Текст книги "В доме своем в пустыне"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Черная Тетя сказала:
– Хватит. Она снова испортила нам игру.
И Большая Женщина встала, и разошлась по своим комнатам, и улеглась на пять своих кроватей, натянула пять одеял на пять подбородков и притворилась спящей.
Потом я услышал, как снаружи погудела машина и Черная Тетя поднялась и вышла, и тогда я прокрался к тебе и прошептал, что знаю секрет про Рыжую Тетю.
– Какой секрет?
– Я видел ее у Авраама.
– Ну и что?
– Она любит его. Она сидела на нем и обнимала его руками и ногами.
Моя умненькая маленькая сестричка сбросила одеяло и уселась на кровати.
– Мне страшно за тебя, Рафауль, – сказала она. – Ты все время что-то такое слышишь и видишь. Что будет, если в один прекрасный день ты еще и понимать начнешь?
– Мне достаточно, что я видел, – сказал я. – То, что я видел, я помню и знаю. Зачем мне еще понимать, а? Если я пойму – я забуду.
ШЕСТЬ ЛЕТ
Шесть лет подряд мы каждый Божий вечер расстилали подстилки и делали «массаж». А потом Мама, и Бабушка, и обе Тети стали спорить, то ли я стал слишком тяжелый, то ли слишком неловкий, то ли слишком злобно по ним ступаю. Но что бы там ни было, прикосновение моих ног перестало доставлять им удовольствие, и однажды, когда я вошел в комнату с подстилками и снова принялся ходить по их спинам, Мать вдруг перевернулась и сообщила мне, что они решили прекратить эти занятия.
Моя сестричка тут же крикнула, что готова сменить меня, мигом сбросила туфли и чуть было не встала ногами на их спину. Но Черная Тетя, именно она, поднялась с подстилки и прогнала ее.
– Ты делаешь больно, – сказала она, и я не понял почему, ведь моя сестра была моложе и легче меня.
– Мужчины и женщины, – объяснила ты мне много лет спустя, – весят по-разному. Но и это знаем только мы, женщины, и только мы способны это понять.
Я очень любил этот «массаж», и то, что они решили его прекратить, очень меня рассердило. Я пошел в коридор, чтобы начистить стекла на портретах и порасспросить Наших Мужчин. И тут я обнаружил, что глаза Отца, Дедушки и обоих Дядей смотрят прямо перед собой и уже не следят за мной, когда я прохожу мимо них, как бывало.
Ночью я пришел в «комнату-со-светом» и рассказал об этом Матери, и она сказала:
– Это признаки, Рафи. Тебе уже двенадцать лет, и ты скоро станешь настоящим мужчиной.
Я пошел к дяде Аврааму, чтобы рассказать ему, что мне уже двенадцать лет, что моя Мама видела «признаки» и что скоро я буду настоящим мужчиной.
– Какие признаки? Нет у тебя никаких признаков, – сказал Авраам и стал вглядываться в мое лицо, не переставая при этом работать.
Я снова спросил его, как он ухитряется работать, не глядя ни на камень, ни на зубило, и Авраам объяснил мне, что в первый год все смотрят, но потом учатся и перестают.
– Но уже в начале можно различить. Тот, кто смотрит на рукоятку зубила, из него получится плохой каменотес, потому что он боится за свою руку, а тот, кто смотрит на острие зубила, тот будет хорошим каменотесом, потому что он боится за камень, – сказал он и снова забеспокоился: – Что за признаки? У тебя нет даже тени усов! – и спросил меня, что думает об этом моя Тетя.
– О чем?
– О том, что скоро ты будешь настоящим мужчиной?
– Она думает только о себе, думает, и кушает, и обижается, и бежит в уборную вырвать.
– Я хочу показать тебе кое-что, – сказал Авраам. – И поскольку женщины умнее нас, запомни, что это между нами, мужчинами, и не рассказывай никому.
– Мой рот закрыт, как камень, – поклялся я.
– Не нужно, как камень! – воскликнул Авраам. – Камень можно открыть. Камень можно допросить. Камень, если подойти к нему, как нужно, может рассказать много секретов. Твой рот должен быть закрыт, как рот человека, который умеет хранить секрет, да, Рафаэль?
– Хорошо.
