Текст книги "Советский русский рассказ 20-х годов"
Автор книги: Михаил Булгаков
Соавторы: Иван Бунин,Александр Грин,Михаил Шолохов,Максим Горький,Алексей Толстой,Евгений Замятин,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 43 страниц)
Иван Алексеевич Бунин (1870–1953)
(Комментарии составил Е. А. Яблоков.)
Исследователи отмечают, что, несмотря на отрицательное отношение к И. Бунину критики и значительной части литературной общественности 20-х годов (по политическим мотивам), художественные поиски этого писателя имели большое значение для развития новеллистики в 20-е годы. Так, указывается на роль И. Бунина как продолжателя классической языковой традиции, сумевшего сочетать ее с проблематикой нового исторического периода. «Бунин главным образом стремится сохранить классическую языковую традицию, и слишком смелое, решительное с ней обращение, любой выпад из этой традиции для него неприемлем» (Чудакова М. О. Мастерство Юрия Олеши. М., 1972. С. 29). Исследовательница указывает на бережное отношение писателя «к современной книжной речи, ко всем ее достижениям, ко всему, что приобрела эта речь в результате многовекового пути своего развития, особенно к тщательно разработанному ее синтаксису, к сложному разветвленному периоду» (там же, с. 30). Н. А. Грознова полагает, что, наряду с чеховской, бунинская традиция несла «особую жизнеспособность новеллистическому жанру» (Грознова Н. А. Ранняя советская проза: 1917–1925. Л., 1976. С. 42).
Плодотворность творческого опыта И. Бунина особенно отчетливо сказалась «в стилевых формах, развивающих традиционные для русского искусства […] начала «литературности» (субъективное авторское повествование с многообразием форм несобственно-прямой речи)» (Теория литературных стилей: Многообразие стилей советской литературы. Вопросы типологии. М., 1978. С. 490). Бунинское влияние, как отмечается в работах современных литературоведов, особенно отчетливо стало проявляться в советской прозе со второй половины 20-х годов, в период снижения активности сказовой прозы. «Тяга к очищению и упорядочению языка уже отчасти возобладала над интересом к разнообразным пластам живого устного слова» (Чудакова М. О. Мастерство Юрия Олеши. С. 32). Бунинское влияние, по мнению М. Чудаковой, прослеживается в творчестве В. Катаева и М. Булгакова, И. Ильфа и Е. Петрова, Ю. Олеши и К. Паустовского (там же, с. 29–32).
Исход
Впервые – под названием «Конец» в альманахе «Скрижаль», Пг., 1918, № 1.
Печатается по изд.: Бунин И. А. Собр. соч. В 9-ти т. М., 1966. Т. 5.
«В числе тех немногочисленных произведений Бунина, которые появились в печати после революции, был рассказ «Конец» (1918), по существу последнее слово писателя, произнесенное им на родине. Отражавший сложную гамму переживаний Бунина как художника и как человека, этот рассказ явил одну из наиболее ярких страниц в новеллистике, встречавшей Октябрь. В нем философская насыщенность и поэтический колорит в воссоздании жизни достигают особой силы» (Грознова Н. А. Ранняя советская проза. С. 43).
Рассказ «Исход» предвосхищает проблемы «интеллигенция и революция», «человек и Родина», которые приобретут большое значение в прозе 20-х годов.
Максим Горький (Алексей Максимович Пешков) (1868–1936)
(Комментарии составил Е. А. Яблоков)
В 20-е годы в берлинском издательстве «Книга» М. Горький выпускает ряд сборников рассказов и очерков: в 1923 г. – «Мои университеты» (куда, кроме одноименной повести, вошло несколько небольших произведений); в 1924 г. – «Заметки из дневника. Воспоминания»; в 1925 г. – «Рассказы 1922–1924 гг.»; в 1927 г. – «Воспоминания Рассказы. Заметки».
Критика 20-х годов проявила большой интерес к «малой прозе» М. Горького. Почти единодушно была отмечена необычность для писателя его новых произведений. «Новый Горький» – так называлась статья В. Шкловского (Россия. 1924. № 2/11).
