Текст книги "В доме своем в пустыне"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
МНЕ БЫЛО ПЯТЬ ЛЕТ
Мне было пять лет, когда погиб Отец. Я хорошо помню тот армейский «виллис», что свернул с главного шоссе, поднялся по нашей грунтовке, припарковался около Дома слепых и выплюнул из себя трех торжественных герольдов, которые направились прямиком к нашему дому.
В те времена на грунтовой дороге, взбиравшейся к нашему кварталу, почти не было движения. Изредка появлялась закрытая машина, в которой привозили очередных слепых, сирот или сумасшедших, да еще заворачивал порой в гости маленький серый «стандард», принадлежавший сыну двух стариков из пятого блока. То был толстый, улыбчивый парень, который состоял в кооперативе «Эгед» [28]28
«Эгед» (объединение, ивр.) – израильский автобусный кооператив.
[Закрыть], что, по мнению Бабушки, делало его «большим богачом», так «чего удивляться, что у него собственная машина».
У Рыжей Тети и Дяди Эдуарда тоже была собственная машина. Я видел ее на фотографиях, которые Тетя разглядывала у себя в комнате. Но после того, как Наш Эдуард был убит, Рыжая Тетя продала ее, потому что не умела водить и не хотела учиться. А тогда они с Дядей Эдуардом без конца путешествовали и без конца фотографировались. Я видел их стоящими у ворот церкви, что на горе Тавор [29]29
Гора Тавор (Фавор) – гора куполообразной формы на востоке Нижней Галилеи, северной области Израиля. По христианской традиции, на горе Фавор произошло чудо преображения Христа.
[Закрыть], и на вершине Мухраки [30]30
Мухрака – араб, название вершины Алтарь Элиягу на горе Кармель, на севере Израиля, связанной преданием с пророком Ильей.
[Закрыть], и в гавани Тель-Авива, и на заросшем берегу ручья Александр [31]31
Ручей Александр – впадает в Средиземное море к северу от Тель-Авива.
[Закрыть]. Вокруг пустынно – ни домов, ни людей, только Дядя с Тетей стоят, выпрямившись, в полном одиночестве. Вот они – веселые, улыбаются той улыбкой, которой улыбаются супруги, когда поблизости никого нет и они сами фотографируют себя автоматической камерой.
А еще, раз-другой вдень, в квартал заворачивала голубая «де-сото» Хромого Гершона, водителя такси, который снимал квартиру во втором подъезде первого блока. Один мальчишка, который жил там же, но этажом выше, – его имя я хорошо запомнил, потому что мать звала его из окна не иначе как «Амо-о-а-а-с!», и когда она выпевала это имя, то под конец маленькое округлое «о» ее рта распахивалось в широкий прямоугольник «а», – так вот, этот «Амоас» рассказывал нам, что Хромой Гершон скрывает в штанах протез, а в багажнике машины – «томаган» [32]32
«Томаган» (искаж. от «томмиган», англ.) – пистолет-пулемет.
[Закрыть]. И хотя никто из нас никогда не видел ни того, ни другого, ни протеза, ни «томагана», даже их предполагаемого существования было достаточно, чтобы меня каждую ночь охватывал жуткий страх, когда Хромой Гершон возвращался с работы и по стене моей комнаты медленно проползали широкие полосы света, вычерченные фарами его «де-сото» сквозь щели в ставнях окна.
Этот Амоас был довольно противный малый, весь состоявший из новостей и слухов, которые всегда казались сомнительными и неизменно оказывались верными. В Иерусалим он приехал из «Рананы» [33]33
Ранана (искаж. от «Раанана») – город к северу от Тель-Авива. Во времена, описываемые в романе, иммигранты из разных стран привносили в иврит свое произношение. Мальчик Амоас проглатывает длинный звук «аа» в таких ивритских словах, как «Раанана» или «Баал-Шем-Тов».
[Закрыть], как он называл свое прежнее место жительства, и хотя был из религиозных и носил на голове вязаную кипу, быстро подружился со всеми детьми квартала и влез во все местные секреты. Кроме истории с «томаганом» Хромого Гершона, он поведал нам еще о «каменной шкатулке» Авраама-каменотеса, в которой «денег навалом, но крышка такая тяжелая, что ни в жисть не откроешь, даже замка не надо», и сказал, что знает место, откуда можно подглядывать в комнаты слепых девочек, когда они раздеваются перед сном.