Он со стоном поднялся на ноги и проковылял вдоль той тропки в десять шагов, которая вела к каменному ящику. Одной рукой поднял тяжелую крышку, а другую запустил внутрь.
– Вот оно.
– Что?
– Подойди ближе-ближе, Рафаэль, подойди и посмотри.
Я подошел и, наклонив голову, увидел тоже. Дядя Авраам держал в руке волос. Длинный и рыжий, он пылал, как тот раскаленный тонкий прут, на который Черная Тетя насаживала картофелины для посиделок квартальной детворы.
– Это ее?
Мое сердце застучало сильно-сильно.
– Это мое.
– Откуда это у тебя?
– Оттуда, – сказал Авраам, поднес волос к лицу так близко, чтобы он коснулся кожи, и медленно-медленно – вглядываясь, вдыхая, осязая и обжигаясь – провел кончиком волоса по своему лбу, и щекам, и носу, и губам, улыбнулся и снова положил его в каменный ящик, потом пошарил там еще и вытащил белый «пакет».
– Возьми это, отдай своей бабушке.
СЕЙЧАС Я ВЕДУ
Сейчас я веду пикап по широкому вади Цин, направляясь на север от нового моста, что переброшен над главной дорогой пустыни. Поначалу я еду медленно-медленно, но затем, перед растущей здесь одинокой ююбой [135]135
Ююба – колючий кустарник семейства крушиновых, его плоды иногда называют «китайскими финиками» (араб.).
[Закрыть], там, где сухое русло расширяется еще больше и вода, что проходит в этих местах во время наводнений, успокаивается и выпрямляет путь потока, я вхожу в дикий раж.
– Быстрее! – кричу я и отключаю передний привод.
Пикап дергается, как безумный, задние колеса скользят по мокрому щебню, я рву руками руль, возвращая их в колею, и рыщу вокруг глазами. На минувшей неделе здесь шумно топталась большая вода. Я прозевал ее, а она прозевала меня, и теперь то тут, то там виднеются свежие обвалы камней и грунта. Несколько недель назад где-то далеко случилось землетрясение, и его волны расшатали мягкие стены русла и обрушили вниз камни и глыбы. Наводнения, землетрясения, дожди и обвалы – все заявились сюда. Все, кроме меня.
«О чем ты думаешь, дорогая», – пытаюсь я позабавиться со своим телом.
«Ни о чем», – оно становится серьезным, как многие другие женщины.
Прямые стены вади напоминают срез творожного пирога с шоколадным слоем светло-коричневых наносов на чистой белизне мергеля. Вот она, большая акация, вот он, голос моего друга-сокола, его клекот и трели, вот она, дорога.
Я поворачиваю направо и несколько мгновений асфальта спустя – снова направо, неподалеку от домиков таиландских рабочих, и дальше на юг, к нашим новым скважинам, Амация-один, и Амация-два, и три, и четыре.
Солнце садится. Западные стены вади быстро темнеют, а его восточные склоны еще сверкают, освещенные косыми лучами заката. Хоть и вечерние, эти лучи достаточно сильны, чтобы зажечь известковые стены белым пламенем.
«Я и не собиралась думать, – упрямо бубнит мое тело. – Это ты сам все время думаешь и не рассказываешь мне о чем».
«Если так, тогда и я ни о чем не думаю».
«Кого ты обманываешь, Рафаэль? – спрашивает оно, как многие другие женщины. – Меня? Себя самого, свою собственную плоть?»
Порой, когда господа из отдела контроля выдергивают меня на инспекцию в разгар субботы или когда телефон, шепчущий я-не-могу-приехать-и-мне-неудобно-сейчас-разговаривать, вышвыривает меня из дому и гонит в пустыню, я встречаю здесь выехавших на прогулку горожан с их игрушечными джипами. Мясистые женщины, чьи лопающиеся от плоти серебристо-розовые тренировочные костюмы и кроваво-красные ногти царапают сетчатку моих глаз, брюхастые мужчины с револьверами на боку, чей лосьон для бритья ранит мои ноздри и чьи горластые дети калечат мои уши. Но в обычные, будние дни, особенно в такой вот предзакатный час, тут ни одной живой души не сыщешь.
Я на скорую руку проверяю скважины и тороплюсь дальше на юг, чтобы догнать заходящее солнце. В верховьях вади меня ждет еще одна акация – старая, красивая, грузная, – в тени которой я люблю встречать темноту.
Однажды какой-то шофер, из тех, что водят трейлеры через пустыню, сказал мне, что хороший трейлер – это всегда красивый трейлер, а красивый трейлер – это всегда хороший трейлер. «Как профессионал, – сказал он мне. – Когда ты видишь, что человек красив? Это вовсе не те смазливые типчики и их девки, что загорают у бассейнов в эйлатских гостиницах, и не те дебильные манекенщики и манекенщицы, которых показывают по телику, верно? Только профессионал, когда он вкалывает по-настоящему и тело его работает, как надо, и мозги его напрягаются от усилий, – вот кто по-настоящему красивый человек».
Я поразмыслил над его словами и пришел к выводу, что они справедливы не только по отношению к трейлерам и профессионалам, но и по отношению к моим акациям. Акации могут быть высокими и низкими, прямыми и наклоненными. У одних листва грубая и растрепанная, а у других – словно вычерчена по небу тончайшей кисточкой художника. Но всегда: хорошая акация – это красивая акация, и красивая акация – это хорошая акация.
Красивые гостеприимные акации растут к югу отсюда, в больших вади пустыни, и, когда бы я ни посетил они уважительно привечают меня в своих мирах. Они слегка удалены от большой дороги, и их прямые стволы начинают ветвиться высоко над землей. Кроны их изобильны и раскидисты, тени их воздушны, и капли золота и голубизны просеиваются сквозь кружево их листвы. Когда у нас есть время, я везу Рону к какой-нибудь из них, как в ту редкостную трехдневную поездку к большому южному вади. Но обычно я навещаю свои акации один, без Роны. Я хотел сказать – без Роны рядом, в машине, но вместе с той, которая запомнилась и впечаталась в мою плоть.
Я сгребаю и убираю упавшие ветки, потому что колючки акаций колки и злы, потом расстилаю на земле свою запыленную брезентовую подстилку, всю в пятнах масла и спермы, чая и вина, и ложусь на спину, и позволяю своим глазам удивляться свету, капающему сквозь листья с вершины дерева, и сердце мое говорит с моими ушами, медленно постукивая в трубочках фонендоскопа. А если солнце светит с подходящей стороны, я вижу пустоты, которые оставило тело Роны в наши прежние приезды сюда, те пустоты, которые заполняла ее плоть и которые воздух не посмел заполнить после ее отъезда.
И так я лежу там на спине, чтобы охладиться тоской, и наслаждаюсь милосердием старой акации, и ощущаю неожиданно острые уколы воспоминаний, и прозрачно розовеющие, призрачные образы пляшут вокруг меня в теплом свете пустыни.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
ПЕРВОЕ И ЕДИНСТВЕННОЕ ПИСЬМО
Первое и единственное письмо от Рахели, написанное рукой господина Шифрина, пришло через несколько месяцев: «Скоро знаменитый доктор сделает мне операцию, – продиктовала Рахель своему отцу, – и я вернусь к тебе зрячей».
Затем пришло еще письмо, от самого господина Шифрина, который начал со слов: «Операция не удалась», – и дальше писал, что им придется остаться в Вене еще на какое-то время, чтобы заработать деньги на дополнительные процедуры, и вот, с Божьей помощью, он нашел работу, и жена, так ему кажется, тоже довольна жизнью в Вене, хотя тут нет ни пальм, ни Иордана, ни Киннерета, и она работает просто «официанткой в кафе у хозяев».
«А у вас, дорогие наши друзья и добрые соседи, чью помощь мы никогда не забудем, у вас, в вашей Иорданской долине, воздух пылает и множество комаров, а у нашей Рахели в Стране Израиля тоже не было друзей, кроме вашей дочери».
– И больше я о ней не слышала, – закончила Мать.
– А ты по ней скучала?
– Я и сегодня скучаю.
– Как по нашему Папе?
– Иногда так же, иногда по-другому. Зависит от того, утром это или вечером, зависит от того, лежу я, когда по ним скучаю, или сижу, или иду, или стою. А если я лежу, то зависит еще от того, как я лежу, – на животе или на спине.
– Какая разница?
