Текст книги "В доме своем в пустыне"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
– Зачем зря выбрасывать бумагу? – удивлялась она. – Она мягкая и хорошо пахнет, а в магазине туалетная бумага стоит уйму денег.
– Ты даже картоном готова задницу вытирать, лишь бы сэкономить, – со смехом говорила Черная Тетя.
А когда мне исполнилось шестнадцать лет и я захотел пригласить домой подружку, они сказали:
– Неудобно, чтобы какая-то девица расхаживала нам здесь по всему дому.
– Что неудобно?! – вскипел я. – Она будет со мной в моей комнате, она не будет расхаживать вам по всему дому!
– Это неудобно, – повторила Большая Женщина, закрывая дискуссию.
А потом сестра сказала мне:
– Ты что, спятил, Рафауль? Если сюда войдет другая женщина, хотя бы на полчаса, знаешь, что тут произойдет?
– Нет, – сказал я. – Я не знаю, что тут произойдет.
– Это потому, что ты не женщина.
Но в основном дверь дома была закрыта для мужчин. Помню, как Бабушка сердилась на Черную Тетю: «Ты свои дела делай не дома! Слышишь?! Они мне здесь не нужны». Но еще хуже обстояло дело в тех редких случаях, когда Рыжая Тетя, которая не скрывала своего желания снова выйти замуж, вдруг находила себе подходящего кандидата и осмеливалась привести его к нам. Мать кривила губы. Черная Тетя говорила: «Если хочешь, я тебе его проверю». Моя сестра усмехалась, а Бабушка роняла замечания, которые заставляли кандидата, побагровев, удалиться.
– Зачем ты мне делаешь назло? – плакала потом Рыжая Тетя.
– Гости не входят в наш уговор, – говорила Бабушка и тут же торопилась подсластить пилюлю: – Я не хочу, чтобы ты еще раз страдала.
– С каких это пор ты так обо мне заботишься? Я здесь страдаю каждый день, с той минуты, что встаю, и до той минуты, когда ложусь спать.
– Ты сама захотела жить с нами, – сказала Бабушка. – Потому что знала, что для тебя это самое лучшее. Куда ты денешься одна? Ты наивная, мужчины тебя используют.
– А ты? Ты меня не используешь?
– Как это, интересно? – В сердце Бабушки вспыхнул праведный гнев. – Ну-ка, скажи, как это я тебя использую?
– Ты сама хорошо знаешь. Я не обязана и я не хочу говорить это вслух.
– Нет, ты уж скажи, пожалуйста… А мы все послушаем…
– Я не могу, я не могу…
И снова вставание, и уход, и выпрямленная спина, и накипающая в глазах слеза, и рука, прижатая к губам, стон, громкий удар дверью, рвота в туалете, а потом шмыганье носом, и еда, и возвращение, и объятье, и прощение, и любовь, и возобновленная сплоченность Большой Женщины.
Правда состояла в том, что дом не нуждался в мужчине. Черная Тетя могла накостылять по шее всякому, кому следовало. Бабушка ведала финансами. Мать с ее решительными руками и яростью, пылавшей в плоской груди, чинила все, что нужно было починить. Я любил помогать ей, когда она меняла ленту, поднимающую жалюзи. Я любил следить за ней, когда она чистила горелку примуса, если пламя не было достаточно синим, или подстригала фитили керосинки и налаживала нашу круглую прозрачную печь «Перфекшн», о которой Бабушка говорила, что при ее свете вполне можно читать, не тратя впустую электричество. Даже сегодня, когда Большая Женщина приезжает навестить меня в моем доме в пустыне, Мать, не в силах сдержаться, чинит мне капающий кран или перегоревшую розетку.
А Рыжая Тетя, так я думал тогда, не делала ничего. Она просила дать ей какую-нибудь работу, в особенности такую, которая была связана с уходом за мной, но другие женщины ей не доверяли. Они поручали ей только два дела. Одно, которое она любила, состояло в том, чтобы будить меня по утрам. Она входила в комнату и открывала жалюзи, солнечные лучи высвечивали тонкий силуэт ее тела внутри платья, и, если у нее было хорошее настроение, она театральным жестом отодвигала занавес и провозглашала: «Сейчас появится розовоперстая Эос!»
Вторая обязанность, которую она ненавидела, состояла в том, чтобы готовить пятничный куриный суп. Большую часть мы съедали сами, а остаток я приносил в маленькой кастрюльке Аврааму, чтобы он поел тоже.
Бабушка говорила мне: «Иди, снеси ему его суп», и я наливал в маленькую кастрюльку Авраама его порцию, с кусочком белой куриной грудки, и зеленоватым кабачком, и оранжевой морковкой, и зелеными листьями сельдерея, и золотистым луком, добавлял немного лапши и шел к нему, громко насвистывая, чтобы какая-нибудь испуганная кошка не выпрыгнула на меня из мусорного ящика и суп не выплеснулся бы на тротуар.
– Это она варила? – спрашивал он всегда.
– Да, – говорил я.
– Ты уверен? Ты видел своими глазами?
– Да, это она варила.
Но, кроме того, что она будила меня по утрам и варила суп, Рыжая Тетя не делала ничего. Долгими часами сидела она в своей комнате, вынимала из коробок старые фотографии, ела шоколад, смотрела на них и снова возвращала их в темноту коробок. Дважды в год она ездила в свою Пардес-Хану, где жили ее очень старенькие родители и младшая сестра, которую я никогда не видел, и где находилась могила ее брата, Нашего Элиэзера, в точном и подробном завещании которого содержалось ясное указание похоронить его именно там, хотя он знал, что этим удаляет себя от своей черной вдовы.
«Он прав, – сказала она в ответ на мой вопрос. – Я не так уж без ума от могил, и вообще люди совсем не обязаны оставаться рядом даже после смерти».
И добавила: «А кроме того, я не нуждаюсь в могиле, чтобы знать, что он любит меня и сейчас. Он любил меня при жизни, так с чего вдруг он стал бы менять свое отношение после смерти?»
Из каждой своей поездки в Пардес-Хану Рыжая Тетя возвращалась, содрогаясь и кипя. «Там еще хуже, чем здесь!» – сообщала она, швыряла свой маленький чемодан и бежала в туалет, чтобы вырвать.
Когда я был маленьким, я думал, что Пардес-Хана – это такое место, где все люди рыжие и «стригутся сквозь пальцы», что-то вроде кибуца Афиким, где по всем дорожкам носятся огромные и разгоряченные племенные быки, которые насмерть давят кибуцников. Но Черная Тетя хохотала и говорила: «Ну что ты, Рафаэль! В Пардес-Хане найдется и парочка-другая чернявых, а в Афикиме тоже есть несколько очень симпатичных парней».
Я тебе не рассказывал, но, когда я учился в университете, у меня был короткий и ненужный роман со студенткой с кафедры психологии, тоже из Пардес-Ханы, которая имела привычку лизать и даже кусать мои соски. Мне не нравилась эта ее привычка, а еще больше – то выражение, которое при этом появлялось на ее лице, словно она удостаивает меня наслаждением, которое предназначено только для праведников в раю.
«Ты единственный мужчина в мире, который не любит этого, – сказала она, когда я однажды, не сдержавшись, сбросил ее с себя, но, поскольку я напомнил ей, что в мире, возможно, существуют и еще несколько мужчин моего типа, она согласилась слегка сузить свое утверждение и сказала: – Во всяком случае, у нас в Пардес-Хане все это любят». Я прыснул, она обиделась и ушла. Так вот, эта девушка знала всю семью Дяди Элиэзера и Рыжей Тети и рассказала мне, что их родители тоже рыжие.
Как-то раз, пытаясь угодить Бабушке, я сказал:
– Вы все время работаете и работаете, а она не делает ничего, хотя она нам даже не родственница по крови.
Но к моему великому удивлению, Бабушку мои слова не обрадовали. Она сказала:
– Не беспокойся, Рафинька, она тоже делает достаточно.
– А что она делает?
– Это не твое дело.
ВОТ ОН Я – В КРУГУ И ЗАДЫХАЯСЬ
Вот он я – в кругу и задыхаясь. У них был обычай – кажется, я о нем уже упоминал – выходить из своих комнат и неожиданно, без всякой подготовки или предупреждения, собираться вокруг меня и танцевать, образуя круг сцепленных рук, и раздражающих улыбок, и ласкательных слов. Это случалось не в какой-либо определенный день или по случаю какого-либо события, а просто так, безо всякой особой причины – ни с того ни с сего они вдруг собирались вокруг меня, каждая из своей комнаты и со своего места, и вот уже они танцуют, сцепив руки, их ноги движутся, и животы смыкаются вокруг меня, как стены.
Наши Мужчины, поскольку они висели в ряд, пригвожденные к стене и заключенные в квадратные рамки, никогда не окружали меня. Они смотрели прямо перед собой, и я шел от одного к другому, возвращая им взгляд. Но Наши Мужчины были мертвы, и поэтому я все чаще и чаще оказывался во дворе, в пещере и в обществе Авраама, который был еще живой, невзирая на дарованный ему мною титул дяди и брошенный Бабушкой вызов: «Сначала пусть умрет, тогда поговорим».
Я говорил ей:
– Но ведь ты же сама сказала, что Рыжая Тетя тоже не наша родственница по крови.
Бабушка отвечала:
– Она – это другое дело.
Я говорил ей:
– Чего ты от него хочешь? Дядя Авраам уже такой старый!
Бабушка отвечала:
– Во-первых, Рафинька, он никакой не дядя. А во-вторых, не такой уж он старый. А в-третьих, он и молодой был уже дурак.
– Ну и что! – сказал я. – Мне с ним хорошо.
– А с нами тебе так уж плохо?!
– И с вами хорошо. Но с ним это другое хорошо.
– И Рафаэлю тоже иногда нужен мужчина, – поддержала меня Черная Тетя. – Не только нам.
– Насчет мужчин ты уж говори, пожалуйста, только за себя, – сказала Мать.
– Хоть ты и грызешь целый день свои облатки, а все равно ведешь себя, как монашка, – сказала Черная Тетя.
– Какая тут связь? – спросила Рыжая Тетя.
– Ясно какая, с тмином в ее облатках тут связь, – ответила Черная Тетя. – Ты что, не знаешь, что тмин вызывает желание?
– У тебя даже простокваша вызывает желание, – сказала Мать. – Есть на свете что-нибудь такое, что не вызывает у тебя желание?
– Хоть бы кто-нибудь почистил тебе наконец ржавчину в твоей памушке! – улыбнулась Черная Тетя. – Поверь мне, ничего тебе не будет. Это не только приятно, это еще и для здоровья полезно.
Мочки Маминых ушей зарозовели и вспыхнули, сигнализируя о растущем раздражении.
– Лучше ржавчина в памушке, чем «Добро пожаловать» на входе, – процедила она с тем своим затаенным злобным ожесточением, откровенный взрыв которого всякий раз удивлял меня заново.
– Тише, вы! Что это за разговоры при ребенке?! – крикнула Бабушка и велела мне выйти из комнаты.
– Здесь у всех месячные, – успел я услышать слова Черной Тети. – Я уже соскучилась по тем добрым дням, когда каждая из нас получала свою порцию в одиночку, а не все вместе, как сейчас.
Когда я немного подрос, сестра рассказала мне, что Мать и обе Тети имели месячные одновременно.
– Из-за того что они живут вместе, и дышат одним и тем же воздухом, и едят одну и ту же еду, и вспоминают одни и те же воспоминания, и плачут у одной и той же стены в коридоре, вот так оно и происходит. Теперь ты понимаешь, почему ты не можешь привести сюда свою подружку? – И добавила: – Ты только представь себе, каково это, Рафауль, когда каждый месяц нам выпадает такая сволочная неделя, причем всем вместе и в то же время каждой в отдельности, потому что каждая получает вдобавок еще и свою особую порцию – Рыжая Тетя свою депрессию, Мама – грелку на животе, а Черная Тетя – такой кошачий жар в заду, что у нее матка из ушей вылазит.
– Ты знаешь, кстати, что у нас в иврите слово «матка» мужского рода?
– Чего вдруг?
– Вот так это в иврите, мужского. И женская грудь тоже. Забавно. Два главных женских органа – и оба мужского рода.
– Вот, пожалуйста, создай здесь семью из одних женщин, с таким дурацким языком, – сказала сестра.
– А ты? – спросил я.
– Я – женского рода.
– Да нет, что с твоими месячными, дебилка?!
– Мои месячные? Ты ведь жил здесь когда-то. Ты что, слепой был? Не понимал, что вокруг тебя происходит? Когда я присоединилась наконец к нашей женской компании, они все скакали от радости, а когда я осталась последней знаменосицей, они словно с ума посходили от злости. Ну, а сейчас уже ни у кого нет ни «тинков», ни «тонков», только Рыжая Тетя по сей день продолжает делать вид, будто у нее еще что-то есть. А поскольку у нее нет ни месячных, ни тампонов, потому что она их ненавидит, она каждый месяц забивает нам всю канализацию ватой.
Я вдруг ощутил жгучую потребность в мужчине. Я встал и отправился во двор дяди Авраама.
ОДНАЖДЫ
Однажды, когда я шел из школы и завернул, по своему обычаю, к дяде Аврааму и мы с ним ели тот «бутерброд каменщиков», подобного которому нет нигде в мире, мы вдруг услышали снаружи громкие крики. Крики незнакомого мужчины и крики какой-то очень знакомой женщины, голос которой нам не сразу удалось опознать из-за ужаса, который в нем звучал.
– Предательница! – орал мужской голос. – Курва!
– Зверь, зверь, зверь… – вопил голос женщины.
– Когда наши парни гнили на Русском подворье, ты рассиживала в кафе с англичанами! «Пимс» [106]106
«Пимс» – английский слабоалкогольный коктейль.
[Закрыть]ты с ними пила, сука!
Я хотел было спросить Авраама, что такое «Пимс», но, взглянув на него, испугался: его лицо так побледнело, что стало белее даже лежавшей на нем каменной пыли, и шея его так вздулась, напряглась и затвердела, что он не мог повернуть голову. «Помоги мне, – прошептал он. – Со мной иногда так бывает, что, когда я сильно злюсь, я становлюсь как камень».
– Чего вы еще от меня хотите?! – визжал тонюсенький женский голос. – Он уже умер, он умер, чего вы еще от меня хотите?!
– Это она, Рафаэль, – прошептал дядя Авраам. Его тело дрожало от не находившей выхода силы. – Рафаэль, помоги мне встать, пожалуйста… – простонал он.
Снаружи послышался звук удара, сопровождаемый нечеловеческим воплем:
– Авраам… Авраам… Авраам… Они опять меня убивают…
– Быстрей, Рафаэль! – проскрежетал он. – Быстрей, дай мне мою баламину!
Жилы на его шее и вены на могучих руках вздулись, как канаты. Опираясь правой рукой на мое плечо, а левой – на толстый стальной лом, он с огромным усилием встал на свои тоненькие ноги каменотеса и заковылял в сторону ворот.
– Тебе не волосы нужно было отрезать, а всю голову! – орал мужской голос.
Я бросился вперед, открыл ворота и выбежал за дядей Авраамом в переулок. Рыжая Тетя лежала на животе на тротуаре, словно раздавленная машиной кошка, и все лицо ее было в грязи, смешанной со слезами, слюной и кровью, что текла из рассеченной нижней губы. Ее платье, то самое, небесно-голубое, было порвано и тоже испачкано, а на ней верхом сидел нападавший, незнакомый мне низкорослый мужчина, и уже замахивался снова ее ударить, когда подоспевший к месту дядя Авраам с силой схватил его за руку.
– А, поганый пес… – прошипел коротышка. – Мы и тебя не забыли!
Бледно-пыльное лицо дяди Авраама напряглось и собралось морщинами.
– Это ты кого тут называешь предательницей и курвой?
Его рука поднялась уверенно и плавно, и баламина, описав в воздухе идеальный круг, опустилась. Свист. Удар. Мои глаза и уши не верят тому, что я помню: мужчина упал на землю с раздробленной лодыжкой.
– Это ты на кого тут поднимаешь руку? – снова простонал каменотес. – На женщину? Сам ты пес!
Мужчина раскрыл рот, словно собираясь что-то ответить, но боль уже ворвалась в его мозг и задушила слова. Он был бледен, как мертвец. Его веки и нога судорожно дергались. Я посмотрел на него и на Авраама и понял, что это не первая их встреча. Что-то отработанное и отшлифованное было и в крике, и в падении, и в ударе, и в наклоне.
– Хочешь и матракой по голове получить, как тогда? Или с тебя достаточно? – спросил Авраам.
У меня вдруг закружилась голова, а дядя Авраам, словно выполняя тайную церемонию, известную всем ее участникам, выпрямился и протянул руку Рыжей Тете, но та отшатнулась от него, откатилась в сторону, поднялась сама и, ни на кого не глядя, побрела, пошатываясь, прочь.
– Куда ты идешь! – крикнул Авраам. – Зайди домой, сполосни лицо, ты не можешь так идти!
Рыжая Тетя обернулась.
– Куда это «домой»? Куда это «домой»? – прошипела она, как змея. – Где это «дом»? Я не хочу от тебя никакого дома, ничего… ты ничем не лучше, чем все они, понял, пес поганый?
И неожиданно бросилась на него с какой-то жуткой ненавистью. Она была высокой, и дядя Авраам, слабые ноги которого не ожидали нападения, упал на спину, и тогда она вспрыгнула на него и стала колотить кулаками по его каменной груди и толстым костям черепа.
– Но он же тебя спас… Ты сама позвала его, и он пришел и спас тебя… – закричал я. – Почему ты не говоришь ей, что это ты ее спас?
Но они не обращали на меня никакого внимания, целиком поглощенные своим делом. Рыжая Тетя била его и плакала с закрытыми глазами, а дядя Авраам, тоже закрыв глаза, молча принимал удары и только время от времени стонал: «Это был несчастный случай…» – до тех пор, пока она не встала с него и пошла, качаясь, по переулку, а Авраам, оттолкнув мою протянутую руку, тоже поднялся, пошатнулся, чуть не упал, выпрямился, заковылял к своему дому и исчез за хлопнувшими воротами.
Тем временем в переулке появился Хромой Гершон на своей голубой «де-сото», увидел лежащего на земле, окровавленного, стонущего коротышку, сказал: «Так тебе и надо, говнюк, скажи еще спасибо, что не убили», – и, взвалив его в свою машину, повез в амбулаторию, что возле бакалейной лавки. Я бросился догонять Рыжую Тетю, чтобы провести ее домой, но увидел, что она уже открывает дверь нашего дома, и, не ожидая, пока женщины начнут выпытывать у меня, что с ней случилось, почему она плачет и кто ее избил, развернулся и побежал обратно к дому Авраама.
Ворота были заперты. Я подпрыгнул изо всех сил, ухватился за верх каменной стены и подтянулся, как это делала Черная Тетя на больших воротах Дома слепых. Поднялся, уселся, заглянул.
Мертвая тишина царила во дворе. По тротуару проходили люди, на главной улице протарахтел далекий «шоссон», где-то прокричал ворон, и в воздухе захлопали крылья голубиной стаи, которая обычно собиралась возле мельницы, что по другую сторону квартала. Но двор Авраама-каменотеса, точно островок тишины, не издавал ни единого звука. Ни камня, ни человека, ни железа.
Авраам лежал, весь дрожа, на ступеньках маленького каменного дома, его руки были протянуты к порогу вечно закрытой двери. Из-за высоты стены и из-за нежности своего возраста я не мог разобрать, то ли он видит сны наяву, то ли плачет во сне. Долго лежал он так, но в дом свой, в свой запертый каменный дом, так и не вошел.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ВСЁ ДРУГОЕ ВОДА ТУШИТ
– Всё другое вода тушит, – сказал Авраам. – Только камень она зажигает. Смотри-смотри, Рафаэль, как он начинает гореть…
Арабский каменотес и трое его сыновей приготовили каменные плиты для обработки. Они перекатили их по круглым деревянным направляющим и сдвинули друг с другом внутри деревянной рамы, жесткой и достаточно низкой, потому что Авраам мог высекать только сидя.
Он подошел к своему каменному ящику, тому самому, в котором тяжесть заменяла замок, одной рукой поднял крышку, другой пошарил внутри и вытащил старый компас. Следуя его указаниям, Ибрагим с сыновьями сориентировали деревянную раму – «так, чтобы мы видели тень наших гор, которая двигалась бы вместе с солнцем, как тень настоящих гор».
Потом они положили на раму длинный ватерпас и с помощью обломков камня и деревянных клиньев выровняли ее – «так, чтобы вода, если мы нальем ее в наши реки, потекла бы, как в настоящих реках».
Когда они кончили, я приготовил им еще чаю, и, выпив его, и поблагодарив, и пересчитав деньги, они распрощались с Авраамом и вернулись в свою деревню, а я был послан в город, в книжный магазин «Рабочей библиотеки», купить у господина Вайнштока большую карту Страны Израиля.
Господин Вайншток, хозяин магазина, хорошо меня знал. Я не раз приходил к нему с Мамой – купить новые книги или поменять старые на другие, и он всегда корил ее за привычку загибать «ушки» и поручать мне дочитывать вместо нее окончания.
«Ну ладно – книга, госпожа Майер, но подумайте о мальчике – что из него выйдет, если он не узнает начал?» Мать ответила, что все книги все равно начинаются с произвольно выбранного места и только Танах [107]107
Танах – вошедшее в употребление еще в Средние века название еврейской Библии (у христиан – Ветхого Завета); представляет собой акроним названий трех ее разделов: Тора (Пятикнижие Моисеево), Невиим (Пророки, т. е книги пророков) и Ктувим (Писания). Танах открывается книгой «Берейшит» (по-русски «Бытие»), называемой так по ее первым словам: «бэ рейшит бара элоим…» («В начале создал Господь…»).
[Закрыть]начинается с настоящего начала, и он рассмеялся. У него было широкое и приятное лицо, и, пока Мать выбирала себе новую книгу, он обычно рассказывал мне о моем умершем отце и уговаривал помнить о нем хорошенько.
– Но я не умею хорошо запоминать, – сказал я ему однажды. – Даже наш учитель в школе сердится, что я ничего не могу выучить на память.
– Рафаэль Майер, помнить отца – это не то, что учить на память в школе, – упрекнул меня господин Вайншток. – Отца не выучивают назубок, его выучивают, извини меня за высокопарность, надушу. Не старайся запомнить слова – запомни дотронувшуюся руку, запомни голос, запомни посмотревшие на тебя глаза, запомни кисточку для бритья, которой он мазнул тебя по кончику носа.
Я удивился, откуда он знает, но не спросил. Я рассказал ему, как однажды привел тебя из твоего класса в мой, чтобы ты продекламировала вместо меня отрывок, который мы должны были выучить на память, и как учитель рассердился, и как Большая Женщина пришла в школу, и все дети смеялись.
Господин Вайншток тоже засмеялся, а потом стал серьезным: «Да, Рафаэль Майер, женщины помнят. Память припасена для них, на нашу беду. Они – те, которые помнят и сохраняют, а мы – те, которые выплескивают и теряют». В этом месте Мать кашлянула из-за книжных полок, и господин Вайншток поторопился прервать свои рассуждения.
Сейчас, когда я пришел и попросил у него «большую карту Страны Израиля», он поинтересовался зачем.
Я сказал ему:
– Чтобы сделать карту из камня для слепых детей.
Он спросил:
– Что значит – сделать карту из камня? Кто сделает? Ты?
– Почему я? Дядя Авраам сделает.
– Я знаю всю твою семью, Рафаэль Майер, – сказал господин Вайншток. – И единственный дядя Авраам, которого я помню, это тот, что упал с лошади.
– Нет, – сказал я. – Это Дядя Реувен. Дядя Авраам – это каменотес.
– Авраам-каменотес? Кто это? Тот каменотес, что когда-то жил в вашем квартале?
– Он и сейчас живет там.
– Что ты говоришь? Он жив? А мне кто-то сказал, что он покончил с собой. Я знавал всю эту банду каменщиков, и его, и Бороду, и Калехштейна. Ты слышал о них? Ты знаешь, что это Калехштейн изготовил тот камень, на котором стоит лев нашего Трумпельдора? [108]108
Трумпельдор, Иосеф (1880–1920) – герой русско-японской войны, впоследствии командир самообороны и общественный деятель в еврейской Палестине; погиб, защищая поселение Тель-Хай от арабских повстанцев; в его честь поставлен памятник, изображающий рыкающего льва на скальном постаменте.
[Закрыть]Поверь мне, Рафаэль Майер, его камень красивее самого льва! Так он еще жив, этот твой Авраам?! Всего несколько дней назад сюда заходила младшая дочь Бороды, купить книгу, и сказала мне, что слышала, будто он покончил с собой. Интересно, что стало со всеми его деньгами? У него ведь денег было, как воды в море, а наследников – ни одного.
– Но с чего ему вдруг кончать с собой? – запротестовал я. – Он не родственник нам по крови, и он недостаточно сильный, чтобы покончить с собой. А все его деньги у него и сейчас при себе, в каменном ящике.
Толстая ладонь господина Вайнштока скользнула по моей щеке.
– Ша… ша… что за слова… Вот вам, пожалуйста, что получается, когда ребенок растет в доме, где одни женщины, – сказал он, обращаясь к воображаемому и чутко внимающему обществу мужчин.
– Но он мне сам так сказал! Что для того, чтобы покончить с собой, нужно иметь силу, и ум, и смелость.
Короткие пальцы господина Вайнштока прошлись по моим волосам.
– Ну, прямо колючки у тебя на голове. Точно как у твоего отца, у доктора Майера. И низкорослый ты будешь, как он. А если ты еще станешь, совсем как он, врачом, люди будут смотреть на тебя и вспоминать о нем. – Он улыбнулся, скрутил и завернул карту Страны Израиля и сказал мне: – Я однажды затеял пережимать руки с этим твоим Авраамом, чья сильнее. Я, знаешь, совсем не слабак – и по семейной конституции, и еще потому, что книги наращивают человеку мускулы. Ты слышал об этом? Ну да, для тех, кто их читает, как твоя мать, книги могут быть чем-то духовным, но для тех, кто их пишет, и для тех, кто их продает, книги – это рабский труд, кирпичи и глина. Ты понимаешь? Короче, он чуть не сломал мне руку, одним движением пригнул к столу, этот твой дядя Авраам. И мне вспоминается сейчас, Рафаэль Майер, что у тебя была еще одна родственница, рыжая. Как он ее любил и как она его видеть не хотела! Я помню, о ней говорили во всем Иерусалиме, что она вышла замуж за какого-то англичанина. Бедняжка, сколько она натерпелась…
– Она тоже жива, – сказал я. – Только она уже не такая рыжая и совсем мало выходит из дома.
– Они поженились во дворце Верховного Комиссара, – вспоминал господин Вайншток. – Ты знал об этом? В присутствии самого сэра Алана Каннингема и его супруги, лично. Весь Иерусалим говорил об этом.
– А дядя Авраам построил ей красивый дом из камня, – продолжал я. – И он сидит там, как пес, снаружи, один во дворе, и ждет, чтобы она пришла.
– Сидит, как пес, снаружи?.. Что за выражения! – снова упрекнул меня господин Вайншток. – Мужчины не должны так говорить друг о друге.
– Извините, – сказал я.
Но господин Вайншток не успокаивался.
– Как пес, снаружи… – повторил он и разгладил свой высокий лысый лоб. – Разве можно говорить такое?.. Нет, я хочу тебя спросить, Рафаэль Майер, а ты повтори это своей маме, которая все время читает: «С такими мужчинами, такими псами и такими родственницами – зачем человеку книги?» Так ты говоришь, он построил ей красивый дом? Каменный дом?
– Красивый каменный дом, и, если она перейдет к дяде Аврааму, она будет жить там, как царица.
– И что же он делает целыми днями во дворе? Все еще обрабатывает камни?
– Да. И еще он делает бутерброды и дает мне поесть.
– Так вот, значит, что он делает, этот твой Авраам, а? Сидит, как пес, снаружи, для себя обрабатывает камни, для тебя делает бутерброды, а для нее стережет каменный дом и ждет ее прихода?
– Да, – сказал я с большой гордостью. – И еще он делает для меня «пятерки», и он последний еврейский каменотес, и таких бутербродов, как у него, нет больше нигде на свете.
НА ОБРАТНОМ ПУТИ
На обратном пути со скважин, что в вади Арава, я иногда сворачиваю в одно из небольших боковых ущелий, останавливаю пикап и иду пешком по мягким мергелевым холмам. Земля здесь рассыпчатая и беззвучная, крошится и сминается под моими рабочими ботинками и окрашивает их чуть заметной липкой белизной.
Между холмами расстилаются маленькие светлые проемы тишины. Там и сям виднеются натеки проступившей соли. По краям их растет всякая трава, а порой – тростники и высокие зеленые стебли. Здесь я ложусь на спину, закрываю глаза и подставляю уши тишине.
Мягкий и податливый, мергель принимает форму моего тела, и мозг, который не в силах больше выносить пустоту и скудость впечатлений, впадает в растерянность. Лежание он толкует как парение, тишина пустыни кажется ему своего рода шумом, а шелест тростника становится разновидностью тишины.
Нет звука приятнее слуху, чем абсолютное беззвучие пустыни. С самого начала оно окутывает меня, как полотнище, как та старая и мягкая простыня, которой Черная Тетя укрывала меня в летние ночи: укроет-взмахнет, подымет-опустит. Не Бабушкина мокрая простыня для хамсина, распространяющая прохладу, и не обеих Тёть простыня для «стрижки сквозь пальцы», которая покалывает кожу, а та – простыня порхающая, простыня взлетающая, которую Черная Тетя то взвивает, то опускает, то опускает, то взвивает, в протяжных, скользящих по коже, лижущих прикосновеньях улыбки, и ветерка, и легкой ткани.
«Приятно, Рафаэль? Правда, приятно?» Она стоит у моей кровати, голая и черная, распахнув крылья. Ее лица я не вижу, потому что с каждым взмахом простыни оно исчезает, а при каждом ее опускании мне заслоняет глаза. Но кипу волос, сверкающую черным пламенем в конце каждого взмаха, я вижу, и улыбку ее я чувствую, и шалфей ее запаха я обоняю, и хриплость ее голоса я слышу: «Приятно, Рафаэль? Правда, приятно?» Взмахни, и погладь, и накрой, и взмахни, и прикосновения большого полотняного крыла то затемняют, то освещают полуприкрытость моих ресниц.
Так я помню, так с детства. И каждый раз, когда я видел, или обонял, или пробовал что-нибудь, и знал, что запомню, я понимал также, что это знак взросления. Не те «признаки», о которых говорила Мать, не «признаки и приметы взрослого парня», а вот это, и это, и это, и это – прикосновение, краски, мелодии запахов.
Добрый, приятный запах подымается от длинных, острых листьев, разносится вокруг и смешивается с горьковатым паром воды, точно запах давней картинки: четыре циновки из свежего тростника, четыре лежащие женщины. Ступни моих ног на мягкой плоти ваших спин, ваши блаженные постанывания, узор плетения циновки – белым, и фиолетовым, и розовеющим тиснением на вашей коже.
ТРИ СМЕРТИ
Три смерти наших мужчин были упомянуты в газетах. Один был убит в своем собственном огороде и удостоился газетного упоминания, поскольку умудрился погибнуть от «кротовой пушки», которую он сам же и соорудил. Возможно, я уже упоминал о смерти этого родственника, но даже если так, я, пожалуй, все-таки вернусь и расскажу о ней, чтобы не прерывать связь моих мыслей. Земледельцем он был и вышел на смертный бой с одним кротом, который портил его огород. Он раскопал самый свежий бугор в огороде, вскрыл там кротовый ход и установил в нем свою пушку. «Кротовая пушка» представляла собой весьма простое и хитроумное орудие уничтожения, главной частью которого был короткий отрезок полудюймовой трубы, служившей стволом для одиночного патрона охотничьего ружья. Позади ствола устанавливался примитивный боек, который представлял собой попросту обыкновенный гвоздь, злонамеренный, взведенный и удерживаемый на месте только пружиной и предохранителем. А впереди ствола выступал металлический язычок, которая служил спусковым крючком.
Земледельцы устанавливали такой ствол внутри небольшого раскопа, обнажавшего вход в проделанный кротом туннель, и клали рядом надрезанную, резко пахнущую луковицу. Крот торопливо устремлялся к луковице и в слепоте своей нащупывал и толкал металлический язычок, освобождал боек из предохранителя и выстреливал себе в голову, оставляя на месте происшествия лишь несколько красных, быстро стынущих комочков мяса и липкие клочки шерсти. Всего миг назад он сверкал, как черное пламя, и вот он уже тускнеет и гаснет.
Всякий раз, когда Большая Женщина рассказывает мне эту историю, Черная Тетя замечает, что нужно говорить не «крот», а «слепыш», но я люблю слово «крот» и размышляю над тем, что этот крот, подобно Дедушке Рафаэлю, тоже покончил с собой. Правда, это кротовое самоубийство, поскольку в нем нет ничего сознательного и заранее запланированного, ставит серьезный вопрос о его истинной природе. Но, несмотря на древний спор между намерением и поступком, нельзя отрицать того факта, что этот крот действительно выстрелил в себя сам.
Наш родственник установил пушку, а затем отправился в свой грейпфрутовый сад, побелил там стволы и с наступлением темноты направился домой. Поскольку у дорог есть собственная логика и собственная память и они не раз соблазняют шагающих по ним, подобно тому, как высохшие русла навязывают свои маршруты потокам наводнений, этот дядя вернулся по своим же следам, вступил в раскоп у норы крота и угодил в ловушку, которую соорудил для своего врага.