Текст книги "Тайнопись"
Автор книги: Михаил Гиголашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
– Поперек привяжи!
Наконец, старика приторочили, как-то боком, лицом в сторону, с вывихнутой рукой. Веревками, с толчками и бранью, подняли крест. Силач взобрался на камнеметню и обухом стал вгонять крест в землю.
– Вот так хорошо, – сказал он, спрыгивая.
Солдаты без особого интереса наблюдали за казнью, доедая из мисок горох с мясом. Где-то играл рожок. Перекликались часовые. Да бык косил брезгливым глазом, роя землю копытом.
– Но-но, Зобо, не злись! – успокаивал его Манлий, но бык продолжал утробно урчать и дергать хвостом.
Лука в щель пораженно рассматривал голого старика, который висел тихо, не шевелясь. И тут до него дошло, что пощады не будет – смерть! Сейчас. Его. Понял, что выхода нет: «Казнят!»
Сунув листы в карман кацавейки и напрягшись, он встал у двери. И когда Анк, деловито обойдя и осмотрев крест со стариком, пошел к хлеву – он был готов. Он не думал о побеге. Не знал, куда ринется. Не ведал, что сделает. Просто жизнь взбунтовалась в нем, перелилась через край.
– На!.. На!.. – вдруг услышал он. Это мальчишка совал ему камень.
Дверь распахнулась. Он взмахнул камнем. Но Анк успел уклониться, а Лука, пробежав пару шагов, был повален ниц.
– Тварь! – заорал Анк.
После удара по голове Лука потерял сознание.
Очнувшись, он увидел прямо над собой налитое кровью лицо с отвисшими щеками: это Силач сопел, разя чесноком, мерно наклоняясь и просовывая веревку под крест – привязывал левую руку. Правая уже была примотана к перекладине. В ногах, сидя на корточках, кто-то молча накручивал веревки на щиколотки. Лука краем глаза видел только подрагивающее перо на шлеме и ощущал, как с каждым этим подрагиванием еще один виток ложится на его ноги. Ноги были босы, сам Лука – в исподнем. Молчание палачей было страшным.
И вдруг стали поднимать.
– Тяжелый! – судорожно задышал кто-то сзади.
– Бери на себя, перекос!
– Правый угол тяни!
Потом посыпались мерные удары сверху – крест вбивали в землю. Лука ощущал удары всем телом. Ноги были уперты в перекладину, и удары отдавались прямо в затылок. Наконец, кончили, отошли, уселись на землю.
«Сойти бы!.. Уйти бы!..» – тоскливо подумал он, уставясь сверху на грязную землю, на щепки и забытый топор. Мешок, сандалии, кацавейка валялись тут же в грязи – никто не захотел взять их себе.
Увели мальчишку. Через короткое время вернули, окровавленного, быстро привязали к перекладинам. Мальчик повис молча, не шевелясь.
Солдаты, поглазев на кресты, разошлись, повздорив напоследок, что делать с быком. Кто-то предложил зарезать на мясо, но все были сыты и никто не захотел возиться. Решили оставить у колодца:
– Манлий завтра разберется!
Бык строптиво бурчал и бодал рогами колодезный круг.
Закрапал дождь. Силач, оставленный сторожить казнимых, походил-походил, да и прилег возле хлева, подстелив кацавейку под голову и полулежа дохлебывая из фляги.
Лука чувствовал, что руки и ноги его одеревенели, как будто их окунули в жидкий лед. И это огненный лед струился по всему телу, забираясь в каждую клетку и прожигая всё насквозь. Стемнело. И в душе смеркалось. Он проваливался в отчаяние, обвисал без сил, без мыслей в кромешной тоске. Забылся…
– Жив? – дошло до Луки. Это из темноты спрашивал старик.
– Жив, – отозвался он, приходя в себя.
– Ты зубами грызи веревку, – услышал он опять. – Я не могу… Зубов нету… И рука вывихнута, шевельнуть не могу… Солдат дрыхнет, я вижу его. Луна на него светит.
«А ноги?» – не успел подумать Лука, как старик снова зашипел:
– Ногами тоже шевели, растягивай! Можно растянуть. Недавно в горах один спасся так… За ночь распутался…
– Я тоже жив! – сказал из темноты мальчик.
И ты грызи!.. – приказал старик.