– Я уже тебе говорила, Рафи, когда лежат на спине, тоска обдает холодом, а когда лежат на животе или на боку, от нее делается жарко.
– А если она вернется?
– Она не вернется.
– А если все-таки?
– Тогда что-то случится.
– Что?
– Что-то.
– Так что же с ней стало, Мама, – попытался я зайти с другой стороны. – Как ты думаешь, что с ней стало?
– Не знаю. Она исчезла. В ге времена было очень легко исчезнуть.
– А может, она до сих пор живет в Вене? Может, она открыла школу вальсов?
– Или институт шницелей, – добавила ты, паршивка.
– Может быть. Может быть, они остались там. А может быть, уехали в другую страну. Или, может, немцы убили их на войне? Но зачем тебе все это, Рафи, а?
– А может, она уже видит?
– Нет, – сказала Мать. – Она не видит.
– Откуда ты знаешь?
– Если бы она видела, она бы вернулась.
ВОЗВРАЩАЯСЬ С РАБОТЫ
Возвращаясь с работы на мельнице, Мать обычно продлевала свой путь. Она подымалась возле пекарни Анджела и шла на север, в сторону домов квартала Бен-Цион, а оттуда, по тропе, которая раньше была царским путем, а сегодня стала шумной улицей, спускалась к полю, что за нашим кварталом, чтобы понюхать там разного рода полевые растения, которые она очень любила.
Иногда она задерживалась там так долго, что солнце уже скрывалось за ее спиной. Воздух разом холодел, наливался темнотой и наполнялся дурным запахом девясила. Колючие каменные крошки набивались в ее сандалии, и вдруг – каждый вечер она снова удивлялась этому – тропа и свет вдруг кончались, и три гневных здания набрасывались на нее во мраке и орали на нее из темноты тремя голосами: один – хриплым голосом безумия, второй – умоляющим голосом сиротства, а третий – густым голосом слепоты.
И ненавистный ее душе кот из Америки уже ждал ее там, всегда в одном и том же месте, у фонаря, что возле блока номер один, в бледном круге света которого Хромой Гершон обычно оставлял свое такси и возле которого он убил Мать-Перемать.
Перед тем как выйти в свой ночной обход, кот вываливался там в пыли и, казалось, впитывал из земли новые силы. Различив в темноте фигуру Матери, он усаживался и выставлял ей на обозрение свою шерсть. Купание в пыли поднимало его волосы дыбом, и он казался еще огромней, чем был на самом деле.
– Ты уходишь или приходишь? – спрашивала она его, уверенная, что он ждет ее на этом перекрестке нарочно, чтобы сильней разозлить.
Глаза американского кота сверкали бледновато-кислой желтизной лимонной корки, его миролюбиво-розовый нос раздражал и обманывал, и его огромные черные яйца, которые все дети квартала уже называли со смехом «яичечки», висели под хвостом, как плоды фантазии непристойного художника.
– Ну, сколько котят ты убил сегодня? – спрашивала она.
Он смотрел на нее своими устрашающими глазами и, когда она возвращала ему взгляд, не опускал глаза, как это обычно делают все животные, а лишь облизывал губы, словно чего-то ожидая.
– Хочешь опять получить сковородой?
Маленькая она была и невысокая, но за этой ее улыбчивостью и отточенным пониманием, которые достойные противники всегда выказывают друг другу, таилась дрожь от усилия обуздать клокотавшую в ее мышцах жажду убийства, чтобы эта жажда не была такой очевидной.
– Ты убьешь для меня этого кота, Рафаэль, – снова сказала она мне в тот вечер и в другие вечера. – Не сейчас, сейчас ты еще мал, но года через два, через три, когда ты станешь совсем большим мальчиком, ты убьешь его для меня.
Я помню, что испугался. Меня испугали не только решительность и жестокость ее голоса, но и величие задачи. Подобно всем детям квартала, я тоже швырял камни в уличных котов и загонял их в жестяные банки, но желтый кот Дома слепых представлялся мне настоящим хищником. Мне казалось, что даже Черной Тете было бы не под силу выполнить материнское поручение. Но когда Мать произнесла тогда эти свои слова – я еще не знал, было это пророчеством или приказом, – я понял, почему они не позволяют мне варить, мыть посуду, перекручивать мясо и распускать старые свитера, хотя я хотел научиться и делать все это.
И когда я смотрю сейчас на свое отражение – вот оно, ждет меня в воде потаенного озерка, спрашивает, соскучился ли я, и голос его, как голос женщины, – я вдруг соображаю, что лишь у дяди Авраама, и именно у него, я мог не только играть, копаться в ящиках, лазить по деревьям и задавать вопросы, но также мыть посуду, готовить чай и яичницу, готовиться к встрече со своей смертью, стирать рубашку и получать ответы.
– Не так. Замочи рубашку в воде в жестянке и не выкручивай, – обучал он меня. – Повесь ее совсем мокрой, тогда тебе не придется потом ее гладить.
– Хочешь, чтобы я убрал у тебя в доме? – невинным голосом спрашивал я.
– Не нужно, Рафаэль, – улыбался Авраам. – Там всегда чисто.
Кот насмешливо выжидал, пока Мать наклонялась схватить камень, и в точно рассчитанную минуту, в тот самый миг, когда камень вылетал из ее пальцев, он выскальзывал из светового круга и исчезал во тьме, покидая поле боя достаточно быстро, чтобы спасти свою шкуру, и достаточно медленно, чтобы выразить все то презрение и превосходство, которые кошачий самец способен выразить своей походкой.
В КОНЦЕ ТОГО ЛЕТА
В конце того лета угроза Дедушки Рафаэля исполнилась. Совет мошавы Киннерет выгнал учителя из школы, а через несколько дней после этого, словно желая полностью осуществить свое пророчество или будучи вынужден ему подчиниться, Дедушка Рафаэль предал себя смерти через повешение.
Он оставил после себя долги, о которых я уже упоминал, такие многочисленные, огромные и неожиданные, что они выглядели, как расчетливая месть, а также знаменитый и нескончаемый семейный спор, то и дело взрывавшийся маленьким вулканом, – считать самоубийство мужчины естественной смертью или несчастным случаем?
Однажды я спросил вас, почему вы не задаете тот же вопрос в отношении самоубийства женщины. Сестра засмеялась, Бабушка сказала: «Нужно хорошо поесть, чтобы ответить на такой вопрос». Черная Тетя сказала: «О ком из нас он говорит?» А Мать загнула ушко на странице книги, которую она в этот момент читала, словно вознамерилась дать мне подробный ответ.
И тогда Рыжая Тетя поднялась и сказала ужасную вещь: самоубийство женщины – это не естественная смерть и не несчастный случай, это просто предумышленное убийство.
– Женщины не кончают с собой, как мужчины. Если женщина кончает самоубийством, значит, ее кто-то убил, – сказала она и села на место.
– Почем ты знаешь? – спросила Черная Тетя.
– По себе.
– Что, какая-нибудь из нас убила тебя?
– А что, какая-нибудь из вас не убила меня?
И наступила тишина.
Наша Мать, став сиротой и потеряв подругу, пыталась как можно глубже погрузиться в успокоительные глубины своих книг. Но Бабушку, с тех пор, как она, овдовев, осталась совершенно одна и столкнулась с ворохом новых забот, не чувствуя на плече Дедушкиной руки, вечно донимали страх и раздражение. Она изводила своих дочерей и кричала на них всякий раз, когда ей казалось, что они бездельничают. Особенно ее злило, когда она видела, что Мать опять «отдыхает». «Чтоб я не видела, что ты себе отдыхаешь со своими книжками!» – вновь и вновь предупреждала она.
Черная Тетя была еще слишком мала, чтобы работать по хозяйству, и в любом случае уже тогда была дикой и своевольной и не признавала никаких приказов и ответственности. Когда Бабушка, рассердись, пыталась задать ей трепку, она убегала на пески Киннерета или на берега Иордана. Там она пила воду из озера, спала в полях, воровала овощи из чужих огородов, забиралась на финиковые пальмы и набивала себе живот финиками.
На берегах Киннерета было вдоволь гладких камешков, чтобы тренироваться в метании из пращи, и она выходила с местными ребятами на дорогу, что вела из Цемаха в Тверию, и соревновалась с ними, кто разобьет больше фарфоровых тарелочных изоляторов на электрических столбах британской администрации.
«Заказывайте тарелку! – размахивала она пращой. – Вторую справа? Первую слева? Вы только скажите».
