Текст книги "В доме своем в пустыне"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
«Со мной ты не умрешь никогда», – сказала она.
Русло вади врезается здесь в белую скалу, его застывший головоломный прыжок членится ниспадающей чередой каменных бассейнов и, огладив округлости стен, приземляется в продолженье ущелья. Лужицы, которые образовались во впадинах белых скал, зеленят и возвращают мой взгляд. Пойманная ими вода смирилась со своей участью. Ей суждено видеть под собою пропасть и не иметь возможности в нее рухнуть. Она вновь испарится, вновь сгустится, вновь разнесется ветром и прольется на землю дождем.
Вниз-вниз спускался я по окружной тропинке к подножью камнепада. Огромное сожаление нарастало во мне, что я не был здесь ночью и не видел, как наводнение надвигалось, пенясь и взрываясь в своих падениях. Ведь ты же проснулся от раскатов грома, корил я себя, ты же слышал шум ливня, ты же знал, что происходит снаружи, – и остался в постели!
Неужто я боялся? Потоки, прошедшие здесь ночью, вырыли большую яму в мягких наносах, скопившихся под водопадом, и прямо у подножья утеса камни и вода, время и настойчивость образовали что-то вроде огромной, разинутой пасти.
Медленно-медленно, с осторожностью, к которой приучаются мужчины нашей семьи, забрался я внутрь. Большая скала висела в глубине зева, словно язычок в горле чудовища, и счастливые капли, которым удалось улизнуть из тюрьмы расположенных выше бассейнов, капали с потолка.
«Тинк, тинк, тонк… – говорили они. – Тинк, тонк, тонк…»
Нежная мольба их ударов выбила под ними на дне маленькие прозрачные лунки, увенчанные мягкими зелеными водорослями. Зимой, когда капли дождя стекали по оконным стеклам, я сидел с Рыжей Тетей в ее комнате, каждый из нас выбирал себе каплю, и мы заключали пари: чья стечет первой. Она всегда побеждала. Ее капля всегда находила особый способ присоединиться к другим, вырасти и помчаться вниз-вниз с новообретенной, ускоренной тяжестью.
К древнему нагромождению камней, что на дне водопада, присоединились несколько новых, которых не было во время моего предыдущего посещения. Когда упадет и этот каменный язычок? Когда закроется надо мною это скальное нёбо, уступив тяжести воды и ее страсти опускаться всё ниже?
Дрожь прошла по моему позвоночнику. Я выбрался из каменной глотки обратно в русло вади и вернулся назад по своим следам. Снова взобрался на вершину камнепада, растянулся на обнажившейся наготе белого утеса, закрыл глаза и взмолился о приходе сна.
А ЧТО ОНА ДЕЛАЕТ?
– А что она делает? – снова спросил я за ужином, над большим летним салатом из овощей, черных маслин, крутых яиц и овечьего сыра.
Я был тогда примерно одиннадцати лет, уже свободный от ограничений младенчества, но еще не отмеченный приметами возмужания.
– Что она делает? – подчеркнул я это «она» и показал вилкой на Рыжую Тетю.
– Что это значит: «что она делает»? – спросила Мать.
– Ну, вы работаете в школе, и на мельнице, и в рассаднике, Бабушка работает дома, а что она делает?
Стриженая голова Рыжей Тети опустилась так, что почти коснулась тарелки. Только ее щеку я видел, стынущую и бледнеющую.
– Не беспокойся, Рафи, – сказала Мать. – Она делает достаточно. Каждый из нас вкладывает свое, и она тоже.
Целыми днями Рыжая Тетя сидела, закрывшись у себя в комнате, примеряла голубые платья и бежевые пиджаки, всматривалась в свадебное приглашение, выпущенное Верховным комиссаром, и гладила им свою грудь, перебирала старые фотографии, которые доставала из коробки, и заучивала старые письма, которые уже читала и знала на память. Иногда она приглашала меня посмотреть ее альбомы художников-импрессионистов: «Присмотрись внимательно к этим картинам, Рафаэль, Наш Эдуард говорил, что так видят мир мужчины».
Ночи напролет она ходила вдоль стены коридора, туда и обратно, по дорожке, которую ее ноги вытоптали между кухней и туалетом, пока и сама уже перестала понимать, рвет ли ее, потому что она ест, или она ест, потому что ее рвет.
На мой, мужского рода, детский и наглый взгляд, это выглядело так, как если бы Рыжая Тетя только и знала, что поедать и вырывать, запоминать и тосковать, да рассказывать об изысканных манерах и вежливости сэра Алана Каннингема и его супруги, присутствовавших на ее свадьбе лично, – и больше не делала ничего.
– Так что же она делает?
– Все, что мне велят, – сказала вдруг Рыжая Тетя тонким, как у девочки, голоском. – Если бы я была мужчиной, я могла бы умереть, и кончено. Но что поделаешь? Я всего лишь женщина.
– Ну, вы… ша… хватит уже, – забеспокоилась Бабушка. – А ты замолчи и перестань к ней приставать.
Несмотря на танцы, и укрепление памушек, и игры в лото, и разговоры с семейными викторинами, и вопреки декларациям о женской дружбе, якобы царящей в доме, все знали и помнили, что Рыжая Тетя – не «родственница по крови». Этот титул полагался только Бабушке, двум ее дочерям и ее внучке, и каждая из них сумела возвести вокруг себя оборонительные укрепления, необходимые одинокой женщине: Мать была защищена стеною книг и покровом затворничества, Черная Тетя – копьями своей силы и своей независимостью, моя сестра – юмором и насмешкой, ее щитоносцами; а Бабушка – ее стремлением руководить, организовывать и заправлять деньгами, которое было омерзительно всем, хотя никто не мог отрицать его пользу. В то же время Рыжая Тетя, «просто родственница», барахталась, запутавшись в паутине своей зависимости и связанная своей благодарностью. И не раз, когда она пыталась взбунтоваться – тайком, «чтобы ребенок не слышал», – мне удавалось подслушать, как Бабушка кричала на нее: «Если хочешь жить с нами, дорогая моя, так изволь делать то, что тебе говорят!» Но тогда я еще не знал, о чем они говорят, о каком темном ужасе.
Что касается меня, то распределение обязанностей было весьма четким. Никто не устанавливал законы, и никто не публиковал постановления: «Женщины не нуждаются в этом, – сказала ты мне однажды, – они просто знают». Например, купать меня в ванной разрешалось только Матери, тогда как остальные в это время стояли вокруг, одни поближе, другие подальше. Угри на моей спине выдавливали только Черная Тетя и моя сестра. Когда я был младенцем, меня кормила Бабушка, экономно и бдительно соразмеряя движения кормящей ложечки, чтобы ни единой капли не растерять впустую. Черная Тетя играла со мной, позволяла мне мыть с ней пол и привлекала к участию в ее эскападах. Сестра смотрела на меня, насмехалась надо мной и помнила вместо меня, и даже сегодня, стоит мне попросить, готова спеть ту мою любимую песенку, ту самую, которая, я уверен, была сочинена еще большим забывакой, чем я:
За морем, за морем,
Синеет гряда,
Найдете ль вы, птицы,
Дорогу туда?
За морем, за морем,
Где я и не жил,
Есть остров из золота,
Имя забыл.
Рыжая Тетя просила, чтобы ей тоже разрешили ухаживать за мной, и Бабушка позволила ей будить меня по утрам и проверять, не слишком ли горяча вода в моем тазу для купанья. Но ей было запрещено – запрещено не словами, но взглядами, и дыханьем, и неуступчивостью тел – проверять, «не покраснело ли у него» в разных местах.
«А мне она как раз интересна, – сказала ты мне однажды, когда я пожаловался, что Рыжая Тетя навевает на меня скуку. – И мне особенно нравится, как она ест, и тут же бежит вырвать, и возвращается, и говорит (и тут ты воспроизвела обиженное выражение беспомощности на лице Рыжей Тети): „Я опять-таки вырвала“. И мне нравятся ее манеры и ее рассказы – как женщина должна присобрать свое платье, когда мужчина пододвигает ей стул».
ПОКА В ОДИН ЛЕТНИЙ ДЕНЬ
Пока в один летний день, из тех приятных хамсинных дней, что перед праздником Шавуот [112]112
Шавуот – праздник, отмечавший начало приношения в Храм первых плодов урожая; отмечается во второй половине мая или первой половине июня.
[Закрыть], не произошел странный случай: я встретил Рыжую Тетю рядом с домