Текст книги "В доме своем в пустыне"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я С УЖАСОМ ВИЖУ
Я с ужасом вижу, что перенял некоторые привычки Большой Женщины. Подобно Бабушке, сам точу свои кухонные ножи. Подобно Черной Тете, выхожу во двор своего дома поиграть с соседскими детьми. Подобно Рыжей Тете, перебираю старые фотографии и вздыхаю над ними. Подобно Матери, грызу облатки, когда дочитываю книги, только она бросает посередине, а я, послушный сын, заканчиваю их вместо нее. Иногда она оставляет на мою долю кусок подлиннее, иногда покороче, но так и или иначе, мне давно уже не доводилось читать какую-нибудь книгу с самого начала.
А когда в наших пустынных краях наступают жаркие и сухие летние дни, я замачиваю простыни в ванне и выжимаю их в ведро, чтобы полить цветы на окнах, – зачем зря тратить воду? она ведь стоит уйму денег! – а затем, как делали все наши женщины, развешиваю эти простыни по квартире, на веревках, протянутых от туалета к окну и от двери к холодильнику. Потом сажусь, наслаждаясь приятной прохладой, плывущей от влажных простыней, и прямо со сковородки ем колбасу, которую жарю с зеленым луком, тонко нарезанной картошкой, располовиненными зубчиками чеснока, петрушкой и яйцом, и запиваю все это холодным пивом. Выкуриваю трубку и, слегка затуманенный, предаюсь воспоминаниям, слушаю португальскую певицу Кармелу [40]40
Кармела – популярная португальская певица 1950-х годов.
[Закрыть], одну из моих давних любимиц, вставляю трубки старого отцовского фонендоскопа себе в уши, прислушиваюсь к своему сердцу, отдыхаю, наслаждаюсь прохладой.
«Ты знаешь, как можно еще лучше слушать сердце?» – спрашивает меня мое тело.
«Нет, – декламирую я в круглое отверстие фонендоскопа. – Я не знаю. А ты?»
«Ты знаешь, как можно еще лучше охлаждать квартиру?» – спрашивают меня мои воспоминания.
«Нет, – сердятся слуховые проходы моего уха. – Мы не знаем».
– Почему ты не ставишь себе кондиционер? Тебе что, не хватает денег? – спросила меня одна из соседок, худая, высокая женщина, которая живет этажом ниже и однажды поднялась одолжить у меня молока.
– Нет, деньги у меня есть, – ответил я.
– Тогда почему?
– Так меня приучили с детства – пользоваться мокрыми простынями.
Бабушка вставала утром со словами: «Сегодня будет жарко. Я чувствую». И начинала раздавать указания. «Ты, – говорила она Черной Тете, – я тебе велела с вечера выжать воду из тряпки в ведро. Так возьми теперь эту воду и полей во дворе. Прямо сейчас, пока еще не так жарко. А ты, – поворачивалась она к Рыжей Тете, – замочи простыни в ванной и выжми воду в выварку, чтобы не пропадала даром. А ты, – обращалась она к моей сестре, – пойдешь со мной, поможешь мне развесить простыни».
Я помню, как вы входите в мою комнату с мокрой простыней и бельевой веревкой. Рыжая Тетя открывает окно, чтобы привязать веревку к его раме, и солнечный свет, разом хлынув в комнату, очерчивает стебель ее тела внутри голубого платья.
На мгновенье я чувствую слабость. На мгновенье я готов признать: Большая Женщина была права – нет лучшего способа, которым мог бы взрослеть мужчина. Тонкое тело Рыжей Тети медленно плывет в заполненной светом голубизне. Мое горло пересыхает и сейчас. Моя диафрагма вспоминает. Я и сейчас легко припоминаю очертания ее тела, но мне трудно его описать, и я уже, кажется, говорил, что тут годится только слово «гладиолус». Меж ее бедрами вдруг вырисовывается мягкий, чуть приподнятый, заросший островок, который солнце ласкает кистью своего света, ее правая грудь становится прозрачной, и один луч, неожиданно ударив в ее волосы, зажигает их багровым огнем.
– Не двигайся! – сказал я.
– Что? – Она повернулась ко мне. – Что ты сказал, Рафи?
Поворот сдвинул ее тело. Тень ее ног исчезла. Ее волосы вновь потухли.
– Ничего.
– Сегодня будет жарко, Рафи, – сказала она. – Надень шапку, когда пойдешь в школу, и возьми с собой бутылку воды. Пей побольше на переменках.