Это – новый Горький», – писал и А. Воронский (Воронский А. Полемические заметки// Красная новь. 1924. № 5. С. 317).
Анализируя новые очерки и рассказы М. Горького, критики выдвинули ряд принципиальных вопросов, связанных с проблемой художественного метода, концепцией личности, проблемой героя, жанровыми особенностями, способами выражения авторской позиции. Полемика выявила разногласия в среде критиков и по отношению к творчеству М. Горького, и по отношению к важнейшим вопросам развития литературы. Так, например, для В. Шкловского новые произведения М. Горького стали знаком разрыва с реализмом ради сближения с традициями В. Розанова, А. Белого и А. Ремизова, выступлением «против Горького второго периода, против толпы Вересаевых и Серафимовичей, против тени Белинского и за живую русскую литературу, которая писала и будет писать, как хочет» (Шкловский В. Новый Горький// Россия. 1924. 2/11. С. 197). Однако большинство критиков рассматривали обновление М. Горького не как полное самоотрицание писателя, а как развитие его своеобразного стиля; создаваемые же им характеры воспринимались как продолжение темы «уездной, обывательской, мещанской России», «окуровщины», в трактовке которой писателя перестал удовлетворять «уровень бытового и психологического обобщения»: теперь она предстает «как категория символического порядка» (Горбов Д. Путь М. Горького. М., 1928. С. 66).
Большой интерес представляют наблюдения критиков 20-х годов над жанровой спецификой горьковских рассказов. Критика обратила внимание на отсутствие в новых рассказах М. Горького «смазочного материала старого жанра», на их «автономность, отрывочность, мимолетность, как бы внелитературность» (Тынянов Ю. Литературное сегодня// Русский современник. 1924. № 1. С. 305).
Особое внимание вызвали, получив неоднозначную трактовку, интерес писателя к сложным, противоречивым характерам и предложенная им концепция личности. В облике созданных М. Горьким персонажей некоторые интерпретаторы-акцентировали лишь патологическое начало, сводя к его воспроизведению весь смысл идейно-нравственных поисков. Рапповская критика видела в произведениях писателя лишь «редчайшие виды уродств, многообразный софизм, патологический эротизм, непостижимые извращенности человеческой природы (Вешнев В. Горькое лакомство// На литературном посту. 1927. № 20. С. 54).
Примечательно, что специалисты-психиатры, воспринимая рассказы М. Горького с точки зрения своих узкопрофессиональных интересов, восхищались его умением «с необычайной правдивостью» и «научной добросовестностью» рисовать «различные психопатические состояния и душевные болезни» (Галант И. Б. Психозы в творчестве Горького // Клинический архив гениальности и одаренности. Л., 1928. Вып. 2. Т. IV. С. 50).
Большая часть рецензентов рассматривали созданные характеры как развитие дорогого для М. Горького типа чудака, озорника, жизнелюбе, в котором «жив неугомонный творческий дух», тоска по необыкновенному – но порывы которого бесплодны. «В последних вещах Горького преобладают озорники. Они озоруют от великой скуки. […]… мелкий быт, докуки жизни коверкают их, и их порывы вырождаются в бесплодное озорство» (Воронский А. О Горьком// Воронский А. Искусство видеть мир. Портреты. Статьи. М., 1987. С. 45).
Если А. Воронский обращал внимание на отсутствие в 20-е годы у М. Горького современной тематики (Воронский А. О Горьком// Там же. С. 46), то Н. Смирнов писал: «Формально все рассказы […] – рассказы о прошлом. Но их движущая сила – упорно-волевое стремление к иной, лучшей жизни, настойчивые, неугасимые поиски счастья – неизменно соприкасает их с нашей современностью» (Известия. 1925. 6 декабря).
Современные исследователи анализируют структуру горьковского повествования, способы выражения авторской позиции. Е. Тагер отмечал: «В рассказах 1922–24 гг. исчезает образ персонажа, слитого с автором и тем самым являющегося достойным доверия комментатором событий. В них, наоборот, преобладает монолог героя, повествующего о своей жизни и воссоздающего замкнутый, «чужой» для автора мир. […] Тенденция вытеснения авторского голоса и «взгляда» голосом и «видением» самого героя неожиданно сплетается с другой и прямо противоположной. В ряде рассказов мы вдруг наталкиваемся на демонстративное обнажение лица автора. […] Это лицо конкретного писателя, «сочинителя», свободного в выборе своего материала и самовольно распоряжающегося им» (Тагер Е. Б. Творчество Горького советской эпохи. М., 1964. С. 171 и 173).
В последние годы получили развитие высказанные Ю. Тыняновым идеи о новаторских принципах жанрообразования в произведениях М. Горького 20-х годов, о специфических средствах, с помощью которых небольшие по объему и, кажется, локальные по проблематике фрагменты тем не менее оказываются внутренне объединены в цикл – жанровую общность более высокого уровня. «Общая атмосфера создается здесь многообразием голосов и зарисовок. […] Возникает характерное вообще для Горького, но выступающее в каждом произведении по-своему ощущение неудержимо несущегося жизненного потока» (Эльсберг Я. Е. Общая атмосфера литературного произведения//Проблемы художественной формы социалистического реализма. В 2-х т. М., 1971. Т. II. С. 186).
«В настоящее время в результате серьезного исследования жанровой природы и стилевого своеобразия произведений писателя этого периода сложилось мнение о сочетании тенденции рассказа с исследованием, более того – об усилении исследовательского начала в них. В связи с этим возникает вопрос о мотиве как одной из форм выражения авторской идеи в произведении. […] Мотив как форма выражения авторского сознания в произведении впервые был широко применен Горьким в «Рассказах 1922–24 годов». Причем, кроме мотивов частных, действующих в пределах отдельного рассказа […] писатель ввел мотивы, общие для всего цикла» (Пшеничнюк Т. М. Структурно-организующая роль мотивов в рассказах Горького 1922–24 годов// Поэтика русской советской прозы: Межвузовский научный сборник. Уфа, 1985. С. 43).
М. Ландор прослеживает становление цикла как жанрового образования в творчестве М. Горького 20-х годов. Исследователь показывает, что единство рассказов, входящих в такое образование, создается более тонкими средствами, нежели просто сюжетные связи или единый образ повествователя: «Читатели, впитавшие культуру подтекста, стали восприимчивы к целому без внешней связи» (Ландор М. Большая книга – из малой (об одном становящемся жанре в XX веке) //Вопросы литературы. 1982. № 8. С. 78). Отмечая сходные тенденции у советских писателей – современников М. Горького (И. Бабель, М. Пришвин и др.), М. Ландор указывает в то же время на ряд близких по жанровой природе произведений известнейших прозаиков Западной Европы и США – Ф. Кафки, У. Фолкнера, Дж. Стейнбека, Дж. Джойса, Э. Хемингуэя, А. Камю (там же, с. 76–77). Обращаясь к творчеству современных советских писателей В. Шукшина, В. Астафьева, В. Белова, исследователь пишет: «Поиски необычного единства в рамках интересующего нас жанра идут и в нашей литературе последних лет. […] Из экспериментального порою соединения частей, не одного типа и не одного уровня, здесь складывается прочное художественное целое» (там же, с. 97).
Таким образом, «обновление» горьковской прозы, замеченное еще критиками 20-х годов, предвосхитило весьма широкие процессы в современной писателю и более поздней советской и зарубежной литературе.
Отшельник
Впервые – Беседа, 1923, № 1; вошло в сб.: Рассказы 1922–1924 гг. Берлин, 1925.
Печатается по изд.: Горький М. Полное собрание художественных произведений. В 25-ти т. М., 1973. Т. 17.
Рассказ написан в 1922 г. В сентябре этого года М. Горький читал его в Герингсдорфе А. Толстому, который выступил со своими впечатлениями в печати: «М. Горький читал свою последнюю повесть «Отшельник». Она поразила меня свежестью и силой формы и новым поворотом души его. Выше всего над людьми, над событиями горит огонь любви, в ней раскрывается последняя свобода» (Толстой А. Великая страсть //Накануне. Литературное приложение. 1922. 1 октября. № 20).
Известны восторженные отзывы об «Отшельнике» многих других писателей. «На правах читателя, – пишет М. Горькому 16 января 1926 г. К. Федин, – хочется мне сказать Вам, что никогда еще не испытывал я такого изумления перед Вашими книгами, как теперь. […] По книгам, напросто, ходят люди – так ощутимы, телесны герои повестей! И – другое: даже там, где автор ведет повествование от своего лица, он не стесняет меня – читателя – своим отношением к герою. Я остаюсь совершенно свободным в своей связи с героем повести, в своем понимании его. Особенно это касается […] «Отшельника». Здесь я ощутил героев буквально, т. е. на ощупь. […] Книга эта нова для меня […], и Вас я почувствовал после нее еще шире, чем раньше» (М. Горький и советские писатели. Неизданная переписка //Литературное наследство. М„1963. Т. 70. С. 498).
М. Пришвин сообщал М. Горькому в письме от 31 января 1926 г.: «Читали «Отшельника» вслух, это был праздник с радостными слезами. […] Только знаете, Алексей Максимович, я тоже когда-нибудь доживу до такого рассказа, я тоже напишу о любви, если у меня жизни не хватит, я жизнь надплету, как-нибудь и достигну» (там же, с.328).
Л. Войтоловский считал рассказ «Отшельник» одной из лучших вещей как сборника «Рассказы 1922–1924 гг.», так и всей современной ему литературы – «по красоте сюжетного построения, отчетливой вычерченности деталей и лингвистическому богатству» (Войтоловский Л. Новые вещи Горького // Новый мир. 1926. № 4. С. 157). Н. Смирнов также полагал, что «Отшельник» «может служить образцом лучшей, вполне законченной поэмы. Здесь все – и фигура Савелия, живущего в пещере, над которой склонились три прекрасных дерева […] и фигуры приходящих к Савелию деревенских женщин, и его речи […] – все выдержано в сияющих тонах четкости, сжатости и целостности» (Известия. 1925. 6 декабря). «Образ Савелия, – пишет критик о герое рассказа, – спокойного и хитрого мужика, не отказывающегося в своем уединении ни от женских ласк, ни от водочной бутыли, удивительно живой, подвижный и реальный образ» (там же).
Большой интерес к рассказу М. Горького испытывает и современное литературоведение.
«Горьковский отшельник не знает аскетической отрешенности от мира, он словно распахнут навстречу радостям бытия; в его любви ко всему живому […] есть нечто языческое […]. Бог, которого «открыл» Савелу маленький аббатик-француз, это, в сущности, тот дух человечности и доверия к жизни, который неощутим в скучной суете повседневности. […] Горький не реабилитирует «утешителя», «сеятеля иллюзий» в образе отшельника. […] Этот «уродливый маленький бог», «умеющий только любить», дан далеко не «праведником» (Тагер Е. Б. Творчество Горького советской эпохи. С. 193–195).
«В отличие от «Заметок из дневника. Воспоминаний», открывающихся пронизанным горечью «Городком», книга «Рассказы 1922–1924 гг.» предваряется блестящим «Отшельником», полным чувства светлой радости, восхищения такой сложной, такой противоречивой, такой «греховной» и все-таки, несмотря ни на что, неповторимо прекрасной жизнью. […] Горький не сказал ни одного слова в защиту одиночества, в защиту страдания. […] Именно в рассказе с обязывающим заглавием «Отшельник» автор дальше всего от этого» (Овчаренко А. И. М. Горький и литературные искания XX столетия. М., 1982. С. 71–72).
Обращая внимание на важное значение образа рассказчика в новеллистике М. Горького, Г. Белая отмечает: «В рассказе «Отшельник» поначалу кажется, что рассказчик только задает старику «наводящие» вопросы. […] Острый скальпель вопросов постоянно рассекает повествование, активизирует, динамизирует рассказ героя. […] Структура повествования в «Отшельнике» крайне характерна для произведений Горького 20-х годов» (Белая Г. А. Закономерности стилевого развития советской прозы двадцатых годов. М., 1977. С. 175–176).
Александр Степанович Грин (1880–1932)
(Комментарии составила А. М. Шафиева.)
Начал печататься до революции. Первые рассказы относятся к 1906 г. В 1913 г. выходит первое собрание сочинений (Грин А. Собр. соч. В 3-х т. Спб.).
В 20-е годы выходят следующие сборники рассказов А. Грина: Белый огонь. Рассказы. Пг., 1922; Сердце пустыни. М., 1924; На облачном берегу. Л.; М., 1925; Брак Августа Эсборна. Л., 1927; По закону. М.; Л., 1927.
Дореволюционное творчество А. Грина не было отмечено особым вниманием критики. Писавшие о Грине в тот период обвиняли писателя в эпигонстве, высказывались о его творчестве в основном в пренебрежительном тоне. На этом фоне выделяются отзывы А. Горнфельда и Л. Войтоловского, которые сумели разглядеть в новеллах Грина тревогу писателя о своем времени (Горнфельд А. Рец. на книгу: Грин А. Искатель приключений. Рассказы. М., 1916 //Русское богатство. 1917. № 6. С. 279–282; Рец. на книгу: Грин А. Рассказы. Спб., 1910. Т. 1//Русское богатство. 1910. № 3. С. 145–147; Войтоловский Л. Литературные силуэты: А. С. Грин //Киевская мысль. 1910. 24 июня; Войтоловский Л. Летучие наброски: Александр Грин //Киевская мысль. 1914. 3 мая). В послереволюционный период к обвинению в эпигонстве прибавились еще и обвинения в антиисторизме и антисоциальности. Критики 20–30-х годов утверждали, что Грин сознательно уходит от действительности, что писателю не чужды декадентские тенденции. «Ущемленный действительностью», спасающийся в мечте, которая «в своей бесцельности скрашивает жизнь», – таким видит Грина К. Зелинский (Зелинский К. Вступительная статья //Грин А. Фантастические новеллы. М., 1934). Критик считает, что «жизнь давнула его беспощадно и крепко, и из столкновения с ней он вынес для себя одну истину – уйти». Вместе с тем в «старомодных и слишком отвлеченных» писаниях Грина К. Зелинский увидел и отметил очень ценное: «Страницы его книг испещрены замечаниями и отступлениями, которые звучали философски и даже политически. В их повторяющейся тревоге угадываешь блудного сына революции» (там же, с. 34). А. Роскин акцентирует внимание на несамостоятельности гриновского творчества, считая, что литературу Грина можно отнести к числу той, которая «мало чем возвышается над уровнем фабрикуемой как бы машинным способом западной развлекательной приключенческой новеллы» (Роскин А. Судьба писателя-фабулиста // Художественная литература. 1935. № 4. С. 6). К. Зелинский и А. Роскин в своих статьях пытаются определить отношение к Грину советского читателя. Так, А. Роскин утверждает, что «страна гриновских новелл и повестей не выдержала самого краткого испытания временем. Она предстает ныне обесцвеченной, точно декорация при дневном свете» (там же, с. 8).
Стоит отметить небольшую статью М. Шагинян. Вопреки мнениям тех, кто считал, что Грин «не заметил» пятнадцати лет Советской власти, М. Шагинян утверждает, что «он сумел свои старые ситуации, старые страны, старых героев насытить новым для себя содержанием» (Шагинян М. А. С. Грин//Красная новь. 1933. № 5. С. 173). Но и М. Шагинян видит «несчастье и беду» Грина в том, что «он развил и воплотил свою тему не на материале живой действительности» (там же, с. 172). Сложившееся представление об отчуждении Грина от современности не могли изменить даже высокие отзывы о его искусстве таких писателей, как М. Горький, Ю. Олеша, К. Паустовский, Н. Тихонов, Э. Багрицкий.
В статье «Возвращение к А. Грину» (Вопросы литературы. 1981. № 10) В. Ковский, выделяя несколько периодов в литературной судьбе А. Грина, когда возрастал или, наоборот, убывал интерес к творчеству писателя, отмечал, что «…непонимание Грина достигло своего пика в тот момент, когда была взята на вооружение и сильно подновлена еще дореволюционного производства легенда об «иностранце русской литературы…» (с. 45). По словам исследователя, «возвращение Грина в живую литературу и возвращение к Грину нашего читателя пришлось на период (со второй половины 50-х годов) бурного роста общественного самосознания, крупных сдвигов в социальном и нравственном статусе общества, расцвета романтических по тональности и максималистских по этическому пафосу умонастроений. В литературе этого периода совершенно не случайно усилились гуманистические акценты, обострилось внимание к человеческой индивидуальности, приобрели особую роль различные виды лирической прозы, наметилось тяготение к общей субъективации повествовательных форм, исповедальности, условности и т. д. Надо ли пояснять, до какой степени «ко времени» оказался тогда Грин с его твердой нравственной программой, страстной защитой духовной свободы, безудержностью творческой фантазии…» (там же, с. 47).
Крысолов
Впервые – Россия, 1924, № 3. Вошел в сборник рассказов «На облачном берегу».
Печатается по изд.: Грин А. С. Собр. соч. В 6-ти т. М., 1980. Т. 4.
В воспоминаниях о писателе часто говорится о том, что в основе фантастических рассказов Грина лежат реальные события. В сюжет «Крысолова» А. Грин включил историю, рассказанную ему Э. Арнольди о недействующем телефоне, который неожиданно зазвонил. Писатель пообещал написать «рассказ о телефоне в пустой квартире» (Арнольди Э. Беллетрист Грин // Воспоминания об А. Грине. Л., 1972. С. 298). Рассказ написан не был, но эпизод этот вошел в «Крысолов», правда в несколько измененном виде.
По воспоминаниям вдовы писателя Н. Н. Грин, в основе истории с английской булавкой, которой девушка, встреченная героем, заколола ему ворот пальто, лежит следующий эпизод: встретив Грина на толкучке, где он пытался продать «полученное на паек мыло», Н. Н. Грин «позвала его в ближайшую подворотню и сколола булавочкой воротник его пальто. Здесь, – пишет она, – на сыром камне грязной подворотни рынка, мелькнуло начало «Крысолова», замысел которого возник еще раньше, в Доме искусств» (Грин Н. Н. Из записок об А. Грине //Воспоминания об А. Грине. С. 333). Банк, подобный тому, в котором разворачивается действие рассказа, судя по всему, действительно существовал в Петрограде. Есть несколько версий относительно того, где размещалось помещение банка. В. Калицкая в воспоминаниях об А. Грине пишет, что помещение банка находилось «по соседству с Домом искусств. Этот дом занимал огромное пространство: один его фасад выходил на улицу Герцена, другой на Невский, третий на Мойку… Банк занимал несколько этажей и состоял из просторных, светлых и высоких комнат, но ничего особенного, красивого или таинственного, что отличило бы его от других банков средней руки, не было. Когда позднее Александр Степанович читал нам «Крысолова», я была поражена, как чудесно превратился этот большой, но банальный дом в настолько зловещее и фантастическое помещение» (Калицкая В. Из воспоминаний // Воспоминания об А. Грине. С. 199).
Вс. Рождественский указывает, что банк этот был скорее нижним этажом Дома искусств, владельцы которого, убежав в Октябрьские дни, «оставили после себя хаос сдвинутых прилавков, поваленных шкафов, поломанной мебели и груды исписанной конторской бумаги, в сугробах которой буквально утопала нога» (Рождественский Вс. В Доме искусств //Воспоминания об А. Грине. С. 243). За этой исписанной с одной стороны бумагой сюда спускались вначале А. Грин, а затем и остальные писатели, жившие в Доме искусств. Само описание банка у Вс. Рождественского расходится с тем, что дает В. Калицкая. У Вс. Рождественского вместо «светлых и высоких комнат» это «царство мрака, пыли и плесени», «мрачноватое подземелье», «подвальное помещение» (там же, с. 243). Э. Арнольди также полагает, что банк находился в здании Дома искусств (Арнольди Э. Беллетрист Грин //Воспоминания об А. Грине. С. 300).
А. Грин, пишет В. Каверин, «в одном из своих лучших рассказов «Крысолов» […] показал фантастичность геометрично-пустого Петрограда, с его оглохшими, саботирующими учреждениями, заваленными канцелярской бумагой» (Каверин В. Грин и его «Крысолов»//Каверин В. Собр. соч. В 8-ми т. М., 1982. Т. 6. С. 504).
В отклике на сборник «На облачном берегу», куда входил рассказ «Крысолов», критик Г. Лелевич провозгласил Грина «последышем того слоя русской интеллигенции, который не приобщился к буржуазному миру и в то же время не пошел за пролетариатом, цепляясь за свою мнимую самостоятельность». И данная книга, по его мнению, «одно из ярких проявлений последней стадии этого вырождения» (Лелевич Г. Рец. на книгу: «На облачном берегу». Л., 1925 //Печать и революция. 1925. № 7. С. 271). По мнению критика, «талантливый эпигон Гофмана, с одной стороны, Эдгара По и английских авантюрно-фантастических беллетристов – с другой, Александр Грин временами умел давать если не очень нужные, то по крайней мере оригинальные и интересные произведения. Но невозможно жить на проценты с гофмановско-стивенсоновского капитала на восьмой год пролетарской революции» (там же, с. 270). Характеризуя героев Грина, Г. Лелевич писал, что «это – либо сумасшедшие, либо неврастеники, либо, в лучшем случае, мечтатели и визионеры» (там же, с. 271). «Декадент» Грин – певец смутных стихийных душевных движений, темных инстинктов, господствующих над разумом…» (там же).
В несколько ином тоне звучала рецензия А. Придорогина, который почувствовал изысканный «психологизм» рассказов А. Грина. Вместе с тем и А. Придорогин пишет, что «рецензируемая книга свидетельствует не только о высоком литературном мастерстве автора, но и о полной оторванности его от запросов современности» (Книгоноша. 1925. № 21. С. 18).
В 30-е годы А. Грину посвятил статью А. Платонов (Литературное обозрение. 1938. № 4). По словам В. Каверина, эта статья – «пример столкновения двух глубоко искренних писателей, идущих в диаметрально противоположных направлениях». Их «столкновение» основано не только на прочном убеждении Платонова, что произведения романтические «не способны дать той глубокой радости, которая равноценна помощи в жизни». Это – суровый, исподлобья взгляд, это тяжелая рука мастера, для которого литература не развлечение, а пот и кровь» (Каверин В. Собр. соч. Т. 6. С. 509). На самом деле, считает В. Каверин, Грин «не хитрит с читателем. Он как бы заранее заключает с ним договор, в котором ясно и недвусмысленно сказано, что его творчество не имеет ничего – или почти ничего – общего с действительностью. Требовать от Грина, чтобы он перестал быть Грином, бесполезно… Фантазии Грина нечего делать в Моршанске, так же как и герои Платонова почувствовали бы себя растерянными и оскорбленными в Гель-Гью или Зурбагане» (там же). Сравнивая язык А. Платонова и А. Грина, В. Каверин пишет: «У Платонова – свой, особенный язык, основанный на скромной, но непреклонной простоте, на едва заметных сдвигах разговорной речи, оставляющих впечатление свежести и новизны. У Грина вы редко останавливаетесь на отдельной фразе – он пишет страницами, в неудержимом разбеге» (там же, с. 508–509).
«Новелла «Крысолов», – пишет современный исследователь М. Саидова, – зрелая вещь, в ней наглядно выступают особенности прозы позднего Грина» (Саидова М. Поэтика А. Грина (на материале романтических новелл) // АКД. Душанбе, 1976. С. 74). М. Саидова считает, что «творчество Грина относится к «лейтмотивной прозе», которая получает распространение с начала XX века и строится «по законам музыки» (там же, с. 77). В рассказе «характер лейтмотива приобретает не слово, а небольшой эпизод, который запечатлелся в сознании героя, возникающий в самые напряженные драматические моменты в его жизни» (там же). Так, девушка с «английской булавкой», возникающая в сознании героя, становится «символом Чистоты, Доброты, Чуткости». Ее образ «символизирует высокую мечту, которая противопоставлена всему пошлому, злому и ненавистному, которое олицетворяет «Избавитель» (там же, с 78). Герой постепенно возвышает образ девушки «над обыденной повседневностью». И благодаря этому создается контраст «между действительными событиями, происходящими с героем, и его мыслями, чувствами, его воображением, создавшим идеальный образ, олицетворяющий все прекрасное» (там же, с. 80).
Разделяя выбранные М. Саидовой аспект и интерпретацию новеллистики Грина, В. Ковский пишет, что она первая, пожалуй, погружается в проблему «поэтического на уровне поэтики Грина […] показывает, как постепенно утверждается в романтических новеллах писателя стиль «свободного порядка», ассоциативно-произвольной связи компонентов изображаемого, как моменты формы сами становятся содержанием произведений, строящихся «по законам музыки», как создается «система переплетающихся между собой тематических сфер» (Ковский В. Возвращение к А. Грину //Вопросы литературы. № 10.1981. С. 62).
Леонид Иванович Добычин (1896–1936)
(Комментарии составил Е. Е. Девятайкин.)
Печататься начал с 1924 г. Опубликовал сборники рассказов: Встречи с Лиз. Л., 1927; Портрет. М., 1931; повесть «Город Эн» (Л., 1935).
Известны неопубликованные сборник рассказов «Вечера и старухи» (хранится в ЦГАЛИ СССР) и две повести, находящиеся в Ленинграде в частных коллекциях.
В последнее время рассказы Л. Добычина вновь появляются на страницах печати. Наиболее полная публикация – в «Литературном обозрении», 1988, № 3 (рассказы «Старухи в местечке», «Козлова», «Встречи с Лиз», «Ерыгин», «Конопатчикова», «Портрет»).
«В середине двадцатых годов, – вспоминал В. Каверин, – в ленинградском литературном кругу Добычин был заметной фигурой. О нем много спорили. […] У него не было ни соседей, ни учителей, ни учеников. Он никого не напоминал. Он был сам по себе. Он существовал в литературе, ни на что не рассчитывая, не оглядываясь по сторонам и не боясь оступиться» (Каверин В. В старом доме //Каверин В. Собр. соч. В 8-ми т. М., 1982. Т. 6. С. 413–417).
Критики заметили уже первый сборник рассказов Л. Добычина. Наиболее сочувственно отозвался о нем Н. Степанов, который увидел оригинальность рассказов прежде всего в том, что в них «обрывки хроники, где случайные и, казалось, ненужные подробности сочетаются со «случайными и неподчеркнутыми» «намеками на смысл», «фабулу», «позволяют создать тонкую и острую психологическую характеристику персонажей» (Степанов Н. [Рец. на сб. «Встречи с Лиз»] //Звезда. 1927. № 11). Но уже в рецензии на повесть Л. Добычина «Город Эн» Н. Степанов, отметив, что писатель «правильно» отразил измельчание «предреволюционной интеллигенции, мертвящую тупость провинции», упрекал автора в «пессимизме», «ироническом скептицизме», «индивидуализме», «формализме», «объективизме» и т. д. (Литературный современник. 1935. № 2).
Многие критики конца 20 – начала 30-х годов обвиняли прозу Л. Добычина в клевете на эпоху. Так, в связи с публикацией сборника рассказов «Портрет» О. Резник писал в рецензии под названием «Позорная книга»: «Увечные герои и утопленники наводняют книгу. […] Конечно же, речь идет об обывателях, мещанах, остатках и объедках мелкобуржуазного мира, но, по Добычину, мир заполнен исключительно зловонием, копотью и смрадом, составляющим печать эпохи» (Литературная газета. 1931. № 10). С. Герзон в статье «Об эпигонстве» назвал повесть Л. Добычина «Город Эн» «праздным гримасничаньем, бессильным прикрыть эгоистическое любование», «хилым, ненужным детищем, весьма далеким от советской почвы», «объективный смысл» которого – «показать, как он, Добычин, мало уважает читателей» (Октябрь. 1936. № 5. С. 214, 215).