Текст книги "В доме своем в пустыне"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
И тогда, буквально за миг до того, как он поднял голову в третий раз, я нашел в себе наконец мужество и силы. Я бросился на него и втолкнул внутрь. Он был ловким и сильным и даже за время этого молниеносного падения успел извернуться и повернуть ко мне гневно шипящую голову и бьющие по воздуху лапы, но к этому времени он уже погружался в молоко и извивался в нем, и я закрыл крышку.
Все это заняло какую-то долю секунды, и все в том же огромном приливе мужества я ухватился за ручки бидона, с большим усилием втащил его за кусты, по ту сторону мусорных ящиков, и спрятал там.
Я возвращался домой с дрожащими коленями. Мое сердце колотилось, и лицо горело, но, когда женщины спросили меня, что случилось, я не сказал им ничего. Поздно вечером, когда Большая Женщина укладывала меня спать, я не позволил ей чересчур долго ласкать и целовать меня, а когда в доме погасли все огни и свет остался только в Отцовской комнате, я выскользнул через заднюю веранду, прокрался меж кустов и открыл бидон.
Уши и макушка желтого кота плавали там между двумя распластанными, бессильными лапами, а остальная часть его тела была погружена в молоко, которому темнота и луна придавали голубоватый оттенок. Я прикоснулся к нему кончиком пальца, быстро отдернул руку и поторопился снова закрыть крышку. Я слышал, как за стеной Дома слепых едет по щебневым дорожкам Готлиб-садовник и зовет: «Кссс… кссс… кссс…» Я подошел к воротам и увидел бледное встревоженное сияние оловянных ламп его инвалидной коляски, ползущее сквозь тени кустов в поисках пропавшего в темноте кота.
НА РАССВЕТЕ
На рассвете весь квартал был выдернут из сна горестными воплями Бризона-молочника, который нашел свой потерянный бидон и открыл его крышку.
Он метался, как безумный, от дома к дому с мертвым котом в руках и кричал: «Ой… ой… ой… кто это сделал? Кто? Вер от дус апгетун? [156]156
Вер от дус апгетун? – Кто это сделал? (идиш)
[Закрыть]Ой… ой… ой…»
Я тоже вышел посмотреть на него, вместе с другими детьми квартала. Бризон подпрыгивал на бегу, как человек, который давно уже забыл, когда он бегал в последний раз. Его неуклюжие усталые движения, плаксивые крики, черный, болтающийся между колен плащ и большой желтый труп в его руках, с которого капали крупные капли молока, – все это показалось нам ужасно смешным. Мы стояли, указывая на него пальцами, и громко смеялись. И тут голос Матери, совсем близко-близко сзади, произнес:
– Зачем ты это сделал, Рафаэль?
Я повернулся к ней, испуганный и удивленный.
– Для тебя, – шепнул я, чтобы никто не услышал.
– Для меня?
– Ты же просила.
– Я не просила. Я сказала, что когда-нибудь ты вырастешь и сделаешь это, но просить я не просила.
– Ну, вот, мама, я вырос и сделал это. Тебе в подарок.
– Вот уж действительно подарок… – процедила она. – Кто бы мог подумать, что мой мальчик окажется способным на такое.
Я знал, что я медленно соображаю, но не представлял себе, что настолько. Столкнувшись с ее предательством, я потерял дар речи. У меня подогнулись ноги. А тем временем другие женщины тоже присоединились к нам, и круг их глаз, рук, грудей и ртов уже окружил меня своим объятием.
Я очень опасался реакции Черной Тети, которая любила желтого кота, но именно она не сказала мне ни слова. Рыжая Тетя изрекла: «Чего тут удивляться, ведь он целый день проводит в доме убийцы». А хуже всех оказалась ты, моя маленькая сестричка, уставившаяся на меня в точной имитации взглядов всех четырех женщин сразу.
– Не ваше дело! – закричал я грубым и чужим голосом. – Это дело мужчин, а не ваше дело!
– При чем тут мужчины, Рафи? – спросила Мать.
Бризон-молочник заметил гневные взгляды, услышал наши громкие слова, подошел к нам и все понял.
– Это он сделал? Он? – воскликнул он с ужасом и болью. – Ой, майн кинд [157]157
Майн кинд – дитя мое (идиш).
[Закрыть], сиротка ты моя, это ты сделал?!
Другие мужчины, дети и женщины тоже собрались вокруг нас и уставились на меня. Неподдельная ярость, ярость всех наших обманутых, познавших предательство, покончивших собой с помощью несчастного случая мужчин заклокотала и поднялась во мне.
– Вы думали, что мальчику хорошо расти в вашем доме? Так вот вам, вот!
Я кричал до тех пор, пока во всех окнах квартала не появились лица. Я кричал до тех пор, пока не охрип, и круг женщин сжался вокруг меня, как кулак, и стена зрителей раздалась в стороны, пропуская их шагающие ноги.
«Идем домой», – прогудели пять ртов.
«Идем домой», – выдохнули легкие.
«Идем», – трогают пальцы.
Рука Матери в моей руке, рука Бабушки на моем затылке, руки Теть на моих плечах, а твоя рука, маленькая паршивка, на моих ягодицах. И обиженная дрожь странного наслаждения – даже тогда, даже у меня – пробежала по скату моего позвоночника.
ЕЩЕ ОДИН СЕКРЕТ
Еще один секрет. Я как-то сказал тебе, что никогда не встречал второго мужа Роны, но, по правде говоря, я однажды столкнулся с ним, несколько лет назад.
Я приехал тогда навестить Авраама и Большую Женщину, и Бабушка сказала:
– Как хорошо, что ты приехал, Рафинька, может, съездишь на своем пикапе на Маханюду и купишь нам кое-чего?
– Мой кошелек на столе, – сказала Мать.
– Ему не нужен твой кошелек, у него уже есть свой кошелек, – сказала Бабушка.
– Он не должен платить за нашу еду, – сказала Мать.
– Он не должен, но он хочет, – объявила Бабушка, глубокая старость которой нисколько не изменила особенностей ее характера, но лишь заострила их и совлекла с них последние покровы стыда. – Ты уже, кажется, забыла, что он съел здесь уйму еды, когда был ребенком, и мы не взяли с него за это ни гроша. Правда, Рафинька, мы ведь никогда не брали с тебя денег, а? Скажи, скажи сам своей матери.
Мать была ошеломлена. «Как ты можешь, мама? – повторяла она. – Что за глупости ты говоришь?»
Но я расхохотался и заявил, что верну им все деньги, которые они на меня потратили. «Вот увидишь, Бабушка, все до последнего гроша, ты только скажи сколько, и я уплачу с процентами».
Несмотря на протесты Матери, я оставил ее кошелек на столе, а для того, чтобы сполна воспроизвести затраты и прошлое, решил оставить свой пикап возле дома, отправиться на Маханюду пешком, а с полными сумками вернуться на автобусе. Память порой предается сладостному пережевыванию воспоминаний, в котором сознание не принимает ни малейшего участия. Из глубин тела поднимаются они к уху, которое слышало, к глазу, который видел, к носу, который обонял, к ногам, которые шли, к мышцам руки, которая несла.
Я спустился по широкой дороге, свернул налево и пересек перекресток на въезде в Иерусалим, прошел меж старых домов с красной черепицей, которые все еще там, и поднялся к большим кипарисам, стоявшим у Дома сумасшедших, которого там уже нет. Тогда они были буйно зелеными и каждый вечер укрывали в своей листве тысячи скворцов, а сейчас будто обезлюдели без крыльев, и осиротели без посвиста, и стали черным-черны от сажи и дыма проходящих машин.
Я посмотрел в сторону старой каменотесной мастерской Абуд-Леви, где всё еще высятся груды строительных камней, но уже нет больше ни молотков, ни зубил и не слышатся мелодии их ударов, и пошел дальше по улице Яффо, вдоль каменной ограды бывшего здания больницы «Шаарей Цедек».
Пациентов доктора Валаха давно уже там нет, а старое здание взломано и разрушено. Но низкая стена, с ее серыми камнями, поросшими лишайником времени, всякого рода колючками и мхом, что обычно населяют трещины стен, все еще стоит, и камень – я вздрогнул, – тот квадратный камень, который любовники Черной Тети утащили для нее со двора мастерской Абуд-Леви и положили у подножья стены, чтобы она могла стоять на нем и смотреть на коров, – он тоже был там, лежащий и ждущий.
Я встал на него на цыпочки – в очередной раз убеждаясь в том, какие мы низкорослые, мои родители и я, – и заглянул через стену. Резкий пастуший зов таился в сжатой трубе моего кулака, но кого мне сзывать? Коровник давно разрушен, и красно-белые автобусы пыхтят на том месте, где когда-то паслись черно-белые коровы.
Я пошел дальше. Дважды повернул вместе с улицей, возле старинных солнечных часов свернул направо и возле человека в знакомой кепке, с похожим лицом и новой петрушкой, возможно – сына тогдашнего продавца, свернул налево, внутрь рынка.
И тут, за лавкой с кофе и пряностями и за лавкой двух братьев, в которой мы покупали облатки для Матери и мак для субботних пирогов, почти на самой границе, которую Черная Тетя не позволяла мне пересекать, – той, за которой простиралось царство резников и ощипывательниц, – я увидел свою бывшую жену, свою нынешнюю возлюбленную и свою будущую беду, доктора Аарону Майер-Гарон. Она шла рядом с мужчиной, который выглядел таким вторым, и таким честным, и таким добрым, что я тотчас понял, кто он.
Стройные и высокие – уж конечно, выше, чем я, – красивые и лицом, и одеждой, скользили они в толпе, эти двое. Я никак не ожидал, что увижу их в Иерусалиме и именно на Маханюде, но глаза мои увидели, и сердце мое сжалось, и мышцы живота поняли и отвердели, так что мой мозг уже не мог отрицать их существование.
Его ладонь лежала на основании ее шеи, в том месте, где на затылке шепчет пушок, встопорщившись, как шелковая трава под легчайшим шевелением губ. Между ее лопатками обреталась его рука, то ли защищая, то ли лаская, то ли направляя ее в толкущейся толпе. Ее ступни, что голубями трепетали на моей спине, ступали меж прилавков. Пальцы ее рук, что прокладывали тропинки на моей груди, скользили по перцам и фруктам. Ее глаза, что закатывались и белели под бременем моей любви, смеялись и не видели меня.
И вдруг она исчезла. Толпа на миг заслонила их, а в следующий миг ее уже там не было. Может быть, пошла по своим делам? Может быть, все-таки заметила меня? Так или иначе, она исчезла.
В среду это было, и на рынке было полно людей. Мне было легко идти за ним следом и под прикрытием толпы подойти к нему вплотную, чтобы возле одного из прилавков сказать ему – мы, мужчины, должны помогать друг другу:
– Извините, что я вмешиваюсь, но баклажаны так не выбирают.
Он вернул пристыженный баклажан в ящик.
– А как? – улыбнулся он.
Про себя я удивлялся, как это он не опознал меня. Что, он никогда не рассматривал старые фотографии своей жены? Или это я так изменился за последние годы?
– Баклажан должен быть гладким, блестящим, красивым, а самое главное – легким, – заученно продекламировал я. – Вот, – и я протянул ему два баклажана одинакового размера, – чувствуете разницу?
Второй, честный и добрый муж Роны взвесил на ладонях оба баклажана, и мое сердце содрогнулось от отвращения. И вот этими ладонями он обнимает ее тело? И вот этот длинный, ухоженный палец, которым он проверяет сейчас гладкость фиолетовой кожицы, этот тонкий, светлый, окольцованный палец – он тоже побывал в ней?
– Баклажан – это точная противоположность редьке, – сказал я ему. – Редька должна быть тяжелой. Если она легкая, это признак того, что она состарилась и полна воздуха.
– Вам нужно было бы поговорить с моей женой, – сказал он. – У нас она выбирает овощи.
– И то же самое с огурцами, – добавил я. – Вы любите маринованные огурцы?
– Она любит. Очень любит. Я несколько меньше.
– Так вот, если вы хотите сделать ей сюрприз и замариновать для нее огурцы, – сказал я ему, – выбирайте только маленькие, молодые огурчики. Огурец для маринованья, когда вы его сгибаете, должен ломаться с хрустом, иначе он станет в банке, как тряпка.
– А как вы их маринуете?
Мы оба размышляли сейчас о сюрпризе, который он ей приготовит. Он – с надеждой невежд, а я – с мудростью проигравших. Я улыбнулся ему. Я вдруг почувствовал на своем затылке руку господина Вайнштока из «Рабочей библиотеки», когда он противопоставлял победу в бою поражению в войне. Сейчас я придвину к нему свое лицо настолько близко, что почувствую тепло его кожи, придвину и скажу ему, как я мариную для нее огурцы, как я кладу свою щеку на внутреннюю сторону ее бедра и вдыхаю ее запах, как я изливаюсь, истекаю и исхожу в ее теле.
– Щедро, – объяснил я ему. – С большим количеством укропа, и соли, и чеснока, а самое главное – в кипящей воде.