Когда я был ребенком, она соорудила мне пращу из двух шнурков и кожаного язычка, который вырезала из старого ботинка, чтобы мы могли вместе с ней сражаться против детей из Лифты. Но мне так и не удалось освоить секрет обращения с этим оружием. Камень всегда вылетал из моей пращи чуть раньше или чуть позже, чем нужно, и летел то правее, то левее, а зачастую и вообще назад.
«Так ты кого-нибудь и убить можешь, – смеялась Черная Тетя. – Вот будет замечательный несчастный случай!»
Праща, которую она мне сделала тогда, сохранилась у меня по сей день, и порой, во время одиноких чаепитий в пустыне, я выкладываю рядом с собой несколько кучек гладких камешков и в ожидании, пока закипит вода, снова испытываю свои способности. У меня достаточно времени и достаточно камней, и я по-прежнему отпускаю пращу не в тот момент, и мои камни по-прежнему летят во все стороны. Но здесь, в пустыне, некому их увидеть, и некому смеяться, и некому стать жертвой замечательного несчастного случая.
ИХ СТАРШИЙ БРАТ
Их старший брат, Дядя Реувен, был уже юношей, когда их отец покончил самоубийством, и основная тяжесть хозяйственных трудов легла на его плечи. Тем не менее он нашел время помочь своей сестре в ее беде.
«Хоть он и обкусывал ногти, у него было золотое сердце», – объясняла Черная Тетя.
Дядя Реувен соорудил для Мамы маленькую деревянную доску с кожаным ремешком, похожую на подносы продавцов сладостей. Мама вешала ее на шею, располагала на ней ту книгу, которую читала в данный момент, и руки ее освобождались для работы. Работящая девочка, с вечно опущенными вниз глазами, маленькая, с висящей на груди деревянной доской – такой помнят ее старожилы мошавы Киннерет по сей день: читает и что-то бормочет про себя, всегда и повсюду – и когда собирает фрукты, и когда выпалывает сорняки, и когда доит коров, и когда выбирает яйца из куриных клеток, и когда идет в магазин.
Вначале она читала вслух, громко, четко и с выражением. «Для моей подруги Рахели, – серьезно объясняла она всем, кто удивлялся, а когда ей напоминали, что Рахель давно уехала, отвечала: – Я знаю, но я уже так привыкла, а она вернется ко мне зрячей».
Рахель не вернулась, и с годами Мамин голос становился все тише и привычка читать вслух постепенно исчезала. Подобно ее грудям, что отчаялись после смерти Отца и укрылись за монастырскими стенами ее ребер, чтение вслух тоже ушло и скрылось за стенами ее гортани.
Мало-помалу ее голос становился все глуше, пока не превратился под конец в монотонное бормотанье, и так она читает и сегодня: сначала несколько громких строк, а потом все тише и тише, только губы шевелятся, и никто ее не слышит.
«Вот так. Она могла часами так работать, – рассказывала Черная Тетя. – Ремень на шее, и доска с книгой на груди».
Мы сидели с ней возле маленького декоративного бассейна Дома слепых, окаймленного ресницами камышей, папоротников и ивовых ветвей. Теплая вода приятно ласкала погруженные в нее ноги. Жирные и сонные японские золотые рыбки медленно-медленно проплывали в пучинах, словно давно затонувшие пиратские корабли, с рубинами в брюхе и с выцветшими драгоценными украшениями.
Мягкий, ленивый и холодный плавник скользнул по моей пятке, и это прикосновение было более странным и пугающим, чем все, которые я знал.
Черная Тетя улыбнулась:
– Тебя тронула рыба?
– Да.
– Когда золотая рыбка подплывает к человеку и трогает его ногу, это знак удачи. – И потом наклонилась и шепнула прямо в раковину моего разнеженного уха: – Рафаэль, сюда идет Слепая Женщина… Давай убежим побыстрее…
– Но ты ведь дружишь с Готлибом, – шепнул я в ответ.
– Это не важно.
– И ты никого не боишься.
– Ее я боюсь, – прошептала Черная Тетя. – Не знаю почему, но ее я боюсь.
Она схватила меня за руку, и мы спрятались за кустами, присели там и стали подглядывать.
