355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » В доме своем в пустыне » Текст книги (страница 7)
В доме своем в пустыне
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:23

Текст книги "В доме своем в пустыне"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)

Бабушкины глаза зорко рыщут. «Сколько это стоит?» – спрашивает она о каждом предмете, на который натыкается ее взгляд, что новом, что старом.

«Уйму денег», – отвечаю я каждый раз.

В ее комнате в их иерусалимском доме оконные рамы все еще заклеены липкой лентой времен Синайской кампании [62]62
  Синайская кампания (29 октября – 5 ноября 1956 года) – англо-франузско-израильская война против Египта в Синае и секторе Газа, в результате которой Израиль временно захватил Синай и Газу.


[Закрыть]
. «Сними это уже, наконец! – кричат на нее дочери. – С тех пор прошло сорок лет!» Но Бабушка отвечает, что война все равно повторяется каждые несколько лет, «так что, мне каждый раз снимать и снова наклеивать?».

Пенелопа расхаживает между ножек стульев, а мы – не шесть, а шестеро, в силу мужского шовинизма иврита, – сидим у стола, едим, и пьем, и беседуем, и пока мы беседуем, пальцы Большой Женщины продолжают перебирать на столе воображаемую чечевицу, а ее глаза высматривают, и выискивают, и фиксируют каждое изменение, которое произошло за истекший месяц в моей внешности, в моей квартире и в моих привычках.

– Ты как будто плохо выглядишь, – говорит Бабушка.

– Он выглядит много лучше, чем Наш Отец, и Наш Дедушка, и оба Наших Дяди, – говорит сестра. Но Бабушка уже перестала перебирать отсутствующую чечевицу – она немедленно вытаскивает и открывает новую банку с вареньем, и сладкая кормящая ложечка, дело столетних старческих рук, уже дрожит у моего рта, который сам собой раскрывается ей навстречу. – Вот, Рафинька, ты уже выглядишь много лучше, – декламирует сестра вместе с нею, и я послушно глотаю и вытираю две липкие, красноватые капли со старой рубашки, которую надел в ожидании ее визита (спасибо тебе за предупреждение, сестричка).

– Вкусно?

– Очень вкусно, Бабушка, спасибо.

Теперь она добавит несколько слов по поводу страшного пекла пустыни, который наверняка не прибавляет мне здоровья, снова спросит, как я себя чувствую, и заметит: «Ну, так сколько тебе уже лет? Пятьдесят два? Что вы на это скажете…» И улыбнется, и произнесет мою любимую фразу – фразу, которая шелестит в глубинах сердец Большой Женщины, но которую лишь Бабушкин рот позволяет себе произнести вслух: «Я ни за что не умру, пока не увижу тебя в гробу, Рафинька…»

«Именно так, Рафинька. Она не умрет, пока не увидит тебя в гробу».

Сестра говорит, что Бабушкино долголетие («не „исключительное“, Рафауль, просто „слишком долгое“ летие…») наделяет ее особенно отвратительным видом неприкосновенности. Я слушаю и улыбаюсь, потому что не только мое долголетие – «исключительное»? «слишком долгое»? ненужное зачеркнуть, – но и мое имя тоже мечется, точно красная тряпка, перед Бабушкиными глазами, имя «Рафаэль», полученное мною в память о ее муже, который покончил с собой, оставив своей вдове столько долгов, что ей это до сих пор кажется злобной местью.

– За что он мне так отомстил? – часто говорит она. – Что я ему сделала плохого?

– Если ты хорошенько подумаешь, то наверняка найдешь причину.

– Если тебе так хочется, Бабушка, я могу умереть хоть завтра, от солнечного удара или укуса змеи, – предлагаю я ей. – И, пожалуйста, похороните меня возле колодца или ямы с водой, как хоронят своих бедуины.

– Почему?

– Потому что тогда покойники могут быть уверены, что люди придут их навестить.

– У Наших Мужчин нет оснований жаловаться, мы помним.

