Текст книги "В доме своем в пустыне"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
– Вкусно?
– Очень вкусно.
– Знаешь, что я люблю в таком бутерброде? То, что я каждый день готовлю его одинаково и каждый день у него немножко другой вкус. – Я энергично кивнул в знак согласия. Мой рот был наполнен вкусом, а глаза слезились от чеснока. – Кушай, кушай. Такого бутерброда нет нигде в мире. Не стесняйся, да, Рафаэль? Как поживают твои тети?
– Они сердятся, что я ем у тебя.
– Почему?
– Потому что потом у меня нет аппетита дома.
– Дома у тебя никогда не будет такого бутерброда. Женщины не умеют делать такой бутерброд. Они могут работать целую неделю, чтобы сварить самую сложную еду в мире, но вот так, просто сидеть на бутерброде и ничего не делать, такое никогда не придет им в голову. – И, пожевав еще несколько минут, улыбнулся и сказал: – Такой долгий разговор нужно чем-нибудь заесть. – Потом помолчал опять, собираясь с силами после столь длинного высказывания, передохнул и продолжил: – Знаешь, почему это, Рафаэль? Потому что мужчины любят, когда все делается вместе. Пока я работаю, на веревке у меня сохнет белье, под доской сдавливается бутерброд, а в море все тамошние малюсенькие существа оседают на дно, и из них медленно-медленно делаются новое камни. Видишь, что делает небольшое давление… Если бы я сидел на этом хлебе сто миллионов лет, он тоже превратился бы в камень. Даже в алмаз!
Многие долгие часы, с тех моих детских дней и до нынешней затянувшейся старости, я провел под навесом Авраама-каменотеса. Плясали и пели матрака и шукия [57]57
Шукия – тонкое зубило, скарпель.
[Закрыть]. Летели во все стороны «искры», как каменотесы называют каменные брызги. Вздувались и опадали вены и мышцы на руках дяди Авраама. Я играл в его дворе, тайком сидел в его пещере, ел от его хлеба, взбирался на его харув и оливу, но в его дом, в запертый каменный дом, никогда не входил. И он тоже.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В КАНУН ПРАЗДНИКА ПУРИМ
В канун праздника Пурим [58]58
Пурим (букв, «жребии», ивр.) – веселый весенний праздник в память об избавлении евреев Персидской империи, согласно книге Есфирь.
[Закрыть]1925 года, когда Рахели Шифриной исполнилось шесть лет, мать нарядила ее в белое платье, красиво-красиво уложила ей волосы, а наша Мама заплела ей косички и короновала венком диких цветов.
– Ты такая красивая, – сказала она ей. – Как приятно любить такую красивую подружку.
Рахель сидела на «веселом кресле», как называли в мошаве стул, на котором сидели дети в свой день рождения, а ее одноклассники подходили к ней один за другим, становились перед стулом, и каждый, как это принято, произносил свое поздравление. Затем подали угощение, и в самый разгар праздника у Рахели неожиданно поднялась температура, она потеряла сознание, упала с праздничного стула, и ее унесли домой.
«Она была очень опасная больная», – рассказывала Бабушка. Я не понял, почему опасен именно больной, а не его болезнь, но не стал спрашивать, чтобы не прервать ее воспоминания.
– В тех местах и в те времена, – продолжала она, – «когда я была молодой» (она усмехнулась, словно извиняясь, и ее состарившееся лицо вдруг похорошело, и в его бороздах родилась смущенная улыбка), болезни были очень сильными. Мужчины, оставшиеся переночевать в поле, простуживались и умирали. Дети – задушенные дифтерией, сгоревшие в лихорадке – погибали, не достигнув и шести лет. Комары, которых нельзя было раздавить, жесткие, как слепни, переносили смерть от человека к человеку. Сильные духом люди десятками сводили счеты с жизнью.
– Почему? – спросил я, надеясь, что ее ответ прояснит мне загадку самоубийства Дедушки Рафаэля.
– Потому что сильные души ломаются легче, – сказала Бабушка. – Иди, попроси своего зануду Авраама, у которого ты околачиваешься целый день, пусть стукнет своим молотком по камню, а потом тем же молотком по тряпке, и ты сам увидишь, кто из них двоих первый сломается.