ПОЧЕМУ ОНИ КАЗАЛИСЬ
Почему они казались мне сестрами? Не знаю. Правда, обе были высокими, и обе были тетями, и обе были коротко стрижены, но ведь Черная Тетя была Маминой буйной, дикой сестрой, которая играла со мной, и боролась со мной, и соревновалась со мной в беге, и кружила мне голову пырейным запахом своего пота и шалфейным ароматом своего паха, а Рыжая Тетя была всего лишь павшей духом и слабой телом сестрой ее мужа, Нашего Дяди Элиэзера.
– Она не родственница нам по крови, – сказал я сестре. – И она скучная. Она не скупердяйка, как наша Бабушка, и не буйная, как Черная Тетя, и не умеет рассказывать истории, как наша Мама, и не язва, как ты.
– А мне она как раз кажется интересной, – возразила ты, уже тогда обладавшая более острым умом, языком и глазом. – И мне нравится, как она ест, а потом бежит в туалет, возвращается и говорит (тут у тебя на лице появлялось ее беспомощное выражение): «Ну, вот, меня опять-таки вырвало».
Время от времени Рыжая Тетя вдруг понимала, что другие женщины опережают ее в борьбе за мое внимание, и тогда происходило самое ужасное: она решала мне спеть. У нее был раздражающий голос, который при переходе от речи к пению становился тонюсеньким и визгливым и удивительно соответствовал словам ее песен: той, о роскошном дворце на озере Киннерет, и другой, не менее нудной, слова которой, к моему сожалению и удивлению, мне до сих пор трудно забыть:
Я знаю маленький садик,
Там так приятно гулять,
Там утром поет садовник,
Ночью ветер приходит спать.
Там вода журчит по канавкам,
И во всех его уголках
Льются сладкие ароматы
Душистого ветерка.
Раз в две недели, когда их волосы, по выражению Рыжей Тети, «достигали правильного возраста», обе женщины подстригали друг друга. Бабушка хвалила этот их обычай, потому что он экономил ту «уйму денег», которую запрашивал парикмахер, но тети подстригали друг друга отнюдь не по этой причине. Как и все другие действия, которые совершали женщины нашей семьи: приготовление еды, и мытье головы, и дни рождения, и беседы, и тренировки памушек, и разминание спины, и споры, и стирки, – стрижка тоже представляла собой ритуал, который совмещал в себе и любовь, и определенные правила, и спокойную будничность опыта и доверия.
Так они стригли друг друга в те дни, уверенными и крепкими руками, и так стригут сегодня, руками старыми и дрожащими: тетя, которую стригут, сидит на стуле, а тетя, которая стрижет, становится над нею, укрывает ей плечи и шею большой старой простыней, проводит по ее голове ладонью с выпрямленными пальцами, сжимает их и состригает ножницами кончики всех волос, что торчат над пальцами, а закончив, говорит: «Посмотри сама» – и постриженная смотрит и улыбается.
Этот способ, который мы называли «стрижкой через пальцы», Рыжая Тетя привезла из Пардес-Ханы, где родились она и ее брат Элиэзер. «В Пардес-Хане все так стригутся», – говорила она, ужасно удивляясь, что в других местах в нашей стране и во всем мире это могут делать как-то иначе.
Я любил стоять возле них, когда они стриглись, и перемешивать пальцами босой ступни их волосы, черные с рыжими, что падали с подстригаемых голов на простыню, а оттуда на пол.
– Прекрати, Рафи! – выговаривала мне Рыжая Тетя. – Это противно.
– Почему вы стрижетесь так коротко? – спрашивал я.
– Потому что так мне легче драться, – объясняла Черная Тетя и громко смеялась.
– Потому что так мне и надо, – говорила Рыжая Тетя и виновато улыбалась.
Я УЖЕ СТАРШЕ ОТЦА
Я уже старше Отца, но все еще живее, чем он, и наши женщины относятся ко мне, как к хрупкой посуде. Дети наших родственников, которых я вижу порой на семейных сборищах, так и льнут ко мне, а подростки и юноши – те вообще смотрят на меня, как моряки на маяк. Но взрослые мужчины нашего рода, те, кого судьба должна вот-вот призвать к себе, смотрят на меня с той тупой злобой, которой наделяет взгляд безнадежность: «Идущие на смерть ненавидят тебя, Рафаэль» – как будто я вычерпал из общих семейных источников долголетия те годы, которые могли бы достаться им самим.
Временами, когда Рона приезжает навестить меня, она просит дать ей руль – поводить мой пикап по дорогам пустыни. Я спешу вручить ей ключи, про себя размышляя о вполне вероятной возможности перевернуться на повороте. Иногда, согнувшись над воздушным вентилем, замерзшим и треснувшим от ночной стужи, или над ящиком с трубами, который засыпало оползнем, я вдруг слышу, как сверху, крутясь, подпрыгивая и грохоча, несется под откос тяжелый камень. Тогда затылок мой застывает в ожидании удара милосердия. Зрачки уже затягиваются багровой пеленой, мускулы уже предвкушают страшную слабость и падение на землю: колено, локоть, плечо, череп и, наконец, щека, примявшая пыль. Компания «Мекорот» [41]41
Компания «Мекорот» (букв. «Источники», ивр.) – израильское управление водными ресурсами.
[Закрыть]и сотрудники Южного округа скорбят о преждевременной смерти инспектора Рафаэля (Рафи, Рафиньки, Рафауля) Майера и выражают соболезнование семье покойного. Большая Женщина скорбит о смерти сына, внука, племянника и брата. О смерти своего первого мужа скорбит его бывшая жена, его нынешняя возлюбленная, его будущая беда доктор Аарона Майер-Герон. Вакнин-Кудесник скорбит о смерти близкого друга и товарища по работе.
Но тогда, пятилетним сиротой, я думал не о радости своей смерти, а о печалях своей жизни. Утрата и сиротство способны трансформироваться в самые разные и весьма странные состояния, и мое сиротство немедленно трансформировалось в одиночество. Не одиночество ребенка, у которого нет друзей, а одиночество единственного существа мужского пола среди пяти женщин, что склоняются над ним, следят за ним, заботятся о нем, укладывают в постель, простирают над ним свои десять крыльев и несут к предназначенной судьбе.
– Просто красавец!
– Вот увидите, он еще будет разбивать сердца.
– Посмотри, какие у него крохотные пальчики на этих прелестных ножках, сладенькие, как горошки.
– Горошинки.
– Нет, горошки.
– Дура.
– Сама дура.
– Не поправляй меня. Слышишь?!
– А какие у него чудные яичечки.
– Я бы уже сейчас сменялась с девушкой, с которой он будет спать.
– Не сменялась, а поменялась.
– Она обратно меня поправляет!
– Может, ты знаешь, как еще лучше мог бы расти мужчина, а, Рафаэль?
И я, этакая глупая арифметическая задачка: один мальчик, четыре вдовы, шесть грудей, десять глаз, одна сестра и пятьдесят пальцев, что ласкают, проверяют, оценивают и гладят, – я сдерживаю себя и отвечаю:
– Нет.
ПОЧЕМУ Я УШЕЛ
«Почему я ушел? – огрызаюсь я. – Ты не знаешь, почему я ушел? Из-за всех вас я ушел, и из-за него, и из-за нее, из-за того, что вы все сделали со мной, и с ним, и с нею».
Они пугаются. Сами того не замечая, прижимаются друг к другу – и она, Рыжая Тетя, тоже, – образуя стену плеч, глядя исподлобья, схватившись за руки.
«Что мы такого сделали?» – удивляются они. И она, Рыжая Тетя, тоже.
«Ты опять ошибаешься», – говорят они. Все до единой, и она, запуганная, тоже.
«Я не ошибаюсь. У меня плохая память на слова, но то, что я видел, я не забываю».
«С такой памятью, как у тебя, очень опасно лгать», – и кто это говорит? Именно она, Рыжая Тетя.
Иногда я беру матраку [42]42
Матрака – молоток каменотеса.
[Закрыть], которую подарил мне Авраам-каменотес к моей бар-мицве [43]43
Бар-мицва (букв, «сын заповеди», ивр.) – мальчик, достигший тринадцати лет и считающийся правомочным и обязанным блюсти все заповеди, предписанные еврейскому мужчине религиозной традицией.
[Закрыть], крепко сжимаю ее короткую дубовую рукоятку, и тогда, как и обещал Авраам, воспоминания тотчас всплывают во мне. Но обычно помнящими оказываются женщины, а забывчивым – я, они – колодцы с водой, а я – летящая по ветру пыль. Они – незыблемые скалы, а я – стертая тропа, – но я никогда не лгу. Ни на путях своей жизни, ни на ветвящихся путях моих рассказов, пытающихся эту жизнь описать. Ты, возможно, снова скажешь, что забывчивость – это тоже своего рода ложь, но, в отличие от припоминания, в ней, во всяком случае, нет ни зла, ни дурного умысла.
Я не лгу. Человек со слабой памятью не может позволить себе такое удовольствие. Я слышал по ночам, как Большая Женщина всхлипывает на пять голосов, я массировал натруженные просторы ее спины своими маленькими ступнями, я видел, как она выщипывает одиночество своих ног и разлет своих бровей. Я слышал, как она упражняет пять своих памушек: раз, два, три, четыре, и пять, пять, пять. Четыре раза сжать быстро, а пятый подольше. Нет, я не знаю, как мог бы мужчина расти еще лучше. К чему мне лгать?
МУЖ РЫЖЕЙ ТЕТИ
Муж Рыжей Тети, Наш Эдуард, погиб весьма «по-иерусалимски» – так, во всяком случае, определила это Мать. Иерусалимский камень расколол его голову, и его мозг выплеснулся на иерусалимскую землю. Это не был обычный для Иерусалима камень – для войны, для надгробья или для побиения еретика, – ведь наши мужчины, как известно, умирают только от особенных несчастных случаев, – и потому это был самый простой иерусалимский камень, совершенно случайный кусок серого, твердого «мизи йауди» [44]44
Мизи – камень (араб.). Мизи йауди («еврейский камень», араб.) – белый, с оттенками от желтого до красного, иерусалимский камень, из которого строятся большинство зданий в Иерусалиме.
[Закрыть], вышвырнутый самым случайным иерусалимским «барудом» со строительной площадки как раз в тот момент, когда Дяде Эдуарду и Рыжей Тете самым случайным образом довелось оказаться в месте его падения.
Какая ирония судьбы. Ведь Наш Эдуард очень любил Иерусалим, причем именно за его дома и камни. Он, родившийся и выросший в доме и на улице сплошь из английских кирпичей, способен был распознать все виды строительного камня в Иерусалиме и все их назвать по именам, декламируя со смешным акцентом: «мизи хилу», и «мизи ахмар», и «слайеб», и «каакула» [45]45
Мизи хилу – сладкий камень, мизи ахмар – желтый камень, слайеб («крест») – красноватый камень из долины Креста, каакула – камень плохого качества, чернеющий от впитывания влаги (араб.).
[Закрыть]. Он был офицером английской разведки и появился в Иерусалиме в дни Второй мировой войны, после того, как был ранен в боях в Западной пустыне [46]46
Западная (или Ливийская) пустыня – места сражения англичан с армией Роммеля в 1942 году.
[Закрыть]. В свободные часы он любил бродить по городу и приглядываться к его домам и ремесленникам, в особенности к таким, которым, как он говаривал, суждено вскоре исчезнуть из этого мира, вроде плетельщиков циновок, жестянщиков, извозчиков, реставраторов матрацев, шорников и каменотесов.
Он был любознательным и дотошным человеком и всегда носил в кармане маленькую записную книжку, чтобы записывать профессиональные термины и набрасывать эскизы, и однажды, заглянув на каменотесный двор «Абуд-Леви», что возле памятника генералу Алленби [47]47
Алленби, Эдмунд Генри Хайнман (1861–1936) – английский полководец. Во время Первой мировой войны командовал Египетским экспедиционным корпусом, который в 1917–1918 годах нанес поражение туркам в Палестине. В состав корпуса входил Еврейский легион.
[Закрыть]в Ромеме, задал несколько вопросов и получил несколько ответов от молодого каменотеса по имени Авраам Сташевский, который иногда там работал. Авраам сидел на земле и трудился, а английский гость в своем легком светлом костюме и широкой соломенной шляпе оживленно расхаживал по двору. На его плече сидела большая белая крыса, ожидавшая, пока он достанет из нагрудного кармана очередную изюминку и поднесет к ее рту, точно так же, как она ждет сейчас на его портрете. У портрета Дедушки Рафаэля взгляд насмешливый и печальный, у Отца губы мягкие и теплые со сна, у Дяди Элиэзера такие волосы, что даже на черно-белом снимке можно ощутить их огненную рыжесть, а у Дяди Эдуарда белая крыса на плече, косой пробор и швейцарский перочинный нож, который не виден на портрете, но наверняка находится в его кармане, я уверен. В противном случае чем бы он чистил груши для Рыжей Тети?
В те дни на каменотесном дворе «Абуд-Леви» работало много каменотесов. Наш Эдуард прислушался к пению их молотков и зубил и сказал, что это совершенно необъяснимое музыкальное явление: каким образом двадцать музыкантов, каждый из которых ведет свою собственную мелодию в своем собственном ритме, и притом без композитора, без нот и без дирижера, ухитряются создать такую очаровательную музыку. Он немного знал иврит, а Авраам немного знал английский, и, когда Дядя Эдуард несколько дней спустя снова заглянул на тот же двор, Авраам, который не был наделен даром предвидения и не знал, что они оба влюбятся в одну и ту же женщину, позволил ему рыться в своем ведре с инструментами, задавать вопросы, чертить, и записывать, и со смешным акцентом и трогательной осторожностью повторять названия: мат рака, мункар, тунбар, шакуф и шахута [48]48
Мункар – острое тонкое зубило, тунбар – широкое толстое зубило, шакуф – молот, шахута – квадратный молоток с маленькими выступами для тонкой резьбы и насечки (араб.).
[Закрыть]– слова, такие же старые и твердые, как сами камни, – и сидеть возле него в тени высокого кипариса, поднимавшегося в углу двора в пышности темной курчавой зелени и белой каменной пыли, и зарисовывать, и улыбаться, как взволнованный ребенок.
И ни тот, которому достаточно было один раз глянуть на камень, чтобы понять его нутро и натуру, ни второй, офицер разведки Его королевского величества, не знали, что таит для них за своей пазухой будущее.
МНОГО ЛЕТ НАЗАД
Много лет назад я преподавал в средней школе. Странно, даже название ее уже просочилось и вытекло из разрушенных колодцев моей памяти, а вот большой кипарис в углу двора я помню, и зеленую полосу, протянутую параллельно полу по всем стенам, классам и коридорам, тоже могу запросто восстановить перед глазами и легко по ней пройти.
В окружении женщин, заполнявших учительскую своими разговорами, запахами и мелочами, я снова ощутил то одиночество моего детства, увидел, как движутся руки Авраама-каменотеса и услышал постукивание его молотка и зубила. Багровый шелест углей в продырявленных жестяных жаровнях, сладость чая, и запах пыли, и вкус того особого «бутерброда каменотесов» поднимаются во мне и сейчас, вяжут меня по рукам своими соблазнами, влекут к себе мои ноги и сердце.
Сначала учительницы пытались болтать со мной, а когда стало известно, что я разведен, предложили меня сосватать, но в конце концов махнули на меня рукой. Иногда какая-нибудь из них подходила ко мне и просила передвинуть тяжелый ящик, который оказался не под силу старому служителю, или открыть заупрямившуюся банку сахара. Но обычно они оставляли меня в покое, и поскольку одиночество, как и скука, и выпивка, и тоска, имеют тенденцию самоудваиваться и самоутраиваться, я все больше и больше замыкался в себе.
Но в один прекрасный день заместительница директрисы сказала в шутку, что, если б не я да не консервативный шовинизм иврита, табличка на дверях учительской гласила бы не «Комната учителей», а «Комната учительниц» [49]49
Шовинизм языка иврит – то же, что в русском: когда речь идет о группе женщин и мужчин всегда применяется мужской род («четверо», «пятеро», «шестеро»), даже если на пять женщин приходится один мужчина.
[Закрыть].
Я глянул на нее и вдруг ощутил бесконечную усталость человека, кожа которого насквозь исколота чересчур частым умничаньем окружающих, а терпенью настал конец от их чересчур глубоких познаний. Я сказал ей:
– Уважаемая коллега, в твоих словах нет ничего такого, чего бы я не знал. Я вырос в доме, где жили одни лишь женщины, целых пять, и нахожусь в той же ситуации сейчас, в этой «комнате учительниц», как ты соизволила сказать. И поскольку я, как и все мужчины, до сих пор расту, разреши мне процитировать тех пятерых женщин и сказать тебе, что я не знаю, как еще лучше может расти мужчина. – Давно принятое решение вдруг дозрело во мне. Я нетерпеливо встал и, вынимая бумаги, книги и карандаши из своего ящика, продолжил: – Я не большой знаток женской души, коллега, но я знаю, как скрыть усы, приподнять грудь и разгладить кожу на локтях. Мне знакомы боли месячных и ночная тоска. Я умею устраивать дни рожденья и поминовенья. Я знаю, как резать лук, чтобы не текли слезы, и как выбирать на рынке хорошие баклажаны и огурцы, пригодные для маринованья. И как разглядывать старые фотографии в темноте, и как плакать беззвучно, и как сушить обертки от маргарина на кухонных плитках. Я даже знаю, как самым лучшим способом укреплять памушку, что в твоем возрасте, извини меня, безусловно рекомендуется и доставит удовольствие и тебе, и твоему супругу. А секрет прост: четыре раза сжать быстро, а на пятый подольше. Ты была в скаутах? Это как просигналить цифру «четыре» по азбуке Морзе, только там, внутри.
И тут я поклонился вице-директрисе тем коротким учтивым поклоном, которым слуги в доме Верховного комиссара кланялись высокопоставленным гостям и которому я научился от Рыжей Тети, которая научилась ему от Дяди Эдуарда.
– Вот так, мадам, сядьте на стул, сдвиньте ноги и сжимайте: раз, два, три, четыре, – а сейчас пятый раз, подольше, вот так… и держать, держать, не отпускать… Делайте это упражнение несколько минут в день, и у вас перестанет капать, когда вы смеетесь, и ваш супруг тоже скажет вам спасибо.
И, говоря все это и собирая свои вещи, я сожалел лишь о том, что тебя нет при этом, сестричка, чтобы услышать мои речи и понять, что ты не все понимаешь, паршивка, нет, не все ты понимаешь и знаешь.
Я расстегнул медные пряжки моей сумки – старой, пузатой, кожаной сумки, которую Бабушка в неожиданном и неповторимом приступе щедрости купила Отцу, когда он кончил медицинский факультет, а он в таком же неповторимом и совершенно ожиданном приступе смерти завещал мне, – затолкал в нее свои немногие вещи и пошел домой, оставив заместительницу директрисы в виде соляной столбыни потрясения и обиды, с оскорбленно распахнутым ртом и изумленно разинутым влагалищем, что сигналило «четыре».
Мне хотелось бы еще добавить, что обычно я ни с кем не говорю в таком стиле, но я и сегодня еще улыбаюсь, когда пью свое пиво и взвешиваю возможность, что она до сих пор стоит там – с черными усами, с уныло обвисшими грудями, с шершавыми локтями и вялой па мушкой – всем тем, что моя жизнь с Большой Женщиной научила меня скрывать, приподымать, разглаживать и укреплять.
Понятно, что после этого маленького урока я больше не вернулся в школу. Я работал то тут, то там, и в конечном счете, после нескольких малоинтересных метаморфоз, сунул в сумку фонендоскоп, который завещал мне Отец, бинокль, и записную книжку, и перочинный нож, и мешок, набитый «пятью камешками», которые собрались в течение многих лет, проведенных мною при дворе моего друга Авраама, запаковал свои одежки, пожитки и короткую память, спустился в пустыню [50]50
Спустился в пустыню – из Иерусалима всегда «спускаются»; «пустыня» – в данном случае Негев – южная пустынная часть Израиля между Мертвым, Красным и Средиземным морями.
[Закрыть]и стал сотрудником южного отделения компании «Мекорот». Теперь я обладатель жестковатого, подпрыгивающего на ходу пикапа «тойота», радиотелефона для связи, который не горит желанием разговаривать, переносного холодильника, походной сумки, образцово упорядоченного ящика с инструментами, а также странного звания «окружной инспектор», которое дает мне право сколько угодно ездить по грунтовым дорогам Северо-Восточного Негева и присматривать за изрядным скопищем труб и скважин, вентилей и резервуаров.
Работа не такая уж сложная. Здравый смысл, основы электротехники, немного гидравлики и механики, все это у меня есть, и вдобавок еще стремление к одиночеству, унаследованное от Отца, педантичная любовь к порядку, которая у меня от рождения, и две умелые руки, которые я унаследовал от матери. А если мне нужно решить задачу, которая превышает мои возможности, я зову на помощь своего друга, Вакнина-Кудесника, начальника отдела эксплуатации нашего округа, мастера на все руки – и соединить, и починить, и разобрать, и отрегулировать.
Я записываю показания водомеров и электрических счетчиков на насосах, добавляю масло в двигатели и воду в охладители, проверяю содержание хлора в питьевой воде, беру пробы для министерства здравоохранения и даже заработал уже славу инспектора с особым чутьем на утечки. В пустыне обычно легко обнаружить утечку, потому что терпеливые семена, что дремлют в земле, тотчас торопятся взойти и окрасить влажное пятно в зеленый цвет. Но иногда протекает какая-нибудь глубоко залегающая труба, и тогда утечку никто не может заметить, разве что служба контроля, которая обнаруживает спад давления и сообщает об этом мне. Тогда я отправляюсь в путь, иду себе вдоль трассы трубопровода – простой любитель прямых линий, с их ясным началом и надеждой в конце – и сообщаю по связи Вакнину-Кудеснику: «Нашел, тащи бульдозер!» Что может быть проще трубы с водой? Проще начала и дороги, вентилей, клапанов и теченья воды?
«Вода – штука простая, в точности как люди, – сказал мне окружной начальник, когда я приступал к работе. – Все, что ее интересует, – это как бы спуститься пониже, а все, что интересует нас, – как бы поднять ее повыше. Поэтому мы ее либо толкаем, либо высасываем, а все остальное – пустая болтовня».
Мне очень понравились его слова, как нравится мне сильная и сухая жара, которая наполняет меня энергией и жизнью, и как нравится мне мой давний друг, одиночество – единственный цветок, которому привольно здесь, в пустыне, и как нравится этот пыльный, коричнево-черно-желто-серо-белесый пейзаж, который все больше зачаровывает меня и дает мне понять, что, подобно поздней любви, он тоже – жестокая разновидность отсрочки конца, а больше всего нравится мне щедрое обилие, подлинное затоваривание времени, которое может по достоинству оценить лишь тот, кто занят полировкой воспоминаний и обработкой раскаяний.
Как я уже рассказывал тебе, сестричка, у меня есть образцово упорядоченный ящик, в котором мужчина может найти любой инструмент, даже не помня и даже с закрытыми глазами, и там у меня собраны всякого рода ниппели, и муфты, и лопатки, и жестянка с суриком, и канистра со скипидаром, и кисти для небольших красильных работ, и насос на аккумуляторах, чтобы откачивать воду, затекшую в ящики и ямы.
А еще у меня есть завещанный отцом фонендоскоп, которым я прослушиваю клапаны собственного сердца, и маленький воздушный насос, который я использую в основном для того, чтобы подкачать колеса в машине Большой Женщины всякий раз, когда она приезжает ко мне в гости – проверить, и осмотреть, и сделать свои замечания.
А кроме того, у меня есть еще несколько милых моему сердцу акаций, в тени которых я отдыхаю, а на рыхлой земле у оснований их стволов набрасываю эскизы, и расшифровываю следы, и ловлю личинки муравьиных львов, которые потом приношу домой и выращиваю до тех пор, пока они не созревают, вылупливаются, распускают крылья и улетают. И есть прозрачный воздух пустыни, чтобы рисовать в нем видения, и цветущие кусты ракитника, чтобы зарывать в них лицо и нюхать воспоминания, и его сухие ветви, чтобы развести костер, и успокоить кипятящийся чайник, и заварить себе сладкий чай, снова и снова.
И еще у меня есть маленькое потайное озерко, над краем которого я сейчас распластался, как идиот. Вот он ты, Рафаэль. Ты ждал меня? Ты соскучился? Голубое небесное око смотрит на меня из бездны, что сверху, а лицо мое, улыбаясь, всплывает ко мне из бездны, что внизу.
ВО ДВОРЕ ДЯДИ АВРААМА
Во дворе дяди Авраама, в тени ветвистого харува, стоит широкий стол. Его столешница сделана из цельного гладкого камня, а вместо ножек у него железные козлы. Верхняя сторона камня служит Аврааму для еды и всякого рода тонкой работы, а на нижней высечены слова:
Здесь лежит
Авраам Сташевский
Последний Еврейский Каменотес
Родился 11 января 1908 года
Покончил самоубийством………….
Покойся с миром
«Все уже готово, да, Рафаэль? Когда мне удастся, тебе останется только перевернуть этот стол, добавить дату после слов „Покончил самоубийством“ и положить на мою могилу».
Раз в неделю, вечером с наступлением субботы [51]51
Вечером, с наступлением субботы… – в еврейской традиции праздничный день, включая субботу, начинается накануне вечером, с появлением первых звезд.
[Закрыть], я приносил ему небольшую кастрюльку куриного супа. Его варила Рыжая Тетя, всегда она, и Бабушка никогда не забывала налить Аврааму его постоянную порцию. И каждое утро я приносил ему булку белого хлеба, «свежего-свежего», и еще кое-какие продукты из бакалейной лавки.
«Купи себе какую-нибудь жвачку на сдачу, да, Рафаэль?»
Всегда во дворе. Всегда сидит в тени своей «люльки», под тем маленьким навесом для каменотесов, который он поставил, чтобы затенить себе голову. Всегда работает. Всегда предупреждает меня о летящих «искрах».
«Настоящий навес должен быть из пальмовых ветвей, – сказал он мне. – Но мы, нам и джута достаточно, да, Рафаэль?»
– Почему ты всегда сидишь здесь, будто пес, во дворе? – не сдержался я и спросил его однажды утром.
Он побледнел так, что бледность стала заметной даже под белизной пыли, покрывавшей его лицо.
– Почему «как пес»? От кого ты слышал эти слова?
– От Тети и Бабушки.
– Во дворе лучше. – Он глубоко дышал. – Камни нельзя обтесывать в помещении.
– Но ты ведь и ешь, и спишь, и умываешься во дворе. Я ни разу не видел тебя внутри дома.
– Это? Это не дом.
– А что же?
– Это камни, – сказал Авраам. – Обтесанные камни, хорошо подогнанные друг к другу, один на другом. Дом – тогда только дом, когда в нем есть женщина и семья.
– Почему же ты не приводишь женщину?
Он взял отрезок доски, смахнул с нее пыль, энергично подув на нее и постучав по ней ладонями, поставил доску на две пустые консервные банки, положил на нее батон, отрезал от него горбушку, протянул мне со словами: «Кушай, кушай, Рафаэль, погрызи себе пока горбушку», – и стал прорывать в хлебной мякоти узкий, глубокий канал, вначале пальцами, а потом широким зубилом-тунбаром. Затем с большой тщательностью и в строго установленном порядке заполнил образовавшуюся в батоне пустоту крошками соленого сыра, ломтиками свежих помидор, половинками зубчиков чеснока, очищенных от кожуры тончайшими и осторожными касаниями молотка, черными маслинами и листочками петрушки, которая росла в каждом свободном месте его двора. На все это он вылил полчашки зеленого масла, которое доставлял ему его друг Ибрагим, арабский каменщик из Абу-Гоша [52]52
Абу-Гош – арабское поселение к западу от Иерусалима, по дороге к Тель-Авиву.
[Закрыть].
– Эти арабуши, – сказал мне Авраам, – обтесывать камни они не умеют, но масло у них очень хорошее. – И рассказал мне, что арабы «научились держать зубило всего лет сто – двести назад», от каменотесов, привезенных с острова Мальта в Старый город [53]53
Старый город – обнесенная стенами (в период турецкого господства) часть Иерусалима с ее четырьмя кварталами – еврейским, арабским, армянским и христианским – и всеми главными религиозными святынями иудаизма, христианства и ислама.
[Закрыть], чтобы построить там немецкую церковь. – Тысячу лет они жили здесь, в стране, которая вся из камня, а строили только из хаами [54]54
Хаами – кладка из необработанных камней (араб.).
[Закрыть]и щебня, пока не приехали каменотесы с Мальты и не научили их, как надо работать. Тебе пора в школу, Рафаэль, беги, беги уже, а то опоздаешь.
– А ты, ты сам у кого учился?
– Я учился работать у йеменцев, – сказал Авраам. – Это каменотесы алеф-алеф [55]55
Алеф-алеф – «самолучший» (ивр. разг.).
[Закрыть]. У себя в Йемене они строят дома из камня в шесть этажей высотой и без единой капли цемента. Их камни так подходят друг к другу – иголку не просунешь.
Он завернул заполненный батон в тонкую клеенку, скрутил ее концы и затянул их резинками и положил сверток под деревянную доску, на которой обычно сидел весь день, обрабатывая камни. Только теперь началось истинное приготовление бутерброда. Под тяжестью Авраамова тела раздавленный хлеб и его содержимое постепенно проникали друг в друга, и сок помидоров, смешиваясь с соленостью сыра и пропитываясь оливковым маслом и душистыми испарениями петрушки и чеснока, медленно просачивался во все поры и клетки хлебной мякоти.
В полдень, когда я пришел навестить его по пути из школы, дядя Авраам возвестил: «Еда готова» – и со вздохом поднялся со своей деревянной доски. Длительное сидение превратило его ноги в две дряблые плети. Они столько лет были сложены под ним, что икры стали «слабыми, как локшн [56]56
Локшн – лапша (идиш).
[Закрыть], которые варились целую неделю». Мышцы бедер ссохлись, кровеносные сосуды в них сузились, и он всегда, даже летом, надевал толстые шерстяные носки и жаловался, что у него мерзнут ноги.
Он тотчас вынул бутерброд из-под доски, развернул его и извлек на свет из каплющих родовых пленок.
– Давай поедим вместе. Ты, наверно, очень голоден, да, Рафаэль?
Он достал ножи и вилки, и мы уселись рядом за его каменный стол и стали есть бутерброд, как едят каменотесы, – очень осторожными и точными движениями.