– Мы похороним тебя возле электрического счетчика, – говорит сестра, – и тогда Бабушка будет навещать тебя три раза в день.

Я рассказываю им о камнях, на которые люблю смотреть, о больших валунах пустыни, которые когда-то сорвались с вершины утеса, покатились вниз, да почему-то застряли на полпути, посредине склона, гневные и удрученные, не добравшись до дна, не найдя покоя.

– И так тоже может случиться, Рафинька.

– Ты не должна была тащиться в такую жару в такую даль, Бабушка, – говорю я ей, этакий пожилой и опытный внук. – Тебе это тоже не так уж хорошо для здоровья.

– Она здорова, как бык, – говорит Рыжая Тетя.

– Бык? – усмехается бабушка. – А хундерт-ерике ку, вот я кто. Столетняя корова. – И она икает и надолго удаляется в мой туалет, наполняя его постанываниями и вонью, в то время как остальные женщины делают вид, что ничего не слышат и ничего не чуют, а потом появляется оттуда с измученным лицом человека, которого заставили расстаться с весомой частью своей достояния.

Теперь она пойдет отдохнуть в моей постели, и я уже знаю, что сразу же после их ухода я прежде всего быстренько простирну простыни и вытащу матрац на солнце для дезинфекции. В Иерусалиме, в нашей сдвоенной квартире, я не раз пробирался в их туалет, пользоваться которым мне запрещалось, чтобы понюхать, и опознать, и запомнить, и ее запах не нравился мне уже тогда.

– А что ты делаешь здесь после работы, Рафи? – спрашивает Рыжая Тетя.

– Сижу в кресле.

– И что?

– Думаю, читаю, пью немного холодного пива.

– Какое печальное кресло.

Она права. Теперь, приглядываясь к этому креслу, я вижу, что оно и в самом деле выглядит печальным.

– И кормлю своего муравьиного льва.

– Кого?

– Вот, здесь. – Я встаю и показываю им маленький ящик с песком, стоящий на подоконнике. – Видите эти ямки в песке? У меня здесь живет такое существо, которое поедает муравьев.

Черная Тетя прижимается ко мне сзади, чтобы лучше видеть. Груди, которые когда-то кололи меня, как острые обломки камня, теперь распластываются на моей спине, как бумажные мешочки. Старая женщина моя Тетя, но сквозь все ее годы по-прежнему пробивается ко мне тот темный запах, шалфейный запах ее молодости, который когда-то пробивался ко мне сквозь ткань в углублении ее колен, в то далекое время, когда мне разрешалось спрятать там голову и понять, что так, сквозь кожу, и ткань, и собственный нос, я буду любить, и так запомню, и так буду тосковать по ее телу.

– Ты еще любишь меня, Рафи? – интересуется она.

– Не переставал ни на минуту.

– Мы все слышим!

– Видите? Он сам говорит. Любовь никогда не кончается. Она только отдыхает, только прячется. Люди – эти могут исчезнуть, но любовь не исчезает.

– Мы бы согласились с тобой, даже если бы ты сказала эту глупость в обратном порядке, – говорит Мать.

– Я не понимаю, – возвращается Рыжая Тетя к теме разговора. – Это то, что ты тут делаешь? Кушаешь муравьев?

– Не я. Это то, что делает муравьиный лев.

– Зачем тебе это насекомое, Рафаэль? – неожиданно возмущается Мать. – Оно разбрасывает весь песок вокруг. Зачем тебе эта грязь на окне, а?

– Я убираю. Сама посмотри, как здесь чисто и убрано.

– Действительно убрано.

– Я нахожу здесь любую вещь с закрытыми глазами. У вас я никогда ничего не находил. Ночью, когда я шел в темноте в туалет, я считал шаги в коридоре, потому что никогда не мог найти выключатель.

– Интересно, почему?

– Потому что здесь – это мой дом.

– А у нас нет?.. Очень интересно…

– А что еще ты делаешь?

– Я беру папин фонендоскоп и слушаю свое сердце.

Я преуспел. Их глаза увлажняются, губы дрожат, но они тут же приходят в себя.

– А гости к тебе приходят?

Когда Рыжая Тетя говорит «гости», она имеет в виду такого рода гостей, которые заранее предупреждают о времени своего визита и являются с подарком, с наманикюренными ногтями, в отглаженной рубашке, с тщательно уложенными волосами, чистые и сверкающие. Гостей, к приходу которых в доме наводят порядок, достают красивые веджвудовские тарелки, до блеска надраивают в их честь туалет и кладут на журнальный столик альбом с репродукциями. Короче, таких гостей, за которых можно и замуж выйти, если они не женаты.

– Нет, – ответил я. – У меня не бывает гостей.

– И так вот ты живешь здесь? Один, как пес?

– Пес? – огрызаюсь я. – Почему «как пес»?

– Почему ты говоришь «один»? Мы с Роной навещаем его, – говорит сестра.

– Ты еще видишься с Роной? – Черная Тетя довольна. Она любит Рону и, единственная из всех пяти женщин, была искренне огорчена, когда мы с ней разошлись. – Правда? Она все еще приходит к тебе? Ну, и как она?

– Очень преуспевает. Уже получила отделение, – говорю я, испытывая странную гордость.

– Что это значит, что он видится с Аароной? Она ведь замужем, – ворчит Бабушка.

– Хватит! – прошу я. – Вы за этим приехали? Действовать мне на нервы?!

– А если ты хочешь поговорить с кем-нибудь?

– Почему ты переводишь разговор? Мы ведь говорили о Роне.

– Я не хочу говорить с вами о Роне.

– Но мне нравится говорить о ней. Стоит упомянуть ее имя, у тебя сразу появляется такое смешное выражение на лице.

– Это выражение, которое осталось у меня от любви.

– Ты не должен был разводиться с ней.

– Это она оставила меня, а не я ее! Вот вам, пожалуйста, я рос самым лучшим образом, каким только может расти мужчина, и вот что из этого получилось.

– И это мы виноваты? – Они подымаются и встают, как стена.

– Я просто констатирую.

– А культурные люди здесь есть, в этом месте? – упрямствует Рыжая Тетя.

– Тут есть очень симпатичные люди. Например, один, который работает со мной, его зовут Вакнин-Кудесник, и мы с ним разговариваем о Боге.

– Вакнин? Ты дружишь с человеком по имени Вакнин? [63]63
  Вакнин – типичная сефардская фамилия выходцев из Марокко, к которым ашкеназские евреи относятся подчас презрительно.


[Закрыть]

– Что поделаешь, так его зовут.

– А почему Кудесник?

– Потому что у него золотые руки.

– Да оставьте вы Вакнина, лучше скажи, с каких это пор ты вдруг интересуешься Богом?

– Я не интересуюсь Богом. Это Вакнин-Кудесник интересуется.

– Люди, которые живут в пустыне, всегда интересуются Богом.

– А если очень жарко, им даже кажется, что они его видят.

– А если им сильно напечет голову, они начинают с ним разговаривать.

– То есть люди здесь в основном простые? – подытоживает Рыжая Тетя.

– Совершенно верно, – говорю я. – Как и я. Все мы здесь простые. Устаем, когда нас поджаривает солнце, радуемся, когда есть ветер и тень.

И вот так, понемножку, все мы погружаемся в свои дела. Черная Тетя поливает мои цветы на подоконниках, подмигивает и брызжет водой на соседских детей, смеющихся на тротуаре, Рыжая Тетя уходит в туалет и исторгает там из себя все, что съела, Бабушка выводит рулады храпа на моей кровати, которая постепенно пропитывается отвратительностью ее запаха, Пенелопа грызет салатные листья и оставляет темно-зеленые катышки на полу.