– В кипящей воде? – удивился он. – Буквально кипящей? Они не сварятся?
– Наоборот. Именно это сохраняет их твердыми. И с грубой солью, конечно, ни в коем случае не со столовой.
– А сколько соли вы кладете?
Он вытащил из внутренего кармана пиджака блокнот, а затем, мои колени подкосились и сердце дало перебой – как легко ударить меня ниже пояса! – его рука извлекла тот «Паркер-51» с золотым колпачком и жемчужинкой на головке, который Авраам подарил мне на бар-мицву и Рона забрала, уходя.
– Запишите, – я оперся на прилавок, чтобы он не почувствовал моей смерти. – Растворяют ложку соли в литре кипятка, перемешивают, и пробуют, и добавляют, и пробуют, и так продолжают до правильной солености.
– А что значит правильная соленость?
– Чуть меньше, чем в морской воде, – сказал я. – А потом кладут в банку несколько стебельков промытого укропа и несколько половинок зубчиков чеснока…
– Сколько в точности? – спросил муж Роны, и на этот раз я понял, даже я, почему она предпочитает его и любит меня, и наполнился весельем и грустью, которые не смешиваются друг с другом и не умеряют друг друга. Не той печалью и радостью, что проникают друг в друга, как холодная вода из-под крана и кипящая вода с примуса, пока локоть Рыжей Тети не говорит, что хватит, теперь температура правильная, приводите Рафаэля, его уже можно купать, – а теми, что рядом и порознь, как два ветерка пустыни ранней весной, прохладный и теплый, удивляющие кожу грубостью своих пощечин и ласковостью поглаживаний, а нюх – ароматом ракитника и горьковатой сухостью пыли. На этот раз я был точен. Именно так.
ВРЕМЯ ШЛО
Время шло. Признаки множились. Стены сближались. И в один прекрасный день, когда я сидел в одиночестве на краю маленького декоративного бассейна слепых, погрузив ноги до щиколоток в воду, и мечтал мечты, что мечтаются только тринадцатилетнему мальчишке, сбежавшему из дома пяти женщин, Готлиб-садовник, молчаливый и мстительный, возник за моей спиной на четырех мягких резиновых колесах своей инвалидной тележки и схватил меня за руку всей своей пятерней.
Был летний день. Клумбы парка слепых источали шелесты и запахи, плавники золотых рыбок казались прохладными языками в тепловатой воде, и мое сердце сжалось от ужаса. Я попался. Со мной не было ни взятки макового пирога, ни присоединенной к нему защиты Черной Тети. Я был так испуган, что мне не удалось даже вскрикнуть. Тело мое превратилось в камень, а потом в тряпку. Боль заполнила все мои клетки, и только ужас – смертный ужас, в полном смысле этого слова, – был сильнее ее.
– Если б не твоя тетя, – сказал ужасный садовник, – я бы тебя убил на месте. – И он вытащил из кармана веревку, словно намереваясь подтвердить и этот слух, пущенный мальчиком Амоасом. – Сейчас я привяжу тебя к дереву, как собаку, – сказал он, – а вечером, когда стемнеет, вернусь и выбью из тебя весь твой поганый дух.
Но тут из-за кустов вышла Слепая Женщина и приблизилась к нам. Высокая и прямая, как всегда, была она и сказала ему:
– Оставь мальчика, Готлиб.
– Но это тот самый мальчик! – возмутился он. – Тот, что убил моего кота.
– Оставь его, Готлиб! – повторила женщина.
Спокойная и уверенная была она, и тиски садовничьих пальцев слегка разжались.
– Подойди ко мне, мальчик, – сказала Слепая Женщина.
Я не решался. К женщинам и слепым я уже привык, но она не была похожа ни на тех, ни на других. Как женщина, она походила на мужчину, а как слепая, казалась мне зрячей.
– Подойди ко мне, – приказала она.
С того самого дня, как она почувствовала мое присутствие во дворе Авраама, и с той самой ночи, когда мы убежали от нее в запретном парке слепых, я всегда знал, что в один прекрасный день она меня поймает и прочтет мое лицо. Ведь она сама так сказала, а все ее семеро воспитанников рассказывали мне, что она умеет предсказывать будущее.
Готлиб выпустил меня, и все мое тело напряглось, чтобы рвануться и бежать. Но Слепая Женщина сказала:
– Я знаю, что это ты. И не пробуй снова убежать от меня – мои дети все равно тебя поймают.
