Текст книги "В доме своем в пустыне"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Но она, Слепая Женщина, была другая, удивительно не похожая на всех прочих, и потому не нуждалась в имени. Когда она проходила по нашему кварталу, дети кричали, или говорили, или шептали, или думали про себя – в зависимости от того, как далеко от них она находилась: «Вот идет эта Слепая, вот идет эта Женщина», – и все понимали, о ком идет речь. Именно так, «эта Слепая» и «эта Женщина», с двумя подчеркнутыми «эта» – одно при существительном, второе при прилагательном, одно как знак особости, а второе – как знак узнавания, и оба вместе – как опоры памяти, подобно пальцам Роны на моем теле и моим рукам на гладкости ее кожи: этот запыхавшийся, этот ее живот, весь любовь, и эта ее, эта гладкая щека, вся моя, и этот ее встопорщившийся, этот пушок, на этом ее смеющемся затылке, и вот эти горошины пальцев на этих ее ногах, – открой рот, Рафаэль, сделай: «А-а-а…» А вот и эта Женщина, эта Слепая, единственная и особенная, как будто это не просто существительное и прилагательное, а ее звание, ее степень, а может, роль, предназначенная ей – то ли в нашем маленьком квартале, то ли в Иерусалиме, то ли в Стране, то ли во всем мире.
Какое-то время Слепая Женщина стояла у костра, а потом произносила:
– Пойдемте, дети. И захватите картофелину для бедняги Готлиба тоже.
Она поворачивалась и уходила, и хорейные Аврам, и Яков, и Давид, и Герцель, и Шимон, и Ави, и Рувен следовали за ней гуськом, как птенцы.
И к нам еще долго доносился издалека ее голос, который выговаривал им в темноте: «Вот, вы не считали, и не запоминали, и не заучивали дорогу туда, поэтому вам так и положено – споткнуться и упасть на пути обратно».
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ДНЯМИ И НОЧАМИ
Днями и ночами напролет дежурила у постели своей дочери госпожа Шифрина, плакала и молилась, а через три недели врач сказал, что девочку можно забрать домой. Господин Шифрин – ссутулившийся, с посеревшим лицом – попросил Дедушку Рафаэля запрячь повозку и привезти дочь из больницы в мошаву.
Мама, которая из перешептываний домашних и шушуканий в школе уже поняла, что с ее подружкой случилось что-то ужасное, хотела поехать тоже, но Дедушка и Бабушка не разрешили. Она долго бежала, задыхаясь, за повозкой, потом отчаялась, остановилась, повернула обратно, взяла книгу, уселась у ворот мошавы и принялась ждать.
Они вернулись поздно вечером. Рахель лежала сзади на подстилке из одеял, скрытая высокими деревянными бортами, и Мама, которая все эти часы сидела у въезда с открытой книгой, но не прочла в ней ни единого слова, прижала теперь книгу к сердцу, вскочила и побежала рядом с повозкой.
Она позвала:
– Я здесь, Рахель, я здесь! – И Рахель ответила ей слабым стоном, но госпожа Шифрина рассердилась и велела Матери замолчать и оставить Рахель в покое.
– Рахель очень больна, не приставай к ней! – крикнула она. – Если ты так уж сильно ее любишь, дай ей лучше спокойно отдохнуть.
Повозка въехала во двор, Дедушка Рафаэль крикнул: «Тпрру!» – и лошадь остановилась рядом с большим фикусом. Госпожа Шифрина взяла дочь на руки и понесла ее прямиком в приготовленную постель. Она раздела ее, закутала в белую ночную рубашку и тут же уложила спать.
Все последующие дни Рахель не поднималась с кровати. Она все дольше и дольше спала и, даже проснувшись, не пыталась открыть глаза. Дедушка Рафаэль велел Маме пойти и почитать подруге книгу, но госпожа Шифрина не хотела ее впускать. Когда бы Мама ни приходила – утром или вечером, до полудня или после, – ее снова и снова выпроваживали с одними и теми же словами: «Рахель очень больна. Она должна отдыхать».
Слепота Рахели углублялась и усиливалась, мир ее тускнел и темнел. Дни казались ей ночами, рассветы превратились в вечера. Светлячки, которых она видела раньше, всё больше тускнели, пока она перестала понимать, существуют они еще на самом деле или давно уже улетели и исчезли, и теперь она видит только свои воспоминания о них или то, что себе представляет, а может, и просто – одну лишь надежду.
Господин Шифрин сказал:
– Впусти ее, Рахель будет рада.
Но его жена заупрямилась:
– Нет. Девочка должна отдыхать.
Она стояла на коленях возле кровати дочери, положив голову ей на живот и ощущая, как пальцы Рахели вслепую перебирают ее волосы. Долгие часы проводила она так, не обращая внимания на уговоры мужа.
– Все потому, что я так трясла тебя, когда бежала в больницу, – причитала она над дочерью. – Все из-за того, что я тогда так бежала.
Но Рахель ничего не отвечала.
– Прекрати! – сказал господин Шифрин. – Если б ты не побежала с ней в больницу, она бы вообще умерла.
Госпожа Шифрина повернулась к нему и впилась в мужа ненавидящим взглядом.
– Если бы ты не привез ее в эту страну, она бы сейчас видела! – крикнула она.
Он рухнул на стул, словно его ударили поленом.
– Можешь радоваться! – продолжала кричать госпожа Шифрина. – Она тоже приноровилась к этой твоей «Стране Израиля»! Каждый к ней в конце концов приноравливается. У одного вырастают на руках мозоли, другой становится черный, как негр, ты мелешь чепуху, а она перестала видеть.
– Я не привозил ее сюда, – сказал господин Шифрин, будто оправдываясь. – Она здесь родилась.
– Но ты привез сюда меня! – яростно воскликнула она. – А я ее здесь родила!
Господин Шифрин вышел из себя.
– Если бы ты не приехала со мной сюда, – крикнул он страшным голосом, – она не родилась бы вообще!
– Может, так было бы и лучше… – уронив голову, прошептала госпожа Шифрина.
Весь дрожа, словно от укуса змеи, господин Шифрин выбежал из дома и бросился к Дедушке Рафаэлю.
– Твоя дочь не больна, – сказал Дедушка. – Она ослепла, но она не больна. Ей нужно выйти наружу, на солнце, на воздух, ей нужно ходить, ударяться, прислушиваться, трогать, спотыкаться и учиться. – Но госпожа Шифрина лежала у постели дочери, как сторожевая собака, и никому не давала к ней подойти. – Из них двоих настоящая больная – твоя жена, – сказал Дедушка Рафаэль своему несчастному соседу.
Теперь сон Рахели стал таким затяжным, что ее отцу больше не удавалось с ней поговорить, потому что, когда он уходил из дому, она еще не просыпалась, а когда возвращался – уже засыпала на всю оставшуюся ночь.
ВСЮ НОЧЬ
Всю ночь землю заливали дожди. Повсюду струились грязевые потоки, валялись вывернутые водой валуны, проселочные дороги затопило и смыло напрочь. Поутру, когда я поехал проверить очередную артезианскую скважину и глянуть, не повреждено ли ее оборудование, укрытое в одной из небольших котловин, мне пришлось выложить настил из камней, чтобы пересечь вади, потому что хлынувший в него поток начисто смыл дорогу и прорыл высокие уступы на склонах ущелья.
Въехать внутрь котловины мне так и не удалось. Огромные обломки скал, принесенные водой, перегораживали вход. Я оставил пикап снаружи, забрался на завал и прополз внутрь по-пластунски, цепляясь, как мог, руками и ногами. Настоящий разгром открылся моему взгляду. Двенадцатидюймовая стальная труба, по которой вода поступала из скважины в котловину, в отсек охлаждения и компрессии, была разворочена наводнением. Куски ее были разбросаны по берегам русла, переплетенные друг с другом, будто остатки спагетти в тарелке великана.
Там и сям еще журчали последние небольшие ручьи. Радостные птицы кувыркались в них, и звуки их плесканья и щебета казались особенно умиротворяющими на фоне разрушений миновавшей ночи. Воздух был наполнен сильными запахами пустыни, как это обычно бывает, когда капли дождя испаряются с нагретых листьев. Я вернулся к машине, сообщил о себе по связи, спустил воду из уцелевшего участка трубы в русло вади, и, как раз когда кончил, у котловины появился Вакнин-Кудесник с бригадой технадзора.
Вакнин был счастлив.
– Вот видишь, мон ами, – сказал он. – Сколько лет мы с тобой смотрели на эту котловину, ты и я, и спорили, существует ли Бог?
– Слишком много, – сказал я.
– А теперь посмотри, как тут все разворочено, и ответь мне, существует Бог или нет?
– Даже если Он существует, Вакнин, эти наши скважины и трубы Его не интересуют.
– Не интересуют? Судя по тому, что здесь произошло прошлой ночью, они Его еще как интересуют!
– И это твой Бог, Вакнин? Всемирный водопроводчик?
– «Благослови Бога, душа моя, – пропел Вакнин, – Который распростер небеса, точно шатер, и установил на водах основания его; Который сидит на тучах, как на колеснице, и несется на крыльях ветров; Который открывает источники в долинах, чтобы их воды текли меж холмами…»
– Послушай, Вакнин! – прервал я его. – Когда кончишь свои канторские песнопения, вызови сюда, пожалуйста, бульдозер. А я тем временем освобожу тебе вторую трубу, а потом съезжу на вади Цин [84]84
Вади Цин – вади в пустыне Негев, центр оазиса.
[Закрыть], посмотреть на тамошние скважины.
– Бульдозер я уже вызвал, – сказал Вакнин, – а ты мне нужен здесь, помочь с трубами. Садись лучше, выпей кофейку, месье Майер, ребята уже вскипятили финжан [85]85
Финжан – кофейник (араб.).
[Закрыть]…
– Я не люблю кофе, – сказал я ему. – Ты же знаешь, что я пью только чай. И кроме того, это не то время и не то место, где я привык пить.
– Не то время и не то место… – передразнил Вакнин. – Вот, пригласи йеке [86]86
Йеке – педант; насмешливое израильское прозвище выходцев из Германии.
[Закрыть]на чашку кофе, и он тут же разведет тебе из этого целую философию.
– Сейчас я должен съездить на скважины вади Цин.
– Сдался тебе этот Цин! – рассердился он. – Ты мне нужен здесь.
Я уложил свои инструменты в чемоданчик, а сам чемоданчик привязал на его место, в ящике в кузове пикапа, чтобы он не сдвинулся ненароком. Мужчины нашей семьи должны опасаться любых вентилей, молотков и ключей, которые имеют обыкновение вылетать из кузова машина, когда она переворачивается. Одно дело, как говорила Рыжая Тетя, принимать удары судьбы и даже склонять перед ней голову, и совсем другое дело – оставить ей свет снаружи, распахнуть дверь и пригласить внутрь.
Вакнин повысил голос:
– Я тебя отлично знаю, месье Рафи Майер. Вади Цин и тамошние скважины интересуют тебя, как прошлогодний дождь, ты просто хочешь улизнуть на свою обычную прогулку.
В действительности правы были мы оба. У меня на самом деле была работа на скважинах вади Цин, и я собирался ее сделать, но одновременно я надеялся, что мне достанет времени подъехать потом к своему заветному озерку и глянуть, что там натворил дождь, – не забито ли и оно камнями, не потемнела ли та его прозрачность, что под, и то голубое око, что над, и удалось ли тому большому камню, что застрял посреди склона и ждет там, разгневанный, повиснув без опоры над пустотой, осуществить свое давнее желание и рухнуть наконец вниз?
– Вакнин, – сказал я ему. – У меня есть и еще работа, кроме того, чтобы сидеть здесь с тобой и смотреть, как ты командуешь бульдозером. Я слил для тебя воду из трубы до последней капли, как только йеке может слить, а теперь вы тут займитесь своим делом, а я займусь своим. А к вечеру я вернусь посмотреть, нужно ли вам от меня еще что-нибудь.
– А если тебя будут искать по связи, что сказать?
– Правду, Вакнин, – сказал я ему. – Всегда говори только правду.
Он побежал за мной к пикапу, смягчив и понизив голос, чтобы не слышали рабочие:
– Тогда хотя бы благослови меня перед тем, как уедешь. Скажи: «Да поможет тебе Господь, Вакнин, найти такую же хорошую жену, как твоя мать».
Мы с Вакнином часто благословляем друг друга самыми различными благословениями. Обычно это я благословляю его, но иногда прошу, чтобы и он меня благословил.
– Не волнуйся, Вакнин, – сказал я, медленно трогая с места, – ты найдешь себе жену, и она будет такой же хорошей, как твоя мать.
– Нет, нет! – сердито крикнул он, не отставая от машины. – Скажи, как мы договаривались, слово в слово, как сказал я: «Да поможет тебе Господь, Вакнин, в один прекрасный день найти такую же хорошую жену, как твоя мать». Останови машину и скажи.
Я приостановился:
– Да поможет тебе Господь, Вакнин, в один прекрасный день найти такую же хорошую жену, как твоя мать.
И поехал.
Дорога, что вела к вади, приняла на себя удар наводнения, и ее размыло окончательно. Я вернулся чуть назад, проехал обходным путем, мимо заброшенной каменоломни, и спустился к вади по одному из его боковых отрогов. Всякого рода кусты – я только ракитник способен назвать по имени – лежали там вповалку, цветы их были вырваны с мясом, между ветками набились колючки и мелкая галька. Красными, белыми и темными были камни, когда неслись в сильном потоке, который выворачивал их со дна вади и увлекал за собой. Розовыми, желтыми и фиолетовыми пятнами пестрели они теперь на прозрачном дне, обозначая путь прокатившейся здесь воды. В некоторых местах крутые стены ущелья рухнули вовсе, обнажив новые слои спрессованных речных наносов, следы воды и песка, древние истории скал и почвы. Годы земли, годы засухи, годы моря, годы потока и бури.
Это книги воспоминаний, летописи реки и ее берегов, – объяснял я когда-то Роне.
– Вот слой песка, оставшийся от медленного, непрерывного течения. Вот слой больших наводнений, с валунами. Вот крепостные камни, откуда только их принесло?
– А меня откуда? – засмеялась она. – Иди уже ко мне, мой любимый… И у меня есть муж и дети, и мне еще долго вести машину обратно.
Солнце уже всползло на вершину небосвода. Тень стены, у которой мы сидели, все уменьшалась. Подобно медленной, не знающей жалости гильотине, солнечный свет отсекал от земли полоску за полоской. Небо было таким голубым, а поток лучей – такими жарким, что мне казалось, будто над моей головой развернуто огромное голубое платье, в центре которого пламенеет красный цветок.
– Вот она я, мой любимый.
– Я тебя вижу, – сказал я.
– Ты часто думаешь обо мне?
– Ложась и вставая [87]87
Ложась и вставая – обыгрывание талмудического указания, которое предписывает учить Тору, «когда ты ложишься и когда ты встаешь».
[Закрыть], – сказал я.
– И это все?
– Ложась и вставая, любимая моя, когда я ложусь, а ты встаешь, и когда я встаю, а он ложится, и когда он ложится и ты ложишься, – уточнил я в деталях.
Все ниже, ниже скатывалась вода к вершине водопада, падала в пропасть, грохотала в узком ущелье, успокаивалась, расширяясь, и оттуда, на сходящем на нет уклоне, постепенно умеряя пыл, в усталой обессиленности победителей – вниз, к топкому покою Соленого моря. Можно было бы написать здесь: «к вечному покою Мертвого моря», – но поскольку ты читаешь эти мои слова, сестричка, я лучше поостерегусь и воздержусь от подобных деклараций.
ЕМУ ОСТАВИЛИ
– Когда его обрезали, ему оставили там слишком много кожи, – шептали друг другу пять голов Большой Женщины.
– Это похоже на галстучек, – хихикнула голова Черной Тети.
А голова Рыжей Тети добавила:
– Такие вещи случаются только по одной причине. Потому что они не подпускают женщин подойти и проверить, как сделано обрезание. Как будто речь идет о чисто мужском деле. На самом деле все дела на свете женские, – сказала она, словно повторяя некий лозунг. – И уж «это», конечно, тоже.
И голова Черной Тети снова засмеялась:
– Уж «это» дело нас точно касается куда больше, чем их.
– Говори, пожалуйста, за себя, – сказала Мать. – Отнюдь не все так много думают об «этом», как ты.
– Я бы послала его исправить «это», – с важностью сказала сестра. – «Это» может помешать ему в постели.
Сегодня она пятидесятилетняя холостячка с белоснежной головой, а тогда была светлоголовой девочкой, которая немедленно усвоила все манеры своей Бабушки, своих Теток и своей Матери и участвовала во всех их церемониях с набожной педантичностью молодой жрицы: смотрит на меня, и касается меня, как они, и морщит обеспокоенный лоб, как они, и во время тех купаний склоняется надо мной, как они, проверяя, не покраснела ли кожа в нежных местах, и цокает языком, как они. Однажды я даже услышал, как она цитирует Бабушку двум девочкам-близняшкам из третьего блока: «Памушку нужно мыть хорошенько-хорошенько, не то она у вас закиснет». Когда наш Отец был жив, мы с ней были мальчик и девочка двух родителей. Но Отец погиб, и Дядя Эдуард погиб, и Дядя Элиэзер погиб, и две Тети перешли к нам, жить с Матерью и Бабушкой, и ты, паршивка этакая, которая могла остаться со мной, и мы были бы двумя детьми четырех матерей, предпочла присоединиться к ним, чтобы вы стали пятью матерями одного сына.
– Чем меньше его будут трогать, пока он маленький, тем лучше ему будет, когда он вырастет, – сказала Мать.
– О котором из них двоих ты говоришь? – И все засмеялись.
– Эта штука похожа на то, что болтается у индюка на шее, – сказала Рыжая Тетя.
– С каких это пор ты разбираешься в таких вещах?
– А что, вы думаете, что в Пардес-Хане не было индюков?
Черная Тетя и моя сестра захохотали и стали хлопать себя по ляжкам, Бабушка не сдержалась и хихикнула, а Мать вдруг взвизгнула и начала корчиться от смеха.
– Единственный, у кого ты могла это видеть, был Наш Эдуард, а ему вообще не делали обрезания! – насмешливо фыркнула Черная Тетя.
– Закрой рот! – крикнула Рыжая Тетя. – Ему таки да делали! Его родители знали, что мы встретимся, еще когда он был младенцем. Они это сделали для меня. В мою честь!
Она опять покидает комнату в слезах, с выпрямленной, ломкой спиной, с трясущимися плечами, обиженной походкой, и Бабушка кладет конец спорам о «галстучке», заявляя с обычной своей практичностью: «Всегда лучше, чтобы осталось побольше, чем чтобы потом не хватило».
И вот уже мне предлагаются на выбор руки – две, или три, или десять, или пять, – и пряди ласковых волос Матери, и шалфейный запах Черной Тети, и голубизна платья и взгляда Рыжей Тети, которая уже вырвала, и поела, и снова вырвала, и успокоилась, и вернулась, и вот она тоже трогает, и улыбается, и вытирает слезы, и произносит вместе с ними: «Красавец!», и «Наш мальчик!», и «Он еще будет разбивать сердца!».
В КОНЦЕ КОНЦОВ
В конце концов я все-таки пошел и сказал Аврааму, что Бабушка просит его прийти и убрать камень из нашего двора.
Авраам был вне себя от радости: «Уже иду, Рафаэль, уже иду, только сполосну лицо и только переоденусь!»
Я думал, что он зайдет для этого в свой маленький дом и я смогу улучить минутку, когда дверь будет открыта, чтобы заглянуть вовнутрь. Но Авраам снял пару чистых брюк хаки, что висели на ветках харува, и сильно встряхнул их, разглаживая, а голову сполоснул прямо из крана во дворе.
Вода вычернила его волосы, смыв с них беловатый грим каменной пыли. Лицо его, изможденное от печали, потрескавшееся и потемневшее от солнца, вдруг ожило и засветилось. Он повесил ведро с инструментами на плечо, и мы двинулись в путь. Я шел медленно-медленно, сдерживая свои рвущиеся колени, чтобы приспособиться к шагам его волочащихся ног.
Бабушка встретила его холодно, как будто делала одолжение, хотя это она нуждалась в нем, а не он в ней. Она провела Авраама через квартиру на заднюю веранду – он шел, жадно рыща глазами по комнатам, – спустилась с ним во двор и показала камень. Авраам посмотрел, потом легко, словно проверяя, постучал по нему своей матракой, и улыбнулся довольной улыбкой.
– Здоров, как бык, – сказал он. – Послушай, послушай, Рафаэль, как он звенит – совсем как колокол. Мы сможем сделать из него что-то красивое.
– Вытащи его, забери к себе, а там делай с ним, что захочешь, – сказала Бабушка. – Мне главное, чтобы его духу здесь не было.
– Пойди ко мне во двор, – сказал Авраам, – разбери мою «люльку», сложи доски и джут на тачку и привези все сюда, да, Рафаэль? И захвати там несколько гвоздей и канистру с водой, а заодно привези мою доску, чтобы сидеть, и подушку тоже привези.
Он вбил шесты по обе стороны камня, прибил гвоздями поперечины и натянул на них джутовое полотнище. Канистру с водой он поставил в тени веранды, чтобы она запотела и охладилась, а сам уселся на свою доску, подложив под себя подушку, и принялся за работу.
– Что ты там стучишь, Авраам? – сказал Бабушка. – Выковыряй его этим своим ломиком, и все. Он нам здесь не нужен, этот камень. Вытащи его совсем, как зуб со рта.
Но дядя Авраам стучал себе, не обращая внимания на ее слова, а поскольку она продолжала ворчать, он поднялся, натянул джутовое полотнище по обе стороны навеса, чтобы мы с ним и с камнем были укрыты от глаз Большой Женщины и могли без помех продолжать нашу работу – работу мужчин.
Авраам стучал и поливал, стучал и поливал, и слаженные звуки его матраки и шукии, не знавшие ни композитора, ни нот, ни дирижерской палочки, казались мне волшебными и влекущими. Но прошло несколько часов, и в них стало слышаться нетерпение и даже раздражение, потому что Рыжая Тетя все не появлялась. Так мы работали под маленьким джутовым навесом, пока не село солнце, и тогда Авраам собрал инструменты обратно в ведро, выполз наружу, расправил кости и попросил меня приготовить ему чашку чая.
Он растянулся под Маминой Санта-Розой и закурил одну из своих плоских и вонючих сигарет «Эль-Аль» – тех, что горят с одного конца и намокают от слюны с другого и сами по себе гаснут, когда огонь и слюна встречаются друг с другом.
Все это время Рыжая Тетя сидела, закрывшись, у себя в комнате, а Мать, и Бабушка, и Черная Тетя шепотом обсуждали, «пригласить его внутрь поужинать» или «вынести ему что-нибудь во двор». Но тем временем его сигарета уже погасла, голова медленно-медленно откинулась назад, глаза закрылись, и он уснул. Мы с Черной Тетей укрыли его простыней и положили на нее сверху джутовое полотнище, чтобы защитить от ночной росы, и я еще долго смотрел из окна, как он лежит там, постепенно исчезая в темноте.
На следующий день удары начались сразу же с восходом и снова казались моему слуху волшебными и влекущими, и в полдень, вернувшись из школы, я поскорее присоединился к нему под тенью навеса. Так продолжалось семь дней, а потом мы с Авраамом выползли из-под полотнища и позвали Большую Женщину глянуть на приготовленный для нее сюрприз.
Авраам рывком сдернул с шестов джутовое покрытие, протянул свою огромную ладонь и показал женщинам то, что я уже знал: камень превратился в спину, плечи, бедра и затылок обнаженного каменного мужчины, лицо которого, грудь, руки и ноги скрывались в земле, а голова, могучие лопатки, поясница и ягодицы выступали наружу.
Мать сказала в изумлении: «Это великолепно, Авраам».
Черная Тетя прыгнула и уселась верхом на спине каменного человека, размахивая длинными руками, шлепая его по твердой заднице и хохоча.
Бабушка крикнула: «Я же тебе сказала „совсем“, Авраам! Убери этот камень совсем! Мне не нужен этот труп у меня во дворе!» И, хлопнув дверью, скрылась в доме.
Миновали еще четыре дня постукиваний, и дядя Авраам снова появился из-под своего джутового покрытия и снова позвал Большую Женщину прийти посмотреть.
Глыба, которая превратилась в каменного мужчину, теперь превратилась в белую каменную скамейку, низкую и плоскую, для двоих, чтобы они могли сидеть на ней, читать и беседовать.
«Ты что, идиот? Не понимаешь, что к тебе говорят? – кипела Бабушка. – Убери его совсем! Я не желаю никакого камня, ни в каком виде, чтоб он торчал посреди моего двора!»
А ты шепнула мне: «Он нарочно тянет, чтобы оставаться тут подольше».
Авраам снова скрылся под своим навесом и по прошествии двух дней снова позвал Большую Женщину прийти посмотреть. Глыба, которая превратилась в мужчину, который превратился в скамейку, теперь превратилась в шахматную доску, клетки которой не были покрашены в разные цвета, а отличались друг от друга направлением высеченных на каждой из них глубоких насечек, так что тени этих бороздок то зачерняли, то просветляли каждую клетку. По мере движения солнца и тени клетки меняли свой цвет. Те, что были черными утром, становились белыми после полудня.
– А ровно в полдень? – спросил я.
– В полдень жарко. В полдень не сидят во дворе и не играют в шахматы, – сказал дядя Авраам.
Эта доска вызвала большой восторг. Черная Тетя вытащила Рыжую Тетю из ее комнаты, чтобы она тоже полюбовалась, и та сказала: «Наш Эдуард тоже иногда играл в шахматы».
Авраам велел мне принести из его пещеры несколько сухих веток оливы, чтобы нажечь углей для жаровни. Он раскалил и заново заострил свои зубила, выдолбил на углах доски два квадратных углубления и вернулся к себе домой.
Несколько дней спустя он пришел снова и принес шахматные фигуры, которые вырезал у себя во дворе из особо твердых пород камня: светлого «мизи йауди» и темного «хаджар асвад». Там были два маленьких широкоплечих короля со слепыми глазами, и, хотя они весьма отличались друг от друга, оба были удивительно похожи на своего создателя. И две высокие, изящные королевы, и четыре плотно сбитых ладьи, одна из которых с тех пор уже потерялась, и четыре толстеньких слоника, один из которых уже сломался, четыре коня с раздувающимися ноздрями и шестнадцать пешек, которые представляли собой попросту шестнадцать одинаковых женщин – без лица и без талии, приземистые и с огромными грудями. Авраам положил фигуры в каменные углубления и, не задерживаясь, вернулся к себе.
ВСЁ ПЕРЕПЛЕТАЕТСЯ ДРУГ С ДРУГОМ
Всё переплетается друг с другом. Как-то, примерно с месяц назад, в наших пустынных краях выдался чудный весенний день, и я решил посвятить то утро закупкам для дома, ленивому сидению в кафе и разным мелким служебным делам в главной конторе «Мекорот» в Беер-Шеве [88]88
Беер-Шева – один из главных городов Израиля, столица пустыни Негев.
[Закрыть]. Но когда я вышел оттуда, на меня набросился какой-то старик, которого я не раз видывал там мельком. Он побежал за мной, догнал, повернулся и заслонил мне дорогу.
– Ты хороший человек? – спросил он.
– Я очень хороший человек, – сказал я.
– Ты подаешь милостыню?
– Каждый день, – сказал я. – Спроси кого угодно.
Его длинное, сутулое тело вдруг затряслось, моргающие красные глазки уставились на меня. Он отвесил мне поклон и пропел:
Поздравляем нашу Симу,
Поздравляем и тебя,
А твоя кликуха Рафи,
Я супружница твоя.
– Возьми, – протянул я ему монету. – Возьми и замолчи. Главное – замолчи.
И тут я ощутил легкое головокружение, потому что туловище мое вдруг само собой повернулось кругом, а ноги сами понесли меня назад в контору даже прежде, чем мозг мой понял, чего они все хотят. Я сказал начальнику, что мне нужно взять отпуск на день, и прямиком из конторы направился к вам. Я не хотел заявляться в ваш дом раздраженным и раздерганным и поэтому решил ехать кружным путем, по проселочным дорогам, через Лахиш и Бейт-Шемеш, и уже оттуда подняться в Иерусалим.
Я зашел в лавку и купил «еду на дорогу», чтобы не пришлось «одалживаться у людей» или выбрасывать «уйму денег» в придорожных киосках, и возле перекрестка Бейт-Кама, не сдержавшись, свернул с автострады в сторону мягких, гладких, уже чуть проросших холмистых полей и стал пробираться на север и восток проселочными дорогами, по которым в эту пору года вести машину – одно удовольствие.
Немного погодя я сделал привал на зеленом, с красными пятнами маков, пригорке, чтобы отдохнуть и перекусить. Я разостлал на траве свою старую замызганную брезентовую подстилку и разлегся на ней. У меня было с собою все, что мог бы попросить для последней трапезы приговоренный к смерти: свежая хала и банка анчоусов, огурцы и помидоры, головка чеснока и кусок сыра, и все это, вкупе с зеленым пучком петрушки и большой, запотевшей от холода бутылкой пива, навеяло на меня дремоту.
Не знаю, сколько я там спал, но какой-то мягкий, неведомый мне шелест вдруг выплыл из моего сна. Еще не открыв глаза, я уже знал, что проснулся, и вот так, с закрытыми глазами, пытался опознать этот шелест, который тем временем усилился и превратился в шум ветра, а тот, в свою очередь, стал нарастать и превратился в громкое хлопанье, подобного которому я никогда не слышал, и в глубине души я сравнил его с ударами крыльев больших невидимых птиц.
Я открыл глаза и увидел их: десятки больших аистов, которые один за другим опускались на землю и начинали расхаживать по траве, почти рядом со мною, меж тем как множество других – черные точки, которые отращивали крылья, клювы и ноги и по мере приближения становились светлее и крупнее, – парили надо мною кругами.
Не знаю, как другие, но я способен распознавать блаженство в ту самую минуту, когда оно нисходит на меня. Не предвкушать его в виде надежды и не возвращаться к нему в виде воспоминаний, но хвататься за него и просить его продлить свою благословенную милость в тот самый миг, когда оно во мне. Так было, когда я клал голову на грудь Черной Тети. Так было, когда я сидел на руках Авраама и мы играли в «кач-покач, как-покач, вверх-и-вниз, вниз-и-вверх». И так у меня с Роной, когда я лежу и она лежит, меж тем как капли золота и синевы, солнца и ветра просачиваются к нам сквозь кружево листьев акации.
Вот так же лежал я, с сердцем, жаждущим и ждущим, не смея пошевельнуться, пока все крылья не сложились, и их шелест умолк, и небеса надо мной опустели, лишившись черных точек, и снова налились глубокой синевой, и все до единого аисты уже расхаживали вокруг меня на своих высоких красных ногах.
Так я лежал, окруженный блаженством близости этих больших уродливых птиц, и хотя меня ждала далекая дорога, не решался встать, опасаясь, что спугну их и с их отлетом опустеет и мое сердце.
Не знаю, сколько часов прошло, но вокруг медленно-медленно похолодало, и внезапно, без всякого предваряющего знака, аисты враз захлопали крыльями и взмыли в небо, чтобы продолжить свой путь.
Сначала воздух задрожал от их сильных, могучих ударов, потом удары превратились в шум крыльев, который, в свою очередь, превратился в шум ветра, который, в свою очередь, превратился в еле слышный шелест, и, наконец, шелест стал тишиной. Аисты снова стали черными точками, те всё уменьшались и уменьшались в размерах и вскоре уже описывали надо мною далекие круги, точно маленькие черные зерна мака, когда они кружат по поверхности прозрачного молока в чашке, – ты помнишь, паршивка? или ты помнишь только слова и рассказы? – а потом исчезли совсем, направляясь на север.
Еще несколько минут я лежал, а потом поднялся тоже, свернул брезентовую подстилку и поехал своим путем. Добравшись до Иерусалима, я не остановился у вас, а пересек город с запада на восток, прокладывая себе дорогу сквозь его слепоту, его сиротство и его сумасшествие. Обессиленным беженцем спустился я ниже, ниже и помчался на юг вдоль Мертвого моря. Как во сне, ехал я всю ночь, направляясь назад, в пустыню, домой.
Я СНОВА ВСПОМИНАЮ
Я снова вспоминаю продавца сладостей. Иногда он приносил также мелкую галантерею, а однажды появился в нашем квартале, неся на спине тяжелый рулон хлопчатобумажной ткани голубого цвета. Согбенный и озабоченный, пришел он, радостный и налегке уходил, и той весной все девушки квартала щеголяли в больших голубых колоколах на тонких талиях, а все мальчишки бегали в коротких голубых штанах, и голубые простыни развевались на бельевых веревках, и все радостно улыбались друг другу, кружились и прыгали в полях, как Рыжие Тети на ветру.
А потом весна кончилась, красные пятна маков увяли и сморщились, как папиросная бумага от сильного жара. Явилось лето со своим беспощадным блеском и привело за собой в сады гнев июльских хамсинов [89]89
Хамсин – горячий юго-восточный ветер, дующий в бассейне Средиземного моря.
[Закрыть]. Голубые платья посерели от пыли, голубые простыни выцвели от пота, осы влетали в окна, птицы в беспамятстве падали на веранды.