А мы с сестрой спускаемся к старой синей «вольво» и говорим о том и о сем. «То» – это ее привычка отменять свадьбы в последнюю минуту: это случилось уже четыре раза, и два из них – с одним и тем же мужчиной, а «се» – это развлекающая меня надежда, что Рона все-таки перевернет мой пикап во время одного из своих визитов и тогда я тоже сподоблюсь достойного несчастного случая. И покуда мы разговариваем, я успеваю проверить старую «вольво», добавить в нее масла, подкачать шины, залить тормозную жидкость и воду для охлаждения, подтянуть болты и гайки. Мы, мужчины, должны стоять друг за друга, а их «вольво», хоть и женского рода, почему-то тоже представляется мне усталым, пожилым мужчиной.

А когда мы поднимаемся обратно в квартиру, Мать спрашивает, о чем мы там беседовали, и вздыхает, услышав ответ, и снова устраивается в моем печальном кресле, и снова начинает читать. Сначала вслух, бормоча себе под нос, потом все тише и тише и под конец почти совсем неслышно, но по-прежнему шевеля губами, как будто кто-то рядом слушает ее.

У НАС В ДОМЕ

У нас в доме тоже есть «веселое кресло». В обычные дни оно служит нам как любое другое – кресло веселое и кресло печальное, кресло раздумчивое и кресло, которому надоела жизнь, – но шесть раз в году оно украшается лентами и бантами, и Большая Женщина усаживает на него того, кто в этот день отмечает свой день рождения.

Бабушка, Мать и Черная Тетя привезли этот обычай из школы в мошаве Киннерет в нашу сдвоенную квартиру в Иерусалиме, и Большая Женщина переняла его со всеми деталями и тонкостями.

Дни рождения вообще праздновались у нас с большим рвением, даже больше, чем те ежегодные поминанья, которые женщины устраивают в честь Наших Мужчин («Поминанья, которые мы празднуем, – поправляет меня сестра. – Мы празднуем ваши поминанья, а не устраиваем их»), и редкие случаи нарушения каких-нибудь тонкостей церемонии вызывали обиды и слезы, даже у Черной Тети, которая вообще-то не обращала внимания на глупые мелочи.

К каждому дню рождения, даже к своему собственному, Мать сочиняла два поздравления: одно длинное и рифмованное, которое она произносила «от имени женщин», и второе, более короткое и формальное, которое читал я, с полученного от нее листа, и, хотя никто этого не говорил вслух, это было также поздравлением «от имени Четырех Наших Мужчин», чьи собственные голоса приглушила смерть и стекла и для которых я теперь был их устами.

– Почему для меня ты не пишешь в рифму? – спросил я.

– Рифма – это для женщин, – сказала Мать. – Это не для тебя.

Потом мы ели угощение – вафли, жареный арахис и конфеты, пропитанные вином, которые Большая Женщина обожала, – и они пели песни на два голоса («Прислушайся, Рафауль, – шепнула ты мне, – оба голоса – Рыжей Тети»), танцевали и вручали подарки. Перед танцами обе Тети сдвигали к стенам кресла в «гостиной» – так они называли большую комнату, хотя гости бывали у нас так же редко, как снег зимой, – ставили пластинку на «Жерар», который Наш Эдуард оставил в наследство Рыжей Тете, и танцевали друг с другом, кружась, и кланяясь, и меняя партнерш, молча, серьезно, любовно и, как обычно, – с большой церемонностью и тщательностью.

Они любили танцевать. Бывало они танцевали также и в те вечера, когда никаких дней рождения не было, иногда парами, иногда все вместе, образуя медленный, то расширяющийся, то сужающийся круг, раз, два, три, четыре, который не раз захватывал меня в своем движении и сжимался вокруг моего тела.

– Мне неприятно! – кричал я.

– Так выходи, – говорила Черная Тетя, но пять животов тут же превращались в кольцевую стену, и десять сцепленных рук начинали двигаться и преграждать, а груди и смешки ударяли по моей раскалывающейся голове, и ноги проворно сдвигались и расставлялись всякий раз, когда я пытался протиснуться между ними или сбоку.

Но когда я начинал всерьез биться о стены этого круга и вопить: «Откройте! Откройте!» – они открывали мне немедленно: «Если ты так себя ведешь, то не надо, Рафаэль, можешь выйти, пожалуйста».