– Только нужно очень тихо, а то они ужас как слышат, эти слепухи, – шепнул он, когда мы прокрались туда. А на обратном пути вдруг объявил: – Нет, правильно говорят, что самолучшее – это когда зрячий мужик женится на слепой бабе!
– Почему? – спросил я.
– Алеф, он может делать, что захочет, она все равно ни фига не увидит, а бет [34]34
Алеф, бет – первые буквы ивритского алфавита. В иврите буквы имеют также численное значение. Буква «алеф» соответствует числу один, «бет» – числу два.
[Закрыть], потому как она его будет все время шшупать.
Однако это его утверждение опровергли сами слепые дети, которые сказали мне, что наоборот – самое лучшее и общепринятое – это когда слепой мужчина женится на зрячей женщине.
– Почему? – спросил я.
– Потому что слепая женщина не может так прибрать в доме, как зрячая, – сказали они.
Я помню, что этот ответ вызвал у меня какое-то неясное разочарование. Прошли годы, и, уже став «юношей по всем приметам и признакам», как выражалась Большая Женщина, я завел себе привычку спрашивать разного рода женщин, какое сочетание, по их мнению, предпочтительней в браке: зрячий мужчина и слепая женщина или наоборот, – и в результате наслушался множества ответов, как на подбор весьма практичных и скучных, кроме двух, твоего и Роны. Ты сказала, что самая лучшая пара – это зрячая женщина и слепая женщина, а Рона, моя бывшая жена, моя нынешняя возлюбленная и моя будущая беда, сказала, что вопрос глупый, потому что все супружеские пары в мире состоят из слепого мужчины и зрячей женщины.
Я НЕ РАЗ
Я не раз встречал Хромого Гершона также при свете дня, когда он медленно ехал в своем такси по нашей грунтовке. Иногда он останавливался возле меня и окликал: «Рафаэль, слышь, Рафаэль! Я знал твоего отца, доктора Майера. Он мне жизнь спас во время войны [35]35
Война – здесь Война за независимость (1947–1949), которую вели евреи Палестины против арабов.
[Закрыть]. Ну, человек был! Ну ничего не боялся, ни снарядов, ни пуль, возился с моей ногой прямо под обстрелом. – Потом он медленно-медленно трогал с места, и голос его словно вытекал из удаляющегося окна: – Неправильно это, не пристала ему такая смерть. Ну, прямо как маленький чертенок был… человек что надо…»
Жизнь Хромого Гершона была спасена, но нога его была раздроблена, и через несколько дней врачи в Афуле отрезали ему ее совсем. Он пролежал в больнице целый год и вышел оттуда с протезом и с «зеленым билетом» [36]36
Зеленый билет – свидетельство об освобождении от военной службы.
[Закрыть]– сочетание слов, которое Бабушка произносила с тем же завистливым волнением, что и «член кооператива „Эгед“».
Посеребренный лебедь со сладострастно изогнутой шеей сверкал на широкой голубизне капота его машины. Каждый день Хромой Гершон до блеска надраивал все выпуклости своего «де-сото», с особенным усердием обрабатывая серебристого лебедя и хромированные клыки между фарами. Этот лебедь прямо-таки завораживал всю детвору нашего квартала, но никто не осмеливался даже прикоснуться к нему, потому что простая логика убедительно подсказывала, что Хромой Гершон, ни минуты не колеблясь, выхватит из багажника свой боевой «томаган» и всадит очередь в любого, кто первым протянет руку к его заветному лебедю.
А еще у Гершона был старик домохозяин, из ветеранов Дома сумасшедших. У этого старика было несколько квартир в нашем квартале, и он зарабатывал, сдавая их внаем. Каждый день он выходил из Дома сумасшедших, спускался на главную дорогу, подымался возле Дома слепых и шел, опираясь на палку, в наш квартал – поприветствовать свои квартиры и проследить за их жильцами. В квартале все называли его «Мать-Перемать», потому что во время ходьбы он непрестанно сквернословил, как будто задавая этой бранью ритм своим ногам или же смысл – своей жизни, а может, и то и другое сразу.
Мы не раз видели, как он топал по дороге, оставляя за собой висящий в воздухе шлейф гневных словесных обломков и продавленные палкой ямки в пыли. Он всегда начинал обход с первого блока, где с усилием втаскивал свое тело во второй подъезд, взбирался на второй этаж и, даже не думая постучать, входил в квартиру Хромого Гершона, открывая ее своим ключом.
«Хоть он и псих, а ничего не забывает», – говорила Черная Тетя.
Мать-Перемать проверял, все ли краны на месте, не снял и не унес ли Хромой Гершон дверь от квартиры, раковину из туалета или ручку от окна, а затем входил в спальню, чтобы убедиться, что у Гершона не ночевали какие-нибудь «гостьи», поскольку «гостьи», как известно, имеют привычку, поднявшись поутру, заявить, что у них есть права на человека, с которым они переспали, а также на квартиру, в которой они ночевали, и примеров этому пруд пруди.
Из квартиры не раз доносились страшные крики, и мы, квартальная детвора, всё надеялись, что в один прекрасный день Хромой Гершон выхватит из багажника машины свой боевой «томаган» и наконец-то всадит очередь в своего психованного домохозяина – как потому, что нам очень хотелось увидеть настоящее убийство, так и затем, чтобы раз и навсегда завершить спор с задавакой Амоасом: есть у Хромого Гершона этот «томаган» или нет.
ТАК ИЛИ ИНАЧЕ
Так или иначе, но в тот момент, когда у нашего дома появился армейский «виллис», я сидел на одной из скал на обочине грунтовой дороги и вместе с соседскими детьми смотрел, как «Слепая Женщина» учит семерых своих воспитанников. Со всеми с ними я играл и все их имена запомнил навсегда, из-за той особой мелодии, которую им придавало непривычное ударение на предпоследнем слоге [37]37
Ударение на предпоследнем слоге – правильные ударения еврейских имен в иврите обычно приходятся на последний слог.
[Закрыть], но так никогда и не научился различать, кто из них Аврам, а кто Яков, а кто Давид, или Герцель, или Шимон, или Ави, или Рувен.
Я написал «Слепая Женщина» в кавычках, потому что так ее называли все жители нашего квартала. Она жила и работала в Доме слепых и очень выделялась среди всех прочих его обитателей. Как все слепые в частности и братья по несчастью вообще, обитатели этого дома были очень похожи друг на друга (четверо Наших Мужчин, каждый в своей рамке, тоже кажутся мне иногда похожими друг на друга), тогда как она была совершенно иной – высокая, прямая, со звонким голосом и парой зеленых глаз, слепота которых угадывалась не сразу.
Она проводила долгие часы в парке Дома слепых, то объясняя работавшему там садовнику-инвалиду Готлибу, что именно следует посадить и посеять, то обучая слепых детей находить дорогу на запутанных гравийных дорожках. В тот день – день, когда армейский «виллис» появился в нашем квартале, – она впервые вывела своих воспитанников на грунтовую дорогу, чтобы научить их, как пройти от Дома слепых до автобусной остановки.
Сначала она им объясняла на словах, а они, как обычно, раскачивались, стоя на месте, как раскачиваются все слепые, будто молясь или пытаясь что-то различить в своем теле.
Затем они начали практиковаться. «Шагайте и считайте шаги, ребята, шагайте, и считайте, и запоминайте», – повторяла Слепая Женщина.
«Раз, два, три, четыре, пять…» – громко считали слепые дети на ходу.
Вот она, словно вырезанная на сетчатке моих глаз, – идет уверенно и прямо по усыпанным гравием дорожкам запретного парка Дома слепых. А иной раз, когда мы осмеливались прокрасться в этот запретный парк – тихо-тихо, ступая самыми кончиками затаивших дыхание пальцев, – мы видели, как она молча стоит подле притаившегося в парковых глубинах маленького, зеленого декоративного бассейна, в котором днем посверкивали золотом пузатые рыбки, а по ночам искрами вспыхивали светлячки.
Обычно она стояла там одна, а иногда – с Готлибом, с этим безногим садовником, который охранял, и удобрял, и сажал, и подстригал все, что она ему указывала, и ездил по скрипучему гравию дорожек на своей большой инвалидной тележке, вылавливая детей, прокравшихся туда поиграть, и спугивая влюбленные парочки, нашедшие там укромное место.
А иногда она гуляла там со своими воспитанниками – поразительно похожими друг на друга своими именами с одинаковыми ударениями на предпоследнем слоге, своими одинаковыми темно-синими беретами и одинаково высокими, одинаково стоптанными ботинками, – которые под ее руководством заучивали и запоминали каждое дерево, каждый куст и цветок по их запаху и вкусу, прикосновению и шелесту.
«Она нам совсем как старшая сестра, – сказал мне как-то один из них. – Она нас охраняет, и учит, и никогда не бьет, как другие учителя, а еще она умеет предсказывать будущее».
«Шагайте и считайте, дети, – учила она их сейчас. – Считайте шаги и запоминайте препятствия».
А нам крикнула: «Тише! Слепые дети учатся ходить по дороге!»
«Шесть, семь, восемь…» Один за другим («И не подглядывая», – со смехом добавляет моя сестричка) спускались слепые дети по склону дороги, считая шаги и запоминая препятствия низкими и громкими голосами.
«Девять, десять, одиннадцать, двенадцать… учительница, тут яма посреди дороги… тринадцать, четырнадцать… двадцать один, двадцать два… здесь электрический столб, учительница…»
«Сто тридцать семь, сто тридцать восемь, сто тридцать девять, сто сорок, сто сорок один шаг. Я пришел к автобусной остановке, учительница, я пришел».
«А теперь возвращайтесь. Идите назад и опять считайте, – позвала Слепая Женщина. – Смотрите ногами, глядите памятью».
Мы, хитроумная ребятня, тотчас придумали себе игру под названием «Вслепую». Мы тоже закрывали глаза и тоже считали шаги – от большого тополя у входа и до цветущего куста в конце тротуара, от грунтовой дороги и до столба электропередачи, от своего дома и до улицы перед бакалейной лавкой.
Вот мы идем – дрожащие веки, тщательно наигранная притворная слепота, а глаза то и дело подглядывают сквозь испуганный просвет ресниц, а руки то ли нащупывают путь, то ли защищают тело, – вот мы идем и считаем, изображая, будто оступаемся, пока наконец не приходим к цели.
Сто сорок один шаг асфальта и пыли от входных ворот Дома слепых до автобусной остановки на обочине дороги.
Двадцать восемь шагов плиток пола от их комнаты с пианино, темно-синие звуки которого поднимались из окон и таяли между домами квартала, и до их столовой с вонью грязных клеенок, намертво приклеенной к стенам, вонью такой оглушительной, что ее не могли перебить даже ветки мирта, которые Слепая Женщина специально разбрасывала по полу, чтобы другие слепые наступали на них, и тогда приятный запах раздавленных миртовых листьев наполнял бы воздух.
И восемь шагов белого гравия от последнего ряда кустов до маленького зеленого декоративного бассейна с лениво плавающими в нем жирными, выцветшими золотыми рыбками – там, в самом сердце запретного парка, за их Домом, там, где каждый, прокравшийся по парковому лабиринту, рисковал встретиться со страшным Готлибом, который ездил по дорожкам на своей инвалидной коляске, сажал растения, обрабатывал парк и охранял его для нее.
ТРОЕ МУЖЧИН, ЧТО ПРИЕХАЛИ
Трое мужчин, что приехали на армейском «виллисе», осторожно пробрались между рытвинами и ухабами нашей грунтовой дороги, переступили полотняными туфлями через ямки, вырытые нами для игры в «шарики», извинились перед Слепой Женщиной, неподвижно застывшей посреди дороги, повернули и зашагали по тротуару к нашему дому.
«Рафи, Рафи, они идут к вам!» – закричали дети.
Я побежал за ними. Они вошли в наш подъезд, глянули на табличку «Доктор Давид Майер» на нашем почтовом ящике, медленно поднялись по ступенькам и постучали в нашу дверь.