В те времена я уже ходил к каменотесу каждый день и, несмотря на недовольство Большой Женщины, начал называть его дядя Авраам, даже в ее присутствии. Мне так никогда и не удалось объяснить ее десяти необрезанным женским ушам, почему я нуждаюсь в его близости, но мне самому эта потребность казалась ощутимой и очевидной. И поскольку звание «Дедушка» было слишком точным, а звание «Отец» – слишком обязывающим, я решил даровать ему общее название «дядя», и он принял его с радостью, и с благодарностью, и во всей полноте дядьевых обязанностей.
«Чего вдруг „дядя“?! – кипела Бабушка. – Он вообще не из Наших!»
Я не совсем понимал, почему она сердится на него, потому что время от времени дядя Авраам давал мне белый конверт и говорил: «Это для твоей Бабушки», – и она ни разу не отказывалась взять этот конверт и даже сама часто напоминала мне, чтобы я не забыл взять у него «тот пакет», как она его называла.
«Если бы он был из Наших, как они все, он бы давно уже умер, как они все», – добавила она.
И действительно, дядя Авраам был как раз в том возрасте, в котором – кто чуть раньше, кто чуть позже – все четверо Наших Мужчин уже умерли и были повешены на стене коридора. Я спросил у Бабушки, сменит ли она гнев на милость и согласится ли считать его тоже одним из Наших, если и он умрет «в правильном возрасте», но она сказала: «Пусть сначала умрет, тогда поговорим».
Дядя Авраам подтвердил ее слова относительно камня и тряпки, но сказал, что не все, что верно для камней, верно также и для людей.
– Разве покончить с собой – это сломаться? – удивился он и воткнул зубило, а за ним второе в раскаленные добела отверстия своей жаровни. – Только женщина может сказать такое. Сильные духом люди не потому кончают самоубийством, что они твердые и ломаются. Они кончают самоубийством, потому что у них больше силы, и больше ума, и больше смелости, а слабые люди не кончают, потому что у них нет. – И, помолчав немного и покрутив зубила в их отверстиях, он сдержанно вздохнул и, незаметно проглотив внезапно пересохшую в горле слюну, добавил: – Я и сам, если б у меня было столько ума, и силы, и смелости, как у этих людей, я и сам давно бы уже покончил с собой.
– Как мой Дедушка Рафаэль, – сказал я. И поскольку во мне вдруг снова проснулось детское желание, чтобы Авраам тоже покончил с собой и был бы посмертно возведен в разряд «настоящих родственников», я добавил, поддразнивая: – А ты ведь намного сильнее него!
Маленькая каменная чаша с соленой водой стояла возле жестянки с углями. Другая каменная чаша, светлая и больше первой, служившая Аврааму тазом для стирки, – рядом со столом. Каменный ящик, глубокий и страшный, как саркофаг, и запертый собственной тяжестью, – неподалеку от четырех ступеней, вытесанных в скале.
– Что у тебя там?
– Всякая ерунда, – сказал он, вытащил зубило из дыры жаровни, положил его добела раскаленный конец на наковаленку, ударил по нему молотком, чтобы восстановить форму, и тотчас окунул в соленую воду в маленькой чашке. – Я никогда не покончу с собой, – сказал он. – Я не силен умом, и я не силен духом, и я не силен сердцем. Посмотри сам, Рафаэль. Я только руками силен. Духом я слаб, умом я глуп, и сердцем я трус, а во дворе я, как пес, который сидит снаружи один.
Прости меня, что я говорю тебе такие слова, ты ведь еще маленький, но если бы я действительно хотел покончить с собой, то у меня тут есть все, что мне нужно, – добавил он мечтательно. – Деревья и веревки, а с тех времен, когда я делал «баруды», у меня осталось немного взрывчатки и даже фитили. Я могу войти сейчас в этот мой пустой дом, крикнуть «Баруд!» и сам взорвать его себе на голову.
Стоял душный и светлый летний вечер. Полная луна уже поторопилась взойти и теперь освещала своим голубоватым сиянием стену запертого каменного дома. Мать говорила, что в такие ночи она слышит, как луна вздыхает, но мой слух никогда не был так тонок, как у нее.