Через мгновенье тот ответил прерывисто:
– Не могу достать!
– Смоги! – громче, чем раньше, просипел старик.
Вокруг, в ночи, никого не было, кроме быка, который блестел глазами и нервно бил рогом в камни колодца, перебирал копытами.
Лука повернул шею и начал зубами ерзать по вонючей веревке. Одновременно задергал рукой, растягивая веревочные оковы. Руки у него были крепкие: сам всегда драил бараньи шкуры, выделывая пергамент, перетирал краски, вытесывал доски для рисования, а в юности в Кумране переписал тысячи строк в сотнях свитков.
Он грыз и грыз, забыв обо всем. Зубы ломались. Во рту стояла соленая и горячая кровь. Десны скользили по веревке. Рот забился грязью, углы губ надорвались. От страха и отчаяния думалось что-то несусветное: «Там была толпа, люди… близкие, а туг… тьма… и спящий солдат…» Вдруг стало обидно умирать в одиночестве, в ночи! Но он задавил в себе эту зависть, ужасаясь: «Кому завидуешь? Ему? Зависть – большой грех!» – и с удвоенными силами продолжал грызть веревку.
Через час он сумел перегрызть один виток. И странно – руке сразу стало свободно, она осталась стянута лишь у запястья. «Неужели?» – впервые с живой надеждой пронеслось в Луке, и он начал крутить кулаком, выгибая запястье.
Усталость затопляла его до отказа, болело тело, руку жгло от заноз, изо рта сочилась кровь, он часто проваливался в красную муть, однако небесная сила снова и снова выводила его из круга смерти. И когда, обессилев, он обвисал и, не шевелясь, бессмысленно смотрел в темноту, то приходила мысль о Иешуа, давала сил бороться дальше: «Он прошел – и я пройду! Он был – и я буду!» Сама эта мысль была животворна.
И вот, вжав пальцы в доску и чувствуя, как большие заносы впиваются в плоть, он вытащил из-под веревочной петли правую руку.
Стояла ночь. Где-то тлели костры, перекликались караульные, но их Лука не боялся – они ни разу к крестам не приближались, обходя лагерь по большому кругу.
– Живы? – прошептал он, вглядываясь в темень.
– Да, – отозвался мальчишка.
– Шевелись!.. У меня одна рука свободна! – сказал Лука.
– Не могу, устал, – ответил тот.
– Шевелись! Растягивай!
– Тише! – захрипел из темноты старик. – Крест качается!
Лука принялся ерзать ступнями по доске, разводить щиколотки. Правой рукой он пытался ослабить веревочные кольца на левой руке.
Крест качался, но Силач спал. Бык застыл не шевелясь. Его зеленосиние глаза не отрывались от крестов, а кончик хвоста ходил напряженно и гибко.
– Давай! Давай! – хрипел старик. – Они дрыхнут все. Два дня без остановки шли, пьяные, усталые. Может, спасемся еще!.. Вон, за оврагом, лес! Там уж никто не поймает. Видать, ты сильный, крепкий… Давай, брат!.. Да поможет нам Спаситель!
– Поможет! – захрипел Лука как баран под ножом – так пересохло горло.
Бык вдруг издал в ответ какой-то звук.
– Его не хватало! Еще разбудит, проклятый! – выругался старик и шикнул на быка: – Тише, боров!
И бык затих, поняв слова и звуки, и продолжал напряженно светить глазами из тьмы.
Через какое-то время Луке удалось вытащить одну ногу из кольца. Он сумел ею дотянуться до земли. Рывком вырвав левую руку из веревок, повалился на землю. Что-то хрустнуло в лодыжке. Боль опалила изнутри, но он даже не понял, откуда она – он был уже на земле! Тут крест начал падать и шмякнулся в грязь рядом с ним.
– Возьми у солдата тесак, перережь веревки!.. Быстрее!.. Светает!.. – говорил старик, уже явственно видный в утренней мгле.
«А если проснется?.. Убить? Убью!»
Было уже почти светло. Лука взял камень и пополз к Силачу. На счастье, тот лежал так, что тесак не был прижат телом, и Лука сумел тихо вытащить его из кожаной петли.
Вернувшись, он схватился за крест старика.
– Его сначала! – приказал старик.
Лука отполз к другому кресту и принялся яростно пилить веревки у перекладины. Мальчишка молча смотрел на него сверху.
– Руки сперва освободи, а то сломаться могут! – донеслись слова старика.
Лука, с трудом поднявшись на ноги, забил тесаком по веревкам. Он уже близко видел лицо мальчишки, слышал его вздохи, горькое дыхание и торопился.
Тесак Силача, остро наточенный, легко резал веревки. Мальчишка был уже почти свободен. Повиснув на Луке, он дергался всем телом и мешал больше, чем помогал. Лука велел ему затихнуть. Держа мальчишку на плече, он начал кромсать веревки, которыми были привязаны его ноги к перекладине.
И тут обрушился вой рожка – подъем!
Лука от неожиданности рванул изо всех сил. Мальчишка упал на землю вместе с крестом, но сумел выскользнуть из-под него и, ковыляя, побежал к оврагу.
– А! – раздался вопль: это Силач вскочил и со сна непонимающе смотрел то на Луку, то на поваленные кресты, то на бегущего мальчишку.
И вдруг бык Зобо, мощно рванув башкой, сорвался с кольца, в странном прыжке достиг Силача и пригвоздил его к дощатой двери хлева. А потом, стряхнув мертвое тело с рогов, рухнул на колени перед Лукой.
– Беги! Меня не спасти! – крикнул старик. – Они уже близко!
Лука, не слушая старика, кинулся было к его кресту, но дорогу ему перегородил бык и так стремительно подкинул его рогами, что Лука оказался прямо на бычьей шее как в седле.
И бык погнал.
Он гнал и гнал, неуклюже прыгая по кочкам и издавая громкие, клокочущие звуки, похожие на слоги неведомого языка. Он больше не хромал и мчался как угорелый – Лука только успевал перехватывать рога, когда зобатого зверюгу кренило и заносило в беге.
Впиваясь руками в шершавую роговину и оборотившись, Лука видел, как солдаты окружили крест со стариком. Заблестели мечи.
«Зарубили!.. Свиньи, скоты!.. Я отомщу вам!.. Я превращу вас в пыль! Я уничтожу ваше царство!» – думалось Луке во гневе, и бык Зобо отвечал ему человечьим ревом и диким свистом.
Пасмурным утром уходили римляне из села. Солдаты ежились, сворачивали палатки и кляли богов, чтобы вечером, прошагав целый день по грязи, опять где-то разбить их на чужой земле. Они спешно покидали село. Замыкающие могли видеть крест со стариком, превращенным в кусок мяса, с которого свисали кровавые клочья, обрубки рук и синие жилы.
– Не доведет это до добра! – ворчал старый солдат, искоса поглядывая на разоренную голгофу, где сонные дежурные рыли могилу для Силача.
– Это точно, – с некоторым смущением отвечал второй, как будто это он гнал войска на гибель. – С каждым днем всё хуже!
– Конец Рима близок.
1975–2005, Грузия / Германия
ЖЕНА ЦЕЗАРЯ
Императрица отдыхала в саду, когда ей сообщили, что посланный ею раб вернулся. Она не выказала нетерпения (была учена доносчиками и соглядатаями, которыми муж наводнил дворец), только перешла на другой конец террасы, где еще была тень. Раб склонился перед ней.
– Никто не видел тебя?..
– Нет, госпожа, я вошел через калитку.
– Всё в порядке?.. Отдал письмо?.. Ему в руки?..
– Да, я сделал всё, как приказано.
– Ночью придешь рассказывать.
Цезарь был в отлучке, поэтому челядь не особо соблюдала порядок во дворце: в некоторых залах не зажигали светильников и не подметали в саду, не разводили огня под котлами с дежурными блюдами, которые должны быть всегда подогретыми на случай гостей, не меняли масла в плошках, отчего время от времени по дворцу тянуло горелым и горклым. Охранники, наигравшись в кости, пили вино на берегу пруда, в середине которого плескался со своей любовницей-поварихой начальник стражи.
С трудом дождавшись ночи, императрица приняла раба, но он ничего не говорил, а только просил:
– Госпожа, дай мне простую бритву! У тебя есть бритва?.. Прикажи принести лезвие!
– Какое лезвие?.. Причем тут лезвие? – не понимала она, но все – таки вызвала свою старуху-кормилицу.
Та пошепталась с рабом, ушла и вскоре вернулась с тазом, полотенцем и лезвием. Раб встал на колени, она окунула его голову в таз, намылила и принялась сбривать волосы.
– В чем дело? – уже с раздражением удивилась императрица, но старуха махнула бритвой:
– Подожди!.. Тут подарок для тебя!..
Раб тихо торопил старуху. Ему не терпелось увидеть радость госпожи. Сейчас он думал только о ней, как, впрочем, и всегда. Это, пожалуй, было единственным, что держало его на этом свете. Лишь бы она была счастлива. Когда-нибудь и он скажет ей, что любит ее. Соберется с силами и скажет.
Когда всё было кончено, он подобрался на коленях к императрице и опустил голову:
– Госпожа, смотри!
На выбритом черепе были вытатуированы слова. Они начинались над висками и аккуратной вязью окольцовывали ту часть головы, которая обычно скрыта под волосами. Письмо было наколото тонкой иглой, синими чернилами, два слова – «любовь» и «смерть» – были исполнены красным, а хвостики от них сплетались на затылке в виде венка.
– Что это?.. – поразилась она, схватила раба за плечи и, ощущая дрожь его большого тела, с диким любопытством принялась читать.
– Это письмо от него, госпожа! – не поднимая глаз от пола, повторял он, счастливо улыбаясь. – Письмо для тебя! Читай!.. Теперь ты всегда сможешь читать его!.. Никто не отнимет его у тебя! Позови меня – и читай! Тайнопись!
Как-то давно, когда у нее еще была возможность изредка встречаться с автором этого необычного письма (поэтом, изгнанным Цезарем из империи), она призналась ему: «Единственное, о чем я жалею, так это о том, что у меня отбирают всё, написанное твоей рукой…» И вот он пишет: «Теперь ты всегда будешь иметь мое живое письмо, любимая»… Да, он всегда был всеобщим любимцем, шутником и мастером на все руки… За что и поплатился – Цезарь не любит подле себя таких. Он даже грозился вырвать у него язык. И это были не простые угрозы!
Раб спешил рассказывать:
– Он держал меня три недели под замком, пока не выросли волосы. А до этого наградил и рассказал о своем замысле. Я был согласен. Ради твоей улыбки я готов на всё. Я одену тюрбан. Кого интересует голова раба?.. А ты сможешь позвать меня в любую минуту, – а про себя добавил: «Любимая…»
– Он сам делал это?
– Да, госпожа, всё сам.
– Тебе было больно? – глядя на татуированную голову, она представила себе весь этот ужас.
– Нет. Он дал мне опиум. Боли начались потом. Но что мне боль, если я знаю, что это доставит тебе радость?!
Она положила ладони на горячий, живой, трепетный череп и погладила его. Раб замер от наслаждения. Он был готов сказать главные слова.
Тут вошел Цезарь.
Она отпрянула от раба, попыталась накинуть ему на голову полотенце, но Цезарь оказался проворнее и мигом оказался возле раба. Глаза у него округлились, как у кошки на ярком солнце. Изумился. Прочел. Потом поднял глаза на жену:
– Жаль, что без подписи… Впрочем, кто сей остроумец – можно догадаться.
Он начал тяжело и глубоко дышать. Кормилица тихо попятилась. Цезарь пнул раба:
– Ты-то уж точно должен знать имя!.. Говори!
Раб молча стоял на коленях.
– Имя! – Цезарь носком сандалии приподнял его лицо и уставился ему в глаза: – Имя! Скажешь – останешься жить.
Не получив ответа, он сорвал со стены свисток. Когда прибежал начальник стражи, еще мокрый от купания (Цезарь застал всех врасплох), император заорал, выхватывая из его ножен меч:
– Где охрана?.. Что делают бездельники?.. Вора поймали во дворце!.. Вот!
– Позволь… – начал было начальник стражи, уставясь на бритую голову раба, но Цезарь, оттеснив его, закричал: – Вон, негодяй! Ты арестован!
– Это просто шутка… – попыталась сказать императрица, но Цезарь, развернувшись, как на турнире, точным взмахом отсек рабу голову.
Тело глухо опало на узорный пол. Из обрубка шеи толчками пошла кровь.
Отбросив меч, он пошел было прочь, но что-то остановило его. Он вернулся, присел над еще живой головой и, брезгливо поворачивая ее пальцами, еще раз внимательно перечитал письмо. Потом медленно поднялся и побрел прочь, ругаясь и круша всё, что попадало под руку:
– Боги!.. Царствами владею, а с одной бабой справиться не могу!..