Мать открыла, выслушала то, что они пришли ей сообщить, и сказала им, что все это ложь.
– В нашей семье мужчины никогда не погибают в бою, – заявила она. – Они погибают только от несчастного случая.
И она оказалась права. Отец, который прославился храбростью в сражениях Войны за независимость (видимо, сердце подсказывало ему то же самое, что мать только что сказала армейским герольдам), вышел целым и невредимым из самых тяжелых военных операций в Галилее [38]38
Галилея – гористая и зеленая область на севере Израиля, между Киннеретом и Хайфой.
[Закрыть], в Иерусалимском коридоре [39]39
Иерусалимский коридор – во время Войны за независимость единственная не занятая арабами дорога, соединявшая Иерусалим с Прибрежной равниной.
[Закрыть]и в самом городе, а погиб в конце будничного дня танковых учений, на ночной стоянке резервной части, где служил военным врачом.
«Наш Давид, – вздыхала Бабушка. – Но он хотя бы ничего не почувствовал. – И тут же разъясняла: – Ведь он умер во сне», – будто находя утешение в этом расхожем выражении, которое разговорный язык придумал для того, чтобы с его помощью заслонить муки смертного мгновенья, живо представляющиеся нам в воображении.
И действительно, Отец умер той смертью спящих, о которой все мечтают, но я не уверен, что он ничего не почувствовал – ведь его раздавили гусеницы танка, который двигался задним ходом в темноте, и он наверняка проснулся в эту последнюю секунду боли и ужаса, которые я не могу себе представить, даже когда временами представляю свою собственную смерть – ту медлящую, хитрую на выдумки смерть, которая ждет меня в засаде за каждой скалой, под каждым откосом, в каждой расщелине пустыни.
«Его так и положили его в гроб – прямо в спальном мешке, перемолотого, как тушенка. Армейские раввины даже молнию не решились расстегнуть».
Это резкое, дерзкое описание принадлежало Дяде Элиэзеру, который тогда был еще жив, – ветеринару, автодидакту, мужу Черной Тети и брату Рыжей. «У меня были два зятя-врача», – не раз с гордостью говорила Бабушка, и Мама, которая никогда никому не предъявляла претензий по поводу гибели своего мужа, но простить – не простила, тихо добавляла: «Один лечил животных в Иорданской долине, а другой лечил животных в Армии обороны Израиля».
– Может быть, бык убил Нашего Элиэзера, потому что у него были рыжие волосы? – спросил я однажды.
– Возможно, – сказала Черная Тетя.
– Ты говоришь глупости, – сказала Рыжая Тетя. – Быки не различают цветов.
– А как это получилось, что твой брат был такой рыжий, а ты только немножко? – спросил я ее.
– Я тоже была когда-то такой же рыжей, как брат, – сказала она.
– И что случилось?
– Я изменилась. Сейчас я уже не такая.
– Почему?
– Потому что так мне и надо, – в очередной раз высказала Рыжая Тетя свое всегдашнее убеждение.
Вот так, в слишком молодом возрасте и в слишком несчастном случае, по обычаю всех бизабразных мужчин в нашей семье, мой Отец перекочевал в лучший из миров. И, как все они, каждый в свой черед, взял с собой на тот свет всю свою сотню молочно-белых зубов, выстроившихся, сверкая, в смеющемся кривящемся рту, весь миллион соломенных волос, теснившихся на голове, и молодой лоб – низкий и гладкий. Как дядя с мотоциклом, и как дядя с утюгом, и как дядя с самолетом (армейский «пайпер» рухнул прямо ему на голову), и как племянник, которому «кротовая пушка» оторвала ступню, так что он умер от потери крови, и как Дедушка Рафаэль, Наш Дедушка Рафаэль, который повесился на балке коровника в мошаве Киннерет, завещав жене свои долги, мне – свое имя, а всем нашим женщинам – нескончаемый спор: считать ли самоубийство мужчины естественной смертью или его тоже следует отнести к несчастным случаям?
«Разумеется, это естественная смерть, – убежденно говорит Черная Тетя. – Для мужчины очень даже естественно покончить жизнь самоубийством».