Я оглянулся и увидел всех семерых ее воспитанников с их неправильными ударениями – все в одинаковых синих беретах, все в поношенных высоких ботинках, все с одинаково белыми зрачками, одинаково навострившие уши, одинаково ждущие ее приказа, – они стояли и раскачивались напротив меня, словно на молитве, и их рукам не терпелось выполнить ее желание.
– Это мои друзья. Они играют со мной. Они меня не тронут.
– Вы поймаете его для меня, дети?
И слепые ответили ей своим слитным, низким и густым голосом:
– Конечно, мы поймаем его для тебя, воспитательница.
Ветви ивы нависли над моей головой. Живая изгородь туи начала сжиматься вокруг моего тела. Я отступил назад, и семеро слепых шагнули вперед, отсчитывая шаги: «Один, два, три…» Я знал, как они ловки и настойчивы, как хорошо их ноги знают дорожки парка и как громко будет шуметь гравий под моими бегущими ногами.
– Подойди ко мне, мальчик, – снова приказала Слепая Женщина.
И тут – никогда не забуду эту минуту – мои колени вдруг перестали дрожать, а тело внезапно расслабилось. Я подошел к ней и поднял лицо. Слепая Женщина наклонилась ко мне из смутных высот своего роста, положила мне на плечо нежную и властную руку и спросила:
– Сколько тебе лет?
– Тринадцать с половиной, – сказал я.
– Ты немножко маленький для своего возраста.
– Это у меня от родителей, – сказал я.
И тогда ее вторая рука тоже прикоснулась ко мне и скользнула по моему лицу, исследуя его черты. Вначале она скользнула по кругу, от подбородка к челюсти. Потом поднялась выше, обогнула висок и вычертила линию волос надо лбом. И под конец опустилась от переносицы к губам, опознала уголки рта и снова прочла подбородок.
– Чей ты? – спросила она.
И я не ответил, словно бы надеясь отсрочить конец.
Знала ли она ответ? Ее пальцы скользили, и останавливались, и возвращались, слегка подрагивая, и касались снова, и были такими ласковыми и мудрыми, что приковывали меня к месту. Совершенно не похожие на все те пальцы, что касались меня до того дня и еще коснутся в будущем. Ни на пальцы Большой Женщины, ни на пальцы слепых детей, ни на пальцы матери моего частного ученика, не похожие на пальцы Роны и всех тех женщин, что коснутся меня после нее. Но через несколько секунд прикосновений и исследований они вдруг задрожали так, словно захотели не только увидеть, но также вспомнить и сравнить, и я, хоть был еще мал и к тому же был мужчиной, то есть тупицей во всех мыслимых смыслах, уразумел, что она опознала мое сходство с кем-то, и сразу же понял с кем.
МЕЖЕВЫЕ ЛИНИИ
Межевые линии в пустыне – меж тенью акации, под которой я сижу, и пламенем солнца, поджидающего в засаде снаружи, меж мягкостью песка и жесткостью утеса, меж обжигающей жарой и ледяной стужей и меж смертью и жизнью – проведены острым железом.
Я не единственный гость у этой акации. Рыхлый песок у основания ее ствола испещрен многочисленными следами побывавших здесь животных: тут и оленьи копыта, и верблюжьи катышки, и птичье перо, и полустертые чертежи генеалогических деревьев и сдвоенных квартир. Каменные куропатки собираются здесь, чтобы отдохнуть и обсудить свои новости, муравьиный лев роет свои коварные ямки, маленькие птички с тонкими клювами и серыми перьями охотятся за насекомыми на коре ствола.
На вершине акации я не раз вижу черно-белую птицу, этакую маленькую, элегантную монашку, застрявшую в неподходящем месте. Имени ее я не знаю, но ее сестер я встречал во многих других местах пустыни. Иногда они выстраиваются, как изваяния, на скале, в тени которой я завариваю себе чай. А порой, когда они возбужденно носятся над каким-нибудь водоводным коробом, я уже знаю, что следует опасаться – где-то там притаилась змея, заползшая туда в попытке спастись от жары.
Если бы Мать или Черная Тетя были рядом, они, конечно, сказали бы мне, как называется эта черно-белая птица, но самому мне знакомы лишь имена пустынной вороны, да ласточки над бассейном, да курицы из субботнего супа Рыжей Тети, той «английской подстилки», которую вы превратили в проститутку. И еще я хорошо помню громадную стаю скворцов, которая каждый вечер кружила, точно могучий смерч, в небе над западными окраинами Иерусалима, стремительно проносясь то в одну, то в другую сторону, опускаясь, переворачиваясь и взмывая снова, словно огромная простыня, которую держат и поднимают чьи-то невидимые руки. Вверх-вниз, вниз-вверх, поднимает и опускает ее над домами квартала, взметни-и-накрой, скользни-и-открой, а под конец она вся разом снижается на кипарисы, что вокруг Дома сумасшедших, и втягивается в их темную зелень, как будто из чрева земли поднялся тот древний старик, и уселся там, меж ветвей, и притянул их всех к себе своими канатами.
И еще две птицы часто навещают акацию. Одна, с кривыми когтями и таким же клювом, охотится за ящерицами и насекомыми и распинает их на колючках дерева, а другая – длиннохвостая, с пронзительным голосом – имеет привычку подразнивать меня. Она и ее подруги танцуют передо мной на песке, словно бросают мне вызов, то подходя, то удаляясь медленными шагами.
А однажды мне посчастливилось: очнувшись от дремоты под одной из акаций, я увидел большую хищную птицу, которая стояла рядом со мной, наслаждаясь тенью, и смотрела на меня с нескрываемым желтоглазым любопытством. Оба мы застыли, не шевеля ни перышком, ни пальцем, и так смотрели друг на друга до тех пор, пока солнце не опустилось чуть ниже. Воздух остыл, птица взлетела, я продолжил свой путь.
КТО-ТО НАУЧИЛ ЕГО
– Кто-то научил его готовить огурцы, которые я люблю.
Их запах вознесся из ее рта, заполнил воздух, вполз в мои ноздри и вошел внутрь моего рта.
– Ты слишком много себе позволяешь!
– Это вы пришли на мой рынок, а не я на ваш.
– Ты хоть получил удовольствие?
– Сначала да, но потом он взял верх.
– Ты мог бы научить его еще некоторым вещам, которые я люблю.
Я не ответил. Я мог бы возразить: «Кто-то подарил ему авторучку, которую ты любишь», – но у меня не было сил затевать весь этот балаган.
А когда я промолчал, она разозлилась:
– Так почему ты этого не сделал?
А когда я промолчал, она добавила:
– Потому что ты трус.
А когда я приподнялся на локте и посмотрел, слегка забавляясь, на нее и на ее гнев, она сузила глаза:
– Потому что тебе не хватило смелости сказать ему: это я. Ты спрятался. А огурцы, кстати, у него не так уж хорошо получились.
– Потому что он их недостоин, – сказал я. А когда она промолчала, я бросил: – Так же, как он тебя недостоин. – А когда она опять промолчала, я добавил: – Так же как никто тебя недостоин, Рона. И я тоже.
Она приподнялась, подползла на локтях и коленях, взобралась на меня, вытянулась в полный рост и спросила:
– Чей же ты тогда?
– Свой.
Ее губы на моих губах, ее соски на моих, наши колени соприкасаются.
– Тебя достойна только ты сама, Рона. А я нет.
ЧЕЙ ТЫ?
– Чей ты? – повторила свой вопрос Слепая Женщина.
Я не ответил.
Ее рука на моем лице. Ее глаза всматриваются. Мои колени дрожат.
Ее рука покинула меня:
– Можешь идти, мальчик. Беги к своей матери.
Я отступил на один испуганный шаг и остановился. Страх приковал мои ноги друг к другу и к земле.
– Не бойся. Она уже волнуется за тебя.
Стена слепых детей – коричневая полоса высоких поношенных ботинок внизу, синяя полоса беретов вверху и две импрессионистские полосы вдоль всей ширины: тонкая полоска черных поясов и тонкая полоска сросшихся бровей – раскололась посредине. Я бросился бегом домой, к Матери, и не сказал ей ни слова.
Назавтра я слег с высокой температурой и несколько дней провалялся в постели в бреду. Стены и потолок грозили мне удушьем, черные точки спускались на мое тело. Пестрые пятна цветов – венчики, точно ладони, – сплетались и шелестели вокруг, одни в воздухе, другие прямо внутри моих глаз.
Когда я выздоровел и снова вышел на улицу, я стал прятаться всякий раз, как видел Слепую Женщину, но и спрятавшись, чувствовал, что она видит меня, и понимал, что все мои усилия тщетны. Слепа она, и потому укрыться от нее больше, чем я укрывался с самого начала, попросту невозможно.