пещере, сторонясь наскальных знаков и отшатываясь от опасной полки, с которой слышалось шипенье шара и глухой шепот ножен.