А моя сестричка немедленно расширяет и детализирует это утверждение – чем вызывает у Рыжей Тети очередной приступ рыданий и рвоты, – заявляя, что все мужчины, которые присоединились к нашей семье посредством женитьбы, фактически покончили с собой, потому что никто не скрывал от них, что их ожидает в ближайшем будущем, и если, несмотря на это, они все-таки решили присоединиться, то, значит, сами навлекли на себя свою смерть.
– Что это, если не самоубийство?! – победоносно восклицает она и тут же добавляет, что вопрос времени, способа и места – это уже дело второстепенное.
– Ну это уж слишком… – возразила Черная Тетя. – Как можно сравнить рога племенного быка с каким-то рулоном бумаги, упавшим на человека с грузовой машины?
Так или иначе, от камня или от бумаги, от рога или от железа, это дурной конец, и люди непременно хотят понять, в чем тут причина. Злые языки нашептывают сплетни, бегающие глазки ищут вешалку, чтобы повесить на нее вину, и пальцы, как это свойственно пальцам, указывают.
А они, матери, и тети, и сестры, и бабушки, прислоняются друг к другу, точно укрепленная стена, и их лбы негодуют, и глаза щурятся в оскорбленном изумлении: «Мы, Рафаэль, мы?»
Вот они все – в их маленьких вдовьих кучках, в их соединенных вместе квартирах, с их детьми, которые растут наилучшим способом, каким только может расти мужчина, большие женщины с прямыми плечами, с тяжело дышащими грудями, ладони сжимаются в кулаки и бессильно расслабляются снова: «Мы, которые кормили, купали, укладывали спать, рассказывали сказку? Мы, Рафаэль? Мы?»
Я молчу. И когда они встают передо мною вот так, словно сплошная стена, с их сильными лбами, со сдвинутыми бровями, с их ссохшимися, затвердевшими памушками, я сознаю, что и у меня нет надежды понять.
– Может, ты знаешь, как мог бы мужчина расти еще лучше? – вонзается в меня их копье.
– Нет, – тороплюсь я ответить, благодарный, уступчивый и послушный. – Нет, я не знаю.
А ЧТО С ААРОНОЙ?
– А что с Аароной? – спросила меня сестра. – Ты еще встречаешься с ней иногда?
– Что вдруг ты называешь ее Аароной?
– Это ее имя, разве нет?
Когда-то Аарона была моей женой, потом оставила меня и вышла замуж за доктора Герона, который руководил ее специализацией («мой второй муж, человек честный и добрый», – называет она его), родила от него двух сыновей и в один прекрасный день вновь постучала в мою дверь.
– Просто навестить, – сказала она. – И не спорь со мной. У меня муж, и дети, и много работы, и мне еще долго вести машину обратно.
– Кто ты? – спросил я у нее наш пароль.
– Я Рона, – ответила она и вошла.
– Аарона, Рафауль, Аарона… – смеялась сестричка-паршивка, собирательница воспоминаний, хранительница секретов. – Ты не так уж забывчив. Ты знаешь, как ее зовут, и ты помнишь, где ее встретил. Ты знаешь, что она любит, почему она от тебя ушла, почему она тебя навещает и известно ли это ее второму мужу.
– А знаешь, я никогда его не видел, – сказал я. – Хотя, нет, на самом деле я его видел, один-единственный раз.
И я рассказал ей, как мы лежали однажды на одной из тех больших плоских скал, которые Рона так любит, и вдруг я увидел доктора Герона, медленно-медленно проплывшего в бассейне левого глаза своей жены, точно вялая, разжиревшая золотая рыбка, а потом нырнувшего и исчезнувшего в бассейне второго ее глаза.
– Прелестная история, Рафауль. Теперь ты, надеюсь, понимаешь, почему она предпочитает его, а любит тебя?
Ты права, как всегда, сестричка. И, как всегда, ты права лишь в отношении внешней, видимой насквозь, выразимой словами стороны дела. Я всегда думал, что это я не понимаю их, а они читают меня, как открытую книгу. Похоже, что я ошибался. Они тоже не понимают, ни эти пять женщин, ни весь ваш прочий женский народ.