Подарки на дни рождения повторялись из года в год. Мать получала книги, Рыжая Тетя – пластинки елизаветинской музыки и альбомы репродукций. Она любила в основном французских импрессионистов, потому что ее Эдуард сказал ей однажды: «Посмотри на эти картины, моя дорогая, так видят мир мужчины». Бабушка просила и получала «полезные вещи для дома», сестра говорила: «Не важно, книгу, или пластинку, или цветы, или картину, лишь бы это можно было надеть». А черная уличная кошка, сбившаяся с праведного пути, просила только деньги.

«Деньги легче таскать с собой», – говорила она, и у Бабушки пропадал всякий сон, когда она думала о том, в какие места ее дочь таскает эти деньги и как, на кого и на что она их «выбрасывает зря». Потому что Черная Тетя иногда исчезала из дома на целые ночи, а когда возвращалась, объясняла, что во всем виноват запах хлеба, который подымается из близлежащей пекарни «Анджел» [64]64
  «Анджел» – название и поныне самой известной в Израиле пекарни, по фамилии ее владельца.


[Закрыть]
и сводит ее с ума.

– Но этот запах подымается из пекарни каждую ночь, – говорила Бабушка.

– В этом я уже не виновата, – отвечала Черная Тетя. – Об этом ты должна говорить с господином Анджелом.

– Скажи своему господину Анджелу, пусть он платит и за твои аборты тоже, – кричала Бабушка, ибо раз-два в год Черная Тетя регулярно беременела от неизвестных мужчин, и Бабушка, которая вела семейный бюджет рукою твердой и мышцей простертой [65]65
  Рукою твердой и мышцей простертой – так, по Библии, вывел Всевышний евреев из египетского рабства.


[Закрыть]
, утверждала, что графа расходов на «мерзости дочери» угрожает пустить нас всех по миру и сулит нам жуткую бедность, «и это просто счастье, что бывшие коллеги Нашего Давида делают нам такую скидку».

«Я бы послала ее к коллегам ее собственного мужа», – говорила Мать.

За несколько дней до дня рождения начиналась секретная подготовка, приметы которой не могли укрыться от любого заинтересованного взгляда, тем более – от горящего и проницательного взгляда виновницы предстоящего торжества: пеклись пироги, гладились скатерти, с громким скрипом протеста передвигалась мебель, с радостным шелестом примерялись наряды. Бабушка, чьи жизненные принципы и душевное равновесие постоянно нарушал красный глаз электрического счетчика, выключала его насовсем и зажигала большой примус, который начинал непрерывно реветь, таз за тазом кипятя воду для мытья.

Они усаживали именинницу в таз, наполненный горячей водой, скребли ей спину и ноги мочалкой и мылом для стирки, а я подглядывал и видел, что волосы на памушке Рыжей Тети тоже были погашены, а может быть, не горели с самого начала.

Женщины мыли имениннице голову, причесывали ее, удаляли волосы с ног и наводили красоту на лицо. Точно невесту под пустой свадебный балдахин, вели ее к «веселому креслу», воткнув в волосы букетик цветов. Потом отступали, оценивающе склоняли головы набок, с легким изумлением аплодировали прижатыми к груди руками и произносили одну из постоянных для таких случаев фраз:

«Как жаль, что Нашего Давида нет с нами, чтобы он мог увидеть, какая ты красивая».

«Как жаль, что Нашего Элиэзера нет с нами, чтобы он мог увидеть, какая ты красивая».

«Как жаль, что Нашего Эдуарда нет с нами, чтобы он мог увидеть, какая ты красивая».

«Как жаль, что Нашего Рафаэля нет с нами, чтобы он мог увидеть, какая ты красивая».