– Всегда, – сказал каменотес, – всегда в конце «баруда», когда все камни уже упали и кажется, что уже можно выйти наружу, остается еще один камень, самый последний. Вначале это камень, который взлетает выше всех, а в конце он падает после всех. Берегись таких камней, да, Рафаэль? – И когда я собрался уходить, он вынул из кармана очередной закрытый белый «пакет», дал его мне и сказал: – Ты сейчас идешь прямо домой? Отдай это своей Бабушке.
РАФИ, РАФИ, ВОТ ТВОИ ПОДРУЖКИ
«Рафи, Рафи, вот твои подружки на синей машине!» – кричат дети, играющие на улице. Их отцы работают на местных фабриках в округе, их матери готовят резко пахнущие блюда, и, поскольку я, этакий странный и пожилой бобыль, вызываю у них жалость и любопытство, они иногда подсылают ко мне своих детей с маленькой симпатичной кастрюлькой еды в руках – то ли угостить, то ли поразведать. Я разрешаю им ходить повсюду, заглядывать в обе мои комнаты, удивляться, исследовать, задавать вопросы. Кто лучше меня знает, как приятно ребенку встретить взрослого человека, который живет один, как одинокий пес, и охотно привечает маленького гостя.
«Рафи, Рафи» – это я. «Синяя машина» – это старый «вольво-стейшн», который Мать, после многолетних приставаний и уговоров моей сестры, согласилась купить на свои права армейской вдовы. А «твои подружки» – это Большая Женщина – четыре вдовы и одна старая дева: Мать, Бабушка, две Тети и сестра, прибывшие для очередной инспекции.
Сестра, как всегда, за рулем. Черная Тетя сидит рядом с ней и, забыв о своем возрасте, выплевывает из окна косточки от фиников и строит рожи удивленным детям во встречных машинах. На заднем сиденье сидят Бабушка и Рыжая Тетя, комментируя, как ведет машину одна и как ведет себя в машине другая. Годы сделали их в конце концов подругами. Хотя Рыжая Тетя не «родственница по крови» и хотя ей пришлось претерпеть немало обид и унижений от Бабушки и остальных женщин, время смыло осевшую в ее душе обиду и стерло гнев воспоминаний.
А в глубине машины, на сиденье, обращенном назад, где обычно сидят дети или собаки – «а то и оба эти наказания вместе», как выражаешься ты, сестричка, – вытянулась наша Мать. Сидя спиной к остальным, она грызет свои облатки и читает книги, которые взяла с собой в дорогу.
«Как только ее не тошнит? – удивляется Рыжая Тетя, большой специалист по вопросам рвоты и тошноты. – И читает, и ест, и вдобавок еще сидит против движения».
Но Маму не тошнит никогда. Она не замечает удаляющегося пейзажа, не слышит Рыжую Тетю и даже не думает менять позу. Глаза ее, за стеклами очков, скользят по строчкам, губы шевелятся, пальцы листают. Она всегда читает три-четыре книги одновременно, перепрыгивая с истории преступления к хитросплетениям любви, от самоубийства к морским приключениям. Временами в уголках ее рта рождается улыбка, а неожиданно участившиеся полувздохи грудной клетки, подобно внезапно участившемуся трепетанью век замечтавшегося человека, выдают ее сдержанное волненье.
МАМИНА ГРУДНАЯ КЛЕТКА
Мамина грудная клетка. Она плоская, как стена, но почему-то в моей памяти на ее месте возвышаются смутные образы двух грудей. Рыжая Тетя однажды сказала мне, что я прав и что у Мамы действительно когда-то были груди, но после того, как Отец погиб, а сердце Матери не потянулось ни к какому другому мужчине, они ссохлись и спрятались под укрытием ребер.
Поначалу, как ты мне объясняла, груди выжидали, как развернутся события, – быть может, Отец вернется и спросит, куда они подевались. Но после нескольких лет полнейшей невостребованности – Черная Тетя именует это «ржавением памушки» – мамины груди усохли и втянулись внутрь, тело мало-помалу стало костлявым, бедра позабыли ликованье своих покачиваний, зеленоватое золото зрачков разбавилось серым, и глаза потускнели, погасли и больше уже не закрывались.
Ночь за ночью она читает в «комнате-со-светом»: маленькое тело вытянулось на отцовской кушетке, глаза смотрят, губы шевелятся, наплывает внезапная слеза, пузырьками вырывается смех. Она редко смеялась, но зато уж когда начинала, то буквально рычала и корчилась от хохота, хваталась за живот, извивалась и заражала нас всех своими судорогами и весельем.
Помню, один такой приступ случился с ней после того, как мы с Тетями вернулись с рынка и Бабушка велела мне и Черной Тете разложить зеленые яблоки в ящике комода.
«Чтоб они не трогали друг друга, – объяснила она. – Если зеленые яблоки трогают друг друга, на них появляются пятна».
Вечером, когда мы все сидели у стола и Большая Женщина опять перебирала чечевицу, рассказывала свои рассказы и загадывала загадки, Черная Тетя вдруг сказала:
– Интересно, трогают они сейчас друг друга или нет?
– Кто? – спросила Бабушка.
– Яблоки. В ящике. Откуда ты знаешь, что они сейчас не трогают друг друга?
– Не говори глупости, – настороженно сказала Бабушка.
Но Черная Тетя настаивала:
– Я уверена, что они именно этим сейчас занимаются. Пользуются тем, что ящик закрыт, и трогают. Если бы меня положили вот так, в закрытый ящик, я бы уже давно потрогала, – добавила она.
– Ты и не в ящике трогаешь, – сказала Мать, но Бабушка, в душе которой зашевелились подозрения и страхи, была уже не в силах сдержаться. Даже догадываясь, что дочь посмеивается над ней, она тем не менее приказала:
– Рафинька, открой, золотко, ящик и посмотри, что там с яблоками.
– Зачем? – спросил я. – Мы их уложили, как ты велела, с промежутками.
Но Черная Тетя уже встала, погасила свет, сказала: «Шшш…» – отправилась в «комнату-со-светом» и вернулась с Маминым фонариком.
– Тише, вы! – шепнула она, велела мне снять туфли и сама сняла свои. Она взяла меня за руку, держа в другой руке фонарик, и медленно произнесла: – Ты, Рафаэль, тихонечко подойдешь и разом выдвинешь ящик, а я тут же посвечу на них фонариком всем им на удивленье.
Бабушка смутилась. Рыжая Тетя улыбалась извиняющейся улыбкой, чтобы воображаемый культурный, воспитанный мужчина, кандидат в мужья, который, быть может, случайно смотрит сейчас со стороны на этот спектакль, упаси Боже, не подумал, что она имеет отношение к этой странной семейке. А Мама уже прикрывала ладонью рвущийся наружу смех.
Мы с Черной Тетей на цыпочках приблизились к ящику.
– Давай! – крикнула она. Я рывком выдернул ящик, а Черная Тетя посветила в него фонариком и закричала: – Мы вас застукали, мошенники! Мы видели! Вы трогали друг друга!
Мама начала извиваться и корчиться от смеха, Рыжая Тетя тоже не смогла сдержаться и испустила странный, пронзительный смешок, очень похожий на сдавленный крик сокола, и даже Бабушка улыбнулась, когда Черная Тетя крикнула яблокам:
– За это мы теперь, в наказание, расселим вас по разным ящикам, каждого в свой, а ты, господин Александр [59]59
Александр – распространенный сорт кислых зеленых яблок.
[Закрыть], который затеял весь этот бардак, будешь у нас проветриваться вместе с редькой.
Но обычно Мать была поглощена книгами, которые она читала, и записками, которые писала и погребала среди книжных страниц. Она не смеялась, не корчилась и не замечала, что происходит вокруг.
«Читает и читает, все время у нее книги. Всё из-за Нашего Давида и той ее подружки, в мошаве», – говорит Бабушка.
«Может, остановимся перекусить что-нибудь», – предлагает она, и старая синяя «вольво», как будто поняв ее, съезжает с дороги, тяжело переваливает через пару-другую ухабов и останавливается в тени дерева.
«Я захватила еду на дорогу», – объявляет Бабушка.
Она всегда «захватывает еду на дорогу», чтобы не «одалживаться у других» или, не дай Бог, «выбрасывать уйму денег» в придорожном киоске.
Большая Женщина выбирается из машины. Ее десять рук расстилают на земле скатерть, ее десять ног складываются под ней в пяти восточных позах, ее пятьдесят пальцев вытаскивают из сумок термос, и хлеб, и сыр, и овощи, и селедку, и «острую зелень» [60]60
«Острая зелень» («зхук», араб.) – йеменская приправа, приготовляемая из острого перца, чеснока, соли, специй; в Израиле считается афродизиаком.
[Закрыть].
«Оставьте Пенелопе кожуру от огурца, пожалуйста», – говорит Бабушка.
Ее черепах очень любит такие поездки. Вероятно, для его черепашьего ума, как ты меня когда-то уверяла, езда со скоростью восемьдесят километров в час равносильна фантастическому путешествию со скоростью света. Ему особенно нравится участвовать в тех поездках, в которых участвует Бабушка, потому что Бабушку он предпочитает всем остальным. Он действительно так привязан к ней, что тащится по ее пятам по всей квартире. «Ему кажется, что и он собака», – объясняет паршивка.
НА РЫНОК МАХАНЕ ИЕГУДА
На рынок Махане Иегуда [61]61
Рынок Махане Иегуда – главный иерусалимский рынок; находится в центре города.
[Закрыть]мы с тетями отправлялись каждую среду, чтобы сделать покупки на всю неделю. Иногда, однако, Бабушка посылала нас с сестрой докупить какую-нибудь мелочь, что-нибудь такое, что кончилось в доме или забыли купить на рынке: пучок укропа для бульона, черный кофе, «острую зелень» для Матери.
«Сходите на Маханюду, дети, и смотрите, ни с кем там не разговаривайте, а ты, Рафинька, береги свой карман и держи сестру за руку, – говорила она. – Ты мне отвечаешь за деньги и за нее, чтобы вы все, не дай Бог, не потерялись».
Так она говорила, но мы оба знали, что это тебя посылают следить за мной, а не меня за тобой.
– Хотите, чтобы я сделала вам маринованные огурчики? – Мы радостно кивали. Бабушка мариновала свои огурцы в большом количестве кипящей воды и с большой щедростью: много грубой соли, много чеснока и много укропа. Признаюсь откровенно – огурцы, которые я мариную себе сегодня, у себя дома, в пустыне, сделаны по тому же рецепту и так же хороши, но увы – годы, и воспоминания, и моя способность возрождать в памяти запахи и вкусы, и само детское «впервые» той еды увенчали ореолом именно Бабушкины огурцы. – Тогда купите несколько и не забудьте «острую зелень» для вашей Мамы. Ты лучше запиши всё, Рафинька, а то забудешь.
– Не забуду.
– Обязательно забудешь.
«Я запомню, – говорила ты. – Я ему напомню».
«Острую зелень» мы всегда покупали в маленькой лавке на главной улице рынка. Странные, сильные запахи окружали нас там со всех сторон, словно старались попрочнее укорениться во мне, чтобы облегчить будущие воспоминания.
– Бабушка просила… для Мамы… – выдохнул я.
– «Острую зелень», – напомнила мне сестра.
Продавец улыбнулся от уха до уха.
– Ваша бабушка просила «острую зелень» для мамы?
– Да, – сказал я.
Он открыл большую банку, и мои ноздри возбужденно раздулись от удовольствия.
– Может быть, это твоя мама просила «острую зелень» для твоего отца? – наклонился ко мне продавец, как будто поверяя какой-то секрет.
– Нет.
Он переложил несколько ложек из банки в мешочек, взял его за два верхних уголка, быстро покрутил им в воздухе и завязал скрученные концы.
– Передай маме, что если отцу уже нужна «острая зелень», то корона с него не упадет, если он сам придет ко мне купить. Нечего посылать мальчика и рассказывать сказки о бабушке.
– Мой отец умер, – сказал я.
– Неважно. – Он подал мне мешочек. – Все равно передай ей.
– Сколько это стоит?
– Оставь ты меня со своими деньгами, – сказал он. – Мы, мужики, должны всегда держаться друг за друга против них. Почему это только бабы всегда держатся друг за друга против мужиков?
Я НЕ ДУМАЮ, РАФАУЛЬ, Я ПОМНЮ
«Я не думаю, Рафауль, я помню».
Моя сестра. Всегда насмешка. Всегда любовь. Всегда помнит. Всегда одна.
«Я не выхожу замуж из человеколюбия, – влажнеют твои ресницы всякий раз, когда расстраивается очередная твоя свадьба. – К чему убивать еще одного беднягу? Лишь для того, чтобы он тоже стал „Нашим“?»
«Это я тренируюсь», – смеешься ты всякий раз.
«Я здесь самая молодая, но воспоминаний у меня больше, чем у всех», – шепчешь ты.
«Ты права, – подтверждаю я. – Ты и вместо меня запоминаешь».
«А что, ты знаешь, как мужчина мог бы запоминать лучше?» – допытываешься ты.
«Нет, – тороплюсь я с ответом, обученный, готовый, послушный. – Нет, я не знаю, как мужчина мог бы запоминать лучше».
Я никогда не мог выучить наизусть больше четырех строчек. Сколько бы учитель ни требовал от нас зазубривать всякого рода стихи и элегии, мне это никогда не удавалось. А он, обнаружив это мое слабое место, стал нарочно вызывать именно меня: «А сейчас, ребята, послушаем, что скажет нам господин Майер… Ну, Рафаэль, ты выучил „Песню моря“? Так продекламируй же нам, да поскорее, видишь – весь класс тебя ждет…»
Одноклассники смеялись, а я, онемевший от стыда и беспамятства, медленно наполнялся гневом. В один прекрасный день я не выдержал, поднялся, вышел из классной комнаты, спустился в твой второй класс и привел тебя к нам.
– Это моя сестра, – сказал я учителю. – Она запоминает вместо меня.
С огромным удовольствием вижу я сейчас снова, как ты стоишь там, выпрямившись во весь рост, и бегло декламируешь учителю и всему нашему классу тот отрывок, который ты запомнила, пока я тщетно пытался заучить его перед зеркалом.
Учитель пришел в ярость.
– Отправляйтесь домой, оба, и скажите матери, чтобы сейчас же пришла!
Мать явилась во главе целого шествия. Следом за нею шла Бабушка, Рыжая Тетя выступала посредине, а Черная Тетя бдительно замыкала арьергард. Они всегда выступали в сражение в таком боевом порядке. Их колонна втянулась в школьные ворота, промаршировала двором, медленно поднялась по лестнице, прогромыхала по коридору, вступила в класс.
Сестра тотчас присоединилась к ним, и Большая Женщина, стеной заслонив меня от учителя, окинула его спокойным, выжидающим взглядом. Ученики захихикали. Многие из них жили в нашем квартале и знали всех этих женщин. Мать вечно расспрашивала их при встрече в нашей маленькой районной библиотеке: «Что вы читаете, дети?» Черная Тетя часто играла с ними в «шарики» и «догонялки» и устраивала для них в поле посиделки у костра. Рыжая Тетя была неизменной мишенью их дразнилок. А Бабушка постоянно поучала их, что нельзя бить по камню носком ботинка, потому что ботинки стоят «уйму денег», а «вашим родителям и без того тяжело, дети».
– Кто из вас мать Рафаэля? – спросил учитель.
– Мы все, – сухо сказала Бабушка.
– Мы воспитываем его, – сказала Черная Тетя. – А эта маленькая для него запоминает.
– Интересно, – сказал учитель. – Могу себе представить, что из него вырастет.
– Уж наверняка что-нибудь получшее, чем из вас, – сказала Мать.
Книга, которую она читала в тот момент, когда ее вызвали в школу, все еще была в ее руках – с «ухом», загнутым на той странице, где она остановилась. Ее собственные уши уже пылали – яркий вымпел воинственных намерений, напомнивший мне, что, несмотря на маленький рост, она самая неистовая и опасная из всех пяти женщин, склонявшихся надо мной.
– Не «получше», а «более хорошее», – снисходительно улыбнулся учитель.
– Вы других исправляйте!
– Не «исправляйте», а «поправляйте», и вообще, благодарю вас, сударыни, с меня вполне достаточно.
– И вам спасибо, – сказала моя сестра, а Рыжая Тетя, в приливе внезапной отваги, добавила:
– Было очень приятно.
Они вышли, шагая в ногу, как одна большая материнская многоножка, и из-за хлопнувшей двери до всех в классе донеслось, как Рыжая Тетя сказала: «У Нашего Эдуарда тоже был такой пробор в волосах», а Черная Тетя добавила: «Хотя ноги у него очень короткие, он тем не менее законченный болван».
Так или иначе, даже сегодня моя сестра служит мне маленьким личным архивом, где я храню те секреты и факты, которые мне самому трудно запомнить: имена людей, важные даты, кто родственник нам по крови, кто близкий родственник, а кто родственник просто, кто кому симпатизирует и у кого с кем давние счеты – все то, что нужно помнить и понимать, чтобы успешно лавировать между утесами и в теснинах семейных отношений. Иногда я звоню ей, чтобы задать вечные вопросы конкурса эрудитов: кто сказал и кому? что было сказано и почему? На ежегодных встречах в дни смерти Наших Мужчин, когда я не могу опознать того или иного гостя, она нашептывает мне их имена, род занятий, семейные координаты и необходимые азимуты.
Временами она декламирует мне «стихотворения и куплеты» из пожелтевшей книжки нашего детства, иллюстрированной рисунками Нахума Гутмана. Каждый вечер Мать читала нам что-нибудь из этой книжки, но я запомнил только две фразы из двух стихотворений. Одна была такая: «А ты, Шуали, со мной не шали!» – и Мать всегда произносила ее с особенно устрашающим видом, обнажая острые зубы, а вторая: «За морем, за морем синеет гряда, найдете ль вы, птицы, дорогу туда?» – и ее она читала тоскливым шепотом.
Вот, Рафауль помнит. Целый куплет. Четыре строчки:
За морем, за морем
Синеет гряда,
Найдете ль вы, птицы,
Дорогу туда?
А отсюда и дальше сестра продолжает вместо меня, как будто светит мне фонариком в темной пещере:
За морем, за морем,
Где я и не жил,
Есть остров из золота,
Имя забыл.
По этому острову,
Там, среди вод,
Гуляют гиганты,
Огромный народ.
Правдивый и честный,
Не терпит он ложь,
И царь у них славный —
Таких не найдешь.
Он всюду деревья
Велел посадить,
Чтоб птицам привольнее
Стало бы жить.
Вакнин-Кудесник, начальник наших ремонтников, как-то сказал мне: «Что до меня, мон ами, стоит мне что-нибудь записать на листочке, и я тут же выбрасываю это из головы. Так уж я привык».
Но я и поначалу не записываю, и все свои секреты забываю в ту же минуту, как рассказываю. Когда Мать состарилась, я начал доверять ей свои самые сокровенные тайны, чтобы она поскорее забыла их, и так они бы затерялись окончательно. Но потом я понял, что Мать тоже предвидела такую возможность и потому немедленно пересказывала их моей сестре. Ты не призналась мне в этом, но из твоих уст вдруг стали слышаться имена и подробности дел и событий, о которых знали только я и Мать и которые мы оба, пересказав – я ей, она тебе, – совершенно забыли.
Я не сержусь. Я думаю, что Мать передавала тебе эти выдумки, потому что не хотела, чтобы они исчезли насовсем. Кто знает, может, и в других семьях мужчины выдумывают и поверяют женщинам свои секреты, а женщины верят, собирают и хранят. Кто знает, может, и там есть дети, и их глаза широко открыты, хотя их тоже режет от желания спать, и сердца их чутки даже в дремоте. И они тоже лежат на спине, на холодном песке пустыни, глядя в звездное небо. И они тоже стоят в коридорах, перед портретами взрослых мужчин, а бабушки, матери, тети и сестры тоже кропят их своими рассказами и кутают в саваны простыней, укладывают, и укрывают, и выходят, и тушат за собою все электричество.
БЕРЕГИСЬ!
«Берегись! Все в укрытие!» – кричит сестра, потому что в эту минуту Бабушка берет в руку помидор и собирается его надкусить.
И все пять ртов Большой Женщины – тот, что предупреждал, и тот, что бормотал, и тот, что выплевывал, и тот, что улыбался, и тот, что уже впился в помидор своими искусственными зубами, – дружно смеются, припоминая давнюю историю: как однажды, когда мы с тобой еще были маленькими, мы ехали с Бабушкой в автобусе в мошаву Киннерет, на одну из тех годовщин смерти Нашего Рафаэля, что каждый раз побуждают ее повторять фразу, которую она сказала, когда он умер и которую мне очень нравилось слышать от нее потом: «Кто бы мог подумать?! Я больная, а он себе взял и умер…»
Стоял долгий и жаркий летний день, и Бабушка, по своей привычке, «захватила на дорогу еду», без которой, по ее словам, «порядочные люди не выходят из дома». Еда эта всегда включала крутое яйцо, помидор, несколько кусков хлеба и завернутую в обрывок газеты горсть грубой соли, крупицы которой розовеют, когда ими посыпают помидорную плоть, – и когда она надкусила этот свой помидор, могучая красная струя семян и сока брызнула изо всей силы и ударила в затылок одного из пассажиров, который сидел через четыре ряда перед нами.
Человек вскочил и стал дико орать, но Бабушка, все еще сжимавшая в руке злополучный помидор, категорически отрицала всякую причастность к произошедшему.
– Как тебе не стыдно врать в присутствии твоих внуков?! – возмутился пострадавший.
– Если вы захотите, я готова соврать даже в присутствии ваших внуков, – радушно сказала Бабушка.
Несколько пассажиров расхохотались, а обиженный чуть не лопнул от злости.
– И при этом ты еще бесстыдно держишь в руке этот свой помидор! – закричал он еще громче.
– Это не помидор, – глянув на помидор, сказала Бабушка. – Это картошка. Правда, дети, это картошка?
«И с тех пор я прощаю ей все», – сказала сестра.
И пять женщин смеются, как смеются женщины в их возрасте – держась одной рукой за складки живота и восклицая: «Ой, из меня течет!» И «Ой, я уже уписалась!» И «Ой, я умираю!» – и что есть силы стискивают свои заржавевшие памушки, а потом успокаиваются, и какое-то время дышат тяжело-тяжело, и едят, и пьют, и встают, и собирают остатки, и садятся в старый «вольво», захлопывают дверцы и уезжают.
«РАФИ, РАФИ!»
«Рафи, Рафи! Вот твои подружки приехали, в синей машине!»
Я выглядываю в окно. Моя сестра припарковывает «вольво» («Почему ты вседа паркуешь ее за метр от тротуара?» – выговаривает ей Бабушка), и пять женщин окружают машину, проверяя, все ли дверцы закрыты, а потом выстраиваются в колонну и маршируют к моему дому.
Сверху я вижу десять шагающих ног и десять размахивающих рук. И четыре головы с покрашенными волосами: две темные – Бабушки и Матери, черную и каштановую – двух моих Теток и одну седую – голову самой молодой из них всех, моей сестры, застарелой девы. Когда-то она была «натуральная блондинка» и несколько лет назад, когда в ее волосах начала проступать седина, покрасила их в естественный цвет. Но однажды, когда она ехала в машине, какой-то молодой человек обогнал ее, оглянулся – и она не могла не различить гримасу разочарования на его лице.
«Понимаешь, Рафауль, – объясняла она мне, – сзади он видел блондинку с загорелыми плечами и решил, что это какая-то молоденькая красотка. Но после того, как я увидела его лицо после того, как он увидел мое лицо, я решила больше не красить волосы. Мне это не пристало».
Мать идет первой, Бабушка за ней, Черная Тетя осторожно поддерживает ее сзади, а сестра несет коробку с Пенелопой. Последней приходит Рыжая Тетя, которая взбирается по ступенькам и при этом громким пронзительным голосом и с гримасой отвращения читает имена на дверных табличках.
Одна за другой они входят в мою квартиру. Одна за другой обнимают меня. Пять быстрых правых ладоней одна за другой похлопывают по моему левому плечу, сигналя мне «двойки» фамильной морзянкой, точками и тире нашего семейного кода.
Трудолюбивыми пчелами гудят они в пространстве квартиры. И вот уже кастрюли с едой греются на газовых горелках, фрукты, головки сыра и селедка спрятаны в холодильник, книги для чтения с сиротливо брошенными окончаниями положены на книжную полку, маринованные огурцы порезаны, сладкие пироги из дрожжевого теста – о, сладкие пироги из дрожжевого теста! с мягким изюмом, яблоками и маком, который всю ночь вымачивался в молоке! – уже нарезаны и выставлены на стол, а страшные Бабушкины закрутки с консервированной всячиной расставлены по шкафам. «Выброси все старые закрутки, потому что на завтра мы приготовили тебе сюрприз и прибываем с новыми, – предупредила ты меня по телефону накануне, – и, кстати, надень старую рубашку, потому что она, конечно, будет тебя кормить тем вареньем, которое варит в данный момент».