Слепая Женщина и семеро ее маленьких воспитанников шли через парк, срывая, как обычно, ветки мирта, чтобы разбросать их в коридорах Дома слепых.
Приятный запах расходился вокруг.
– Не дыши, – пробормотала Черная Тетя, и Слепая Женщина, высокая и прямая, подняла свои зеленые глаза и снова спросила:
– Кто здесь?
– Есть здесь кто-нибудь? – спросили Аврам, и Яков, и Давид, и Герцель, и Шимон, и Ави, и Рубен своим общим густым и низким голосом, семижды умноженным голосом одного слепого ребенка.
Они прошли мимо, и Черная Тетя выдохнула, встала и сказала мне:
– Давай полежим на траве, Рафаэль, здесь так мягко и приятно.
Запретный парк шелестел нежнейшей травой, подобной которой, по ее утверждению, не было во всем Иерусалиме. Рыжая Тетя называла эту траву «английской лужайкой» и однажды даже вырезала там кусок дерна, величиной с коврик у двери, и хотела посадить его за нашим домом, но трава не принялась.
– Все время у нее англичане были в голове. – Черная Тетя растянулась на спине. – От того у нее и начался роман с Эдуардом. И она стала гулять с ним под руку, ни с кем не считаясь и никого не стыдясь, с этой его вечной белой крысой на плече, которую он кормил изюмом, доставал изюм из кармана и кормил. Тут вокруг все эти разговоры, и всякие подмётные письма с угрозами, и с проклятиями, и с изображениями черной руки, и всевозможные выкрики и ругательства, а эти двое идут себе, как ни в чем не бывало, высокие и худые, белая кожа, синие глаза, можно подумать, что они только что свалились с луны на аэроплане, он в этом своем бежевом пиджаке, с косым английским пробором в соломенных волосах, и она в небесно-голубом, всегда отутюженном голубом платье и с этими рыжими волосами, будто корона на голове.
– Они горели, как огонь.
– Кто тебе рассказывал?
– Ты мне рассказывала.
– Это Авраам тебе рассказал?
– А почему сегодня они не такие?
– Какие не такие?
– Не горят на голове, как огонь?
– Потому что их погасили, – сказала Черная Тетя. – Она сняла блузку и перевернулась на живот. – Ложись возле меня, Рафаэль, сделай моей спине приятно.
– Кто погасил?
– Они.
– Кто?
– Люди. Напали на нее и отрезали ей волосы.
Я задрожал.
– Ну и что? – Я разгладил дорожки на ее спине и на проступающем позвоночнике. – Все равно у нее выросли новые.
– Выросли, но уже без огня. И сбоку сделай. Да, Рафаэль, вот так, да, вот здесь. Выросли новые, но мертвые.
Ее щека была прижата к траве, и слова с трудом выходили изо рта. Ласточки круто пикировали к воде, переворачивались в воздухе, показывая светлое, почти белое подбрюшье, и на лету хватали мошек. В бассейне медленно плыли рыбы.
– Я завидую женщине, которая будет твоей женой, Рафаэль. Во всем этом скучном мире есть, может быть, только шесть мужчин, которые знают, как сделать приятно, – улыбнулась Черная Тетя.
– Откуда ты знаешь?
– Двух из них я уже повстречала, а о четырех остальных я думаю. – Она посмотрела на меня одним глазом. – Как ты полагаешь, они знают друг друга?
– Кто?
– Те шестеро, что умеют делать приятно. Как ты думаешь, они знают друг друга? Может, они временами встречаются, приезжают оттуда, где живут, рассказывают друг другу о своих девушках и тренируются?
– Конечно, мы встречаемся, – сказал я. – Но мы не говорим о девочках.
– И ты ни разу не рассказывал им обо мне? – Она засмеялась и снова перевернулась. – Ты не рассказывал им о женщине, которая плачет и ждет?
Я ужасно удивился:
– Разве ты тоже плачешь?
Трава оттиснула на загаре ее щеки тысячи крохотных отпечатков, похожих на розоватые иероглифы.
– Положи голову сюда, Рафаэль, дурачок ты маленький!
Я положил голову ей на живот, а руку на талию. Ее приятно-горьковатый запах окружил меня, и опустился ко мне, и погладил мое лицо. Ее темный сосок, такой близкий, что расплывался в глазах, упруго поднялся. Ее рука гладила мой затылок, и вдруг, словно клинок сабли вспорол воздух, прямо по воде бассейна пронесся желтый кот, пересек поле зрения и снова исчез.
Я помню. Капнула – тинк! – капля крови. Еще одна – тонк! – и круги по воде. Кружась, упало черное птичье перо. Золотые рыбки нырнули. Тишина.
«РАФИ, РАФИ, К ТЕБЕ ПРИЕХАЛА ТВОЯ ПОДРУГА»
– Рафи, Рафи, к тебе приехала твоя подруга в красной машине, – кричат соседские дети, играющие в уличной пыли.
Когда-то Рона была моей женой, сегодня она моя возлюбленная, а в будущем станет моим несчастьем, моей бедой. Когда я заявляю ей, что не могу понять, «к чему нам вся эта путаница», и спрашиваю, почему она не бросает «его» – своего второго мужа, человека «честного и доброго», – и не возвращается ко мне, своему первому мужу – человеку изломанному и плохому, она смеется:
– Зачем тебе это? Ты знаешь лучший способ любить?
– Нет, – тороплюсь я ответить, весь готовность и послушание. – Нет, моя любимая, нет, мое желание, моя красавица, моя мечта, я не знаю лучшего способа любить.
Через щели жалюзи я вижу, как она паркуется. Единым плавным движением, красным и уверенным, не поворачивая головы, одними глазами, опытно следящими через боковое зеркало, – в точности как водитель трейлера.
Дверца машины открывается. Наружу высовывается сверкающее бедро, рассекая мои внутренности, точно длинное ласточкино крыло. Чистый склоненный затылок. Юбка разглаживается. Второе бедро тянется вдогонку за своим двойником. Она выпрямляется.
Вот они, ее ноги. Сдвигаются, становятся прямыми и вот уже шагают к дому, распространяя вокруг себя тот запах ракитника, который подымается над ними сейчас и над их следами в моей памяти – с той холодной ночи, в «Нотр-Дам де Франс», когда эти ноги охватили меня впервые, и вот уже мои бедра вспоминают гладкую теплоту их кожи, и мои ступни – стылые плитки пола, и мой затылок – каменную угрюмость коридорных сводов и ледяные взгляды монахини.
Негромкий перестук каблуков. Признательный тротуар. Язычки ее колен в колоколе юбки. Сверху я вижу, как она исчезает в подъезде. Отраженье ее межножья на поверхности восхищенных до обморока ступеней. Эхо ее поднимающихся шагов все громче. Ноготь ее пальца на тающей от восторга двери.
Бизабразина Рафауль задерживает дыхание, открывает, кривит улыбку ей навстречу.
Вот и она.
«Вот и ты».
Мы обмениваемся скромным приветственным поцелуем, приоткрыв губы на самую малую, словно бы точно рассчитанную, малость, с чуть заметным, демонстрирующим власть и узнавание, нажимом, словно тот легкий нажим требующего молчания пальца, словно прикосновение голой пятки к земле. А почему, собственно, искать так далеко? Словно тот прощальный поцелуй, которым мы обменялись годы назад, в день нашего развода, когда вышли из помещения раввинатского суда в Иерусалиме.
Только год или два спустя я сообразил, что мы обменялись тем прощальным поцелуем в тени иерусалимского эвкалипта, у ствола которого впервые встретились мои родители. Я улыбнулся про себя. Тогда встреча, а теперь разлука, тогда книжный магазин «Игарта», а теперь книжный магазин «Ярден», тогда они, а теперь я. «Ну и что это значит? – спросит паршивка. – Что это значит, что тогда это они и встреча, а теперь это ты и разлука?»
Иногда я прохожу там: тогда кафе и пирожные «шнекке», а теперь каменная площадь, вся в поту, грубая и крикливая, с краев которой стелется резкий запах мочи, и глуповатого вида девицы пересмеиваются с полицейскими в зеленых мундирах, и въедливые хасиды пристают к прохожим, приглашая помолиться, и обгоревшие туристы крутятся на солнце, почти теряя сознание от жары, и вечно слышится ругань, и крики, и вой сирен, то рядом, то издалека, и только тот эвкалипт по-прежнему стоит там, окованный цепями, неподвижный и тенистый, изумленный и безмолвный.