ПОДОБНО КУРИНОМУ СУПУ

Подобно куриному супу Рыжей Тети, и благословению пищи, которое произносила Бабушка, и зажженным свечам, и песням, которые мы пели за столом, мое мытье тоже составляло одну из непременных примет каждой субботы. Эти «купанья», которые были вполне естественным образом связаны с прикосновениями, и разглядыванием, и замечаниями вроде: «Он еще будет разбивать сердца!», «Какая сладенькая попка!» «Какие у него симпатичные яичечки!» и обязательного: «Ему будет трудно почувствовать любовь», – продолжались до тех пор, пока мое тело не начало смущать меня. С двенадцати лет у меня уже за два дня до «купанья» начинали урчать все внутренности, и я впервые испытал странное шевеление яичек, которые вдруг задвигались в своем заточении, словно хотели выпорхнуть оттуда или, наоборот, взобраться повыше и спрятаться в моем животе. И в один прекрасный день («Как раз в правильном возрасте», – сказала Рыжая Тетя) я – голый, каплющий, орущий и торчащий – вдруг выпрыгнул из таза и прорвал кольцо рук, глаз и грудей, окружавших меня, толкаясь, как безумный, мокрыми от воды кулаками и кусаясь мокрыми от слез зубами.

Смеясь и восклицая: «Рафаэль, что с тобой? Что случилось, Рафинька? Мальчик сошел с ума!» – Большая Женщина отпрянула и рассеялась по дому.

И хотя с той поры прошло уже сорок лет, я до сих пор испытываю гадливое чувство, даже когда погружаюсь в ванну наедине с собой. Я принимаю душ стоя и даже Роне (доктору Аароне Майер-Герон, «у-меня-муж-и-дети-и-много-работы-и-мне-еще-долго-вести-машину-обратно»), даже ей я не позволял и не позволяю мыться со мной вместе, потому что она тоже не может удержаться и, как все женщины, начинает изучать, проверять и делать замечания по поводу того, что у меня творится за ушами, и под ногтями, и между ногами.

Я хорошо помню все детали той строго соблюдавшейся церемонии подготовки меня к субботе, как и ту роль, которую выполняла в ней каждая из женщин. Мне достаточно почуять запах того желтоватого шампуня («Ты действительно не помнишь, как он назывался, Рафауль?! Ты не помнишь такие важные вещи?!»), и перед моими глазами сразу воскресают картины: вот Рыжая Тетя, проверив локтем температуру воды, добавляет в таз холодной и одобрительно качает головой. Вот Черная Тетя, отвечая ей таким же одобрительным кивком, несет меня, будто я еще младенец – длинная правая рука поддерживает меня под коленками, а длинная левая рука под моими плечами, – и передает меня Бабушке, которая раздевает меня и передает Матери. А вот и Мать – она сажает меня в таз, поддерживая одной рукой, а другой намыливает, и сливает, и поливает, и споласкивает: «Видишь, Рафаэль, из-за того, что ты кричал, мыло залезло тебе в рот» – и тогда все вы собираетесь вокруг, и склоняетесь, и проверяете, «нет ли у него красноты» в разных местах, и цокаете всеми пятью языками.

С закрытым ртом, со стиснутыми глазами, с сжимающимся сердцем и со сжатым кулаком, я перехожу в руки Бабушки, которая закутывает меня в давно ждущее полотенце, высушивает и передает Черной Тете, которая возвращает меня – длинная правая рука снова под коленками, длинная левая опять поддерживает плечи – в кровать, где меня будут одевать и причесывать руки нетерпеливой маленькой паршивка и благодарной Рыжей Тети.

Тем временем Бабушка выливает воду из таза в ведра, чтобы использовать ее снова – для стирки, для мытья полов и, в конце концов, – чтобы полить наш сад.

«Пусть растения привыкают, – ответила она Черной Тете, которая напомнила ей, что осада Иерусалима давно уже снята и растения в саду больше не нужно поливать помоями. – Пусть привыкают, потому что им все равно ничего не поможет».

Женщины в очередной раз смеялись над колючками моих густых соломенных волос, которые ненавидели укладку в вожделенный «косой пробор» Рыжей Тети, и одевали меня в синие субботние брюки и белую субботнюю рубаху.