Императрица была собрана в путь очень быстро, несмотря на то, что Цезарь приказал брать не только летнее, но и зимнее, что означало долгую ссылку. Кормилица отправлялась вместе с ней.
Когда они уселись на скрипучую крестьянскую повозку, императрица спросила что-то глазами у старухи, та едва заметно кивнула:
– В растворе, в банке, среди посуды.
А Цезарь, наблюдая из окна за сборами, зло бормотал про себя:
– Шлюха!.. Чего тебе не хватало?.. Чего тебе было мало?.. Моей империи?.. Меня?.. Моего члена?.. Голов татуированных захотелось, дура?..
1994, Германия
ЦАРЬ ВОРОВСКОЙ
Но весь народ стал кричать: смерть Ему! а отпусти нам Варавву.
Евангелие от Луки, 23:18
Незадолго до Пасхи был дважды ограблен караван персиянина Гарага. Один раз воры напали на окраине Иерусалима, где сгружались ковры и посуда, а второй раз обобрали через несколько дней на Ассийской пустоши, когда Гараг, закупив всякой всячины для возмещения убытков, вышел за городские ворота, чтобы идти в Персию. Избитые купцы разбрелись по городу, пугали людей рассказами о побоях. Поползли дикие сплетни и мрачные слухи. Народ роптал и шевелился. Да и было от чего!..
Жизнь становилась всё опаснее. Обворовывали дома, грабили лавки, отбирали выручку у торговцев, облагали податью лавочников, отнимали товары у купцов и барыши у менял. Грабили богатых, а их красивых жен и дочерей угоняли в горы, чтобы потом, натешившись, продать в рабство. Римляне не вмешивались в городские дела, солдаты только иногда, по просьбе Синедриона, прочесывали город, предпочитая играть в кости и щупать шлюх, живших возле казарм. А у местной стражи глаза были залиты вином, а глотки залеплены деньгами – делай что хочешь, только плати!
Стукачи тут же донесли в Синедрион, что двойной грабеж – дело рук известного по всей Иудее вора и разбойника Бар-Аввы и его шайки. Действовал он, как всегда, нагло, умело и смело – у первого и последнего верблюда вспарывал брюха и спокойно обирал караван, пока купцы и хлипкая охрана дрожали под ножами, а верблюды, связанные в цепочку, беспокойно урчали, отшатываясь от умиравших в кишках и крови зверей. Хуже всего, что с караваном уходили важные бумаги для персидских властей, но тоже были украдены из баулов и торб.
И Аннан, глава Синедриона, отдал приказ взять разбойника:
– Терпеть больше нельзя! Он стал опасен для нас! – хотя зять Каиафа уверял его, что глупо резать курицу, которая не только несет золотые яйца, но и наводит порядок в своем курятнике.
Приказ исполнили. Бар-Авва с разноязыкой дюжиной воров был окружен и взят под охрану в его родном селе Сехания, где он обычно прятался после бесчинств и грабежей. Привезен в закрытой телеге во Дворец Первосвященников и посажен в подвал до суда.
Во тьме подвала светила лампадная плошка. Она стояла на выступе бугристой стены и почти не давала света. Глухая дверь. Где-то наверху во Дворце ходили и бегали, но звуки, пронизывая земную толщь, в подвале превращались в слабые рокоты, стуки и звяки.
Подстилка была только для Бар-Аввы. Для двух других – земляной пол. Тщедушный и глуповатый карманник, Гестас-критянин, дремал в углу. Негр по кличке Нигер мучался от болей – при аресте был ранен в живот, наскоро перевязан, но рана гноилась, и он умирал.
Бар-Авва – большой вор, умудренный жизнью – одышливо ругался сквозь кашель. Он двадцать лет разбойничал вокруг Генисаретского озера, никогда ни о чем не забывал, всегда всё делал, как надо. А вот на этот раз, обезумев от добычи, забыл выставить вокруг шабаша охрану. За то и поплатился. Он громко вздыхал, бил себя по бритому черепу, по лбу, по ушам:
– Ах я, дурень! Очумел от золота, как мальчишка! Сатанаил попутал! Хоть бы ты, Нигер, вспомнил! Или ты, Гестас, подсказал!..
Нигер стонал. Из розового зева рта толчками выходила пена. Бок раздуло. Из-под бурой повязки полз гной. Он в забытьи тер руками живот, мычал и скалился. Гестас отбрехивался в полудреме:
– Да ты, кроме Сатанаила, разве кого-нибудь слушаешь! Даешь слово сказать? «Я – ваш учитель!» Вот что от тебя слышно! Ведь так, Нигер?
– Я даю слово сказать тем, кто дельное говорит, а не всякой мелкоте вроде тебя! – осадил его Бар-Авва, покосившись на Нигера и зная, что бывает в тюрьме, если у двоих появляется возможность взвалить вину на третьего. – Заткнись! – для верности шикнул он на Гестаса, и тот притих.
Карманник был не опасен – мелкая сошка, способная только красть у стариков и буянить во хмелю. Но вот негр с золотыми серьгами, бывший служка палача в Вавилоне, где он искалечил жреца и сбежал в Иудею. Убивать людей Нигер считал своим главным делом и умел это по – разному. Иногда кастетом пробивал черепа и пил кровь из пробоин, пока жертвы бились в агонии. Но сейчас он лежал навзничь, залитый пеной, слюной и мочой. У Бар-Аввы отлегло от сердца.
«Быстрее б подох!» – подумал он. Побродил по подвалу, приник к стене. Начал потихоньку постукивать по ней трехперстием костяшек. Постучал наверху… внизу… потом крест-накрест… Ни звука. Нигде никого. Где же остальные?.. Сбежал кто-нибудь или все здесь, в подвалах?.. Может, других отпустили, а их троих держат?.. Или рассадили всех по разным тюрьмам?.. Но зачем?..
Отяжелевший, хмурый, распахнув халат и обнажив грудь в тронутых сединой волосах, он уставился в одну точку, угрюмо обдумывая, как выбраться на волю. Где-то должна быть лазейка, пока ты не под могильным камнем!
Раньше всё было известно: золото и камни – алмазы, сапфиры, изумруды, аметисты – чего еще?.. Совсем недавно он, как положено, откупился шкатулкой камней убитого патриция, о чем знали, но взяли. А сейчас происходит что-то странное. Ему не дают написать записки, увидеться с братом, поговорить с Каиафой или с кем-нибудь из его лизоблюдов. Почему?.. Или золото потеряло цену?.. Или люди лишились разума?.. Или наложницам Каиафы больше не нужны бирюльки и цепки?.. Или подох старый Аннан, а Каиафу скинули – кому нужен зять трупа?.. И почему стукачи не предупредили его, как обычно, о готовящемся аресте?.. Или их кто-то перекупил?..
Уже давно Бар-Авва приплачивал мелкой синедрионской сошке, за что имел глаза и уши в самом логове, всегда знал, что там творится. А вот на этот раз никто из шавок не сообщил об аресте. Ну, с ними он разберется, когда выйдет… Но как и когда это будет?..
Плохо, что он посажен в подвал. Если бы хотели попугать, как бывало при вымогании поборов, то держали бы наверху, в особой комнате, где обычно поджидал один из людей Каиафы. Сам Бар-Авва ни к золоту, ни к камням никогда не прикасался, а всегда только на словах сообщал, где и сколько чего спрятано, зарыто, закрыто. Те шли и брали. Зачем рисковать из-за какой-то дряни?.. Кто знает, что может взбрести в голову Синедриону? Вдруг схватят за руку, завопят: «Этот камень – с убитого! Та цепь – с покойника!» – и отправят на суд, а вместо него, Бар-Аввы, обложат данью другого, нового, вот и всё…
Единственное, на что мог он надеяться – на свой вес и авторитет. Конечно, воров в Иудее множество, но он – один из главных. За наглость, смелость и ум возведен в звание и не имеет права бросить своего воровского ремесла. Зная об этом, Синедрион считал более разумным и выгодным брать с него выкуп и пополнять им казну (и карманы), чем сажать или вешать. Всё равно людей не изменить, вместо Бар-Аввы на воровском престоле будет сидеть другой разбойник и убийца – какая разница?.. Бар – Авва хоть всем известен и уважаем, в силах навести порядок в черном мире. А что начнется после его казни – неизвестно.
Так думал Синедрион раньше. Об этом сказал ему сам Каиафа, однажды повстречавшись на заре в узкой улочке возле Силоама, где Бар – Авва ночевал у одной из своих жен (тогда вор еще поразился: «Что надо этому человеку в таком квартале в эдакую рань?..») Каиафа был один, под капюшоном, куда-то спешил, но, наткнувшись на Бар-Авву, не увильнул, а наоборот, с высоты своего худого роста настырно уставился вору в переносицу и веско сказал: «Пока ты хозяин дна – мы с тобой, и ты с нами. Но если что-нибудь случится с тобой – нас для тебя нет. И тебя для нас нет. Мы квиты». И добавил странные слова, которые вор хорошо запомнил: «Если хочешь осушить болото, не следует слушать жалоб лягушек и жаб».
Так было. А что теперь?.. Почему он тут, в вонючем склепе, а не на воле? Пять жен ждут его, а он гниет под землей с полутрупами. Значит, что-то случилось? Но где?.. С кем?.. С ним?.. С Каиафой?..
Вор был в замешательстве. Было непонятно, откуда и чего ждать. А мысли о близкой Пасхе приводили его в полный ужас – кто ж не знает, что на Пасху казнят таких, как он?.. Неужели его предали?.. И воры, и брат, и друзья?.. Сделали козлом отпущения?.. Взвалили на него все дела?.. Свели счеты?.. Решили сместить?.. Казнить?.. Его?..
Он швырял в стену мисками и бил ногами визжащего Гестаса, упрекая его в чем-то, что было неясно ему самому, с бессильной тоской слушая заунывную агонию Нигера и всё глубже погружаясь в могильный страх смерти.
Поздно, ночью, Бар-Авву вызвали из подвала, одели в ручные и ножные кандалы, вывели тайным ходом из дворца и повезли куда-то в наглухо закрытой холстом телеге. Он слышал топот коней и ненавистную римскую речь, которую понимал с тех пор, как просидел несколько лет в тюрьме с римскими солдатами, осужденными за кражу провианта. В телеге пахло грязью и гнилью. Холстина наглухо приторочена к бортам, никаких щелей. Блики ходят по грубой ткани. По доскам пола переползают влажные пятна, прыгают куриные кости. Может, это жрал свою последнюю курицу какой-нибудь смертник, которого везли на казнь?.. Вор старался не дотрагиваться до костей, хотя усидеть на корточках было нелегко – телега подскакивала на колдобинах и надо было хвататься руками за скользкие борта и липкий пол.
Вот телега встала. Его выволокли наружу, накинули на голову мешок и повели, подгоняя:
– Быстрее, быстрее!
Он ругался:
– Воздуха дайте!
Но его тянули волоком дальше, приказывая молчать и пиная в бока и ребра. Повороты. Сквозняки. Ругань. Запах горелого лампадного масла. Звон металла. Упало что-то. Хохот, эхо, скрежет, брань солдат… Сколько их было за спиной – он не знал: три, четыре?.. Вот остановили, растянули цепи, замерли. Потом с него сняли мешок.
Он стоял в темной претории. Связка-двойка факелов дымила в углу. За походным столом молодой солдат в легких латах что-то писал. Стол был завален свитками. Среди белых свитков – темные пятна чернильницы и кувшина.
С другой стороны стола в кресле нахохлился пожилой человек. Богато одет. Сиреневая тога в золотых выточках. Строгое лицо. Короткие волосы с сединой. Руки в перстнях и шрамах, обнажены до локтей. На ногах – сандалии с камнями, а ногти крашены хной.
Да это же римский начальник Пилат, который когда-то вербовал Бар-Авву в Германский легион!.. Тогда молодому вору была предложена служба в карательном отряде. А в прошлом году, как раз на Пасху, он видел этого римлянина на Лобном месте: пока Аннан распинался в преданности Риму, Пилат сидел в тени и ел пузатые персики, а потом разморенно задремал на солнце.
Пилат, мельком взглянув на вора, негромко произнес:
– Манаим из Кефар-Сехании, вор по кличке «Бар-Авва»? Галилеянин? Сын берберийки Марьям и неизвестного отца?
Вор поморщился (как всегда при словах о «неизвестном отце», делавших его мать шлюхой):
– Это я, начальник. Звание ношу. Меня вся Иудея знает. И ты меня знаешь! – добавил он в надежде, что, может, Каиафа замолвил за него словечко и надо подсказать, что это именно он, а не кто другой.
Но Пилат брезгливо отрезал:
– Тебя я не знаю. И знать не хочу…
– Да нет, знаешь… Ты меня в Германский легион вербовал… – настырно напомнил Бар-Авва.
– Да?.. – вгляделся Пилат внимательнее в лицо вора. Он иногда заходил в преторию, когда там шел набор карателей. – И ты, как видно, отказался?
– Как я мог согласиться? Я вор, свободный человек. Меня и в морскую охрану хотели главным взять, такой я нужный, – солгал Бар-Авва, где-то слышав, что римляне охотно нанимают иудеев, как самых свирепых, охранять свои морские границы.
– А почему ты отказался в этот раз?
– Плавать не умею… Воды боюсь с детства.
Пилат сухо кивнул и заглянул в поданный писарем свиток:
– Кто ограбил в прошлом месяце богача Ликия, самому отрубил руки, а жену отдал ворам на утеху?
– Не помню. У меня с этим плохо, – Бар-Авва хотел показать пальцем на свою голову, но солдат не ослабил цепь, не дал поднять руки.
– Пишут, что нападение на римский обоз с оружием – тоже твоих рук дело.
– Это они пишут… Я не припомню ничего такого…
– А грабеж лавки ювелира Зеведеева в Старом городе? Твои хамы обесчестили всех пятерых дочерей, а самому рот забили жемчугом так, что он задохнулся? А? Тоже не помнишь? – Пилат свернул список и похлопал им по колену.
– Ничего не знаю. Первый раз слышу.
– А двойное ограбления купца-персиянина Гарага в этом месяце?
– Ты говоришь, не я! – огрызнулся вор.
– Где, кстати, те бумаги, которые шли в Персию, а попали к тебе? Они тебе не нужны, отдай, – недобро уставился на него Пилат.
– Читать-писать не умею. Бумагами не ведаю.
Пилат, развернув свиток, упомянул еще несколько дел. Писарь спешил, шуршал пером. Солдаты переминались. Факелы дымили. А Бар – Авва как заведенный отвечал:
– Не может быть. Никогда. Нет. Не упомню. Не знаю, – на самом деле поражаясь, сколько чего известно Пилату (выходило, что Синедрион не только топит его подчистую, но и хочет скинуть на него всё нераскрытое, валит на него и его, и не его грабежи и убийства!)
Пилат усмехнулся:
– Да уж, трудно всё упомнить, если за душой ничего, кроме мерзости, нет… Но придется. – Он свернул свиток, щелкнул застежкой, кинул его на стол. – Пошел бы к нам наемником – может, и остался бы жить… Тебе предлагали, но ты не захотел. Я сам служил в Германском легионе… Вот! – Пилат мизинцем, исподволь, указал на шрамы правой руки.
– Как же! Всем известно, что ты был там большим начальником, – нагло-утодливо начал плести Бар-Авва, но Пилат повысил голос:
– Но в легионе надо воевать. А зачем с германцами биться, если можно женщин насиловать и ювелиров душить?… Там ты, может быть, стал бы героем. А сейчас ты никто. Существо, которое все ненавидят. И скоро превратишься в падаль. Всё, конец. Подожди до Пасхи! Ты-то уж точно по закону будешь казнен! – добавил прокуратор, поворачивая зачем-то перстень на пальце.
Бар-Авва, что-то учуяв в этих словах, уцепился за соломинку:
– А кто не по закону?
– Тебе не понять… Твоя жизнь в крови и нечистотах протекает… Не тебе судить людей. Они должны судить тебя… И засудят!
При этих словах один факел вдруг зачадил, надломился и горящим набалдашником рухнул на пол возле стола, рассыпая искры и огонь. Писарь вскрикнул, отпрянул, задел стол. Свитки и перья полетели на пол. Пилат вскочил, схватил кувшин и, отбив горлышко о край стола, разом выплеснул воду на пылающую головку. Угли, шипя и дымя, расползлись по каменному полу. Всё произошло так быстро, что солдаты не успели даже дернуться. Пилат поставил кувшин на пол, сел в кресло, отряхнулся.
– Принести новые факелы! А эти убрать, дышать нечем!.. – И насмешливо посмотрел в сторону писаря, собиравшего с пола свитки: – Могли бы сгореть, между прочим… А за это суд и галеры!