Как агнца на всесожжение [66]66
  Агнец на всесожжение – в библейской истории о жертвоприношении Исаака Бог в последнее мгновение остановил занесенную над сыном руку Авраама, за что последний принес Ему в жертву агнца, которого сжег целиком (при обычном жертвоприношении сжигалась только часть жертвенного животного, остальное шло в пищу).


[Закрыть]
, они поднимали меня в воздух, усаживали на «веселое кресло», плакали и смеялись: «Как жаль, что Наш Давид не дожил увидеть своего красивого мальчика».

Именно так. Но не из-за этого я покинул ваш дом.

У РАХЕЛИ ШИФРИНОЙ

У Рахели Шифриной была очень высокая температура. От влажных простыней, которыми родители окутывали ее тело, подымался пар. Кипящий, страдающий мозг порождал видения, которые не исчезали, даже когда девочка закрывала глаза.

На утро третьего дня эти видения усилились и стали такими яркими, что госпожа Шифрина сама увидела, как они витают над мокрой головкой дочери. Она испустила пронзительный и испуганный крик, и не успел еще ее муж запрячь лошадь в коляску, как жена уже схватила девочку на руки и побежала с ней, как безумная, из мошавы Киннерет в шотландский госпиталь, что в Тверии [67]67
  Тверия – город на севере Израиля, на берегу озера Киннерет.


[Закрыть]
, всю дорогу крича, и спотыкаясь, и то и дело останавливаясь, чтобы окунуть ее в холодные киннеретские воды.

Лицо врача помрачнело. Он проверил девочке слух, посветил ей фонариком в глаза, уколол иголкой большие пальцы ее ног.

«Воспаление мозга», – сказал он. Но не успел он дать ей лекарство, как ее температура вдруг, как по волшебному мановению, начала падать сама собой – возможно, из-за прохлады, которую источали толстые госпитальные стены, а возможно – из-за белизны этих стен и больничной белизны простыней.

Прошел день, и прошла ночь, и видения исчезли совсем, но все вокруг потемнело, и эта темнота не исчезла даже тогда, когда Рахель очнулась, села в кровати и открыла глаза.

– Зажги лампу, мама, – сказал она вдруг таким же звонким, ясным и здоровым голосом, как раньше. – Уже вечер.

– Полдень сейчас, – сказал госпожа Шифрина.

– Но в комнате темно, – сказала Рахель. – Зажги мне лампу.

Мать зажгла лампу, поправила фитиль, придвинула к кровати.

– Вот лампа, я ее зажгла, – сказала она. Смутный страх, еще не воплотившись в слова, уже расцвел крапивой в ее сердце.

Но Рахель воскликнула:

– Ты не зажгла ее!

– Я зажгла, – простонала мать, потому что страх уже теснил ее дыхание.

– Но тут темно! Тут темно! Тут темно! – крикнула девочка и, схватив лампу, швырнула ее на пол.

Стекло разбилось, керосин потек по полу и вспыхнул. Госпожа Шифрина быстро затоптала огонь, набросив на него одеяло, схватила дочь и прижала ее к груди.

– Теперь ты видишь? – Она поднесла ее к окну и широко распахнула его. – Еще светло! Ты видишь, что светло? Ты видишь?..

Сильный полуденный свет ворвался в комнату, а с ним свежие, приятные запахи цветов с лужайки.

– Я вижу, – сказала Рахель. – Свет, как вечером. Я же тебе сказала, что сейчас вечер.

С того дня, как будто в страшном процессе уравновешивания, ее тело становилось все сильнее, а глаза все слабее. Прошло еще несколько дней, и вечерние сумерки стали ночной тьмой, которая постепенно заполнила всю протяженность дня. Теперь ей остались только дрожащее мерцание да бледная, задыхающаяся и сужающаяся полоска света.

– Светлячки! – протянула девочка руки, как будто пытаясь поймать ускользающую надежду. – Я вижу светлячков.

– Нечего делать, – сказал врач. – Только Бог может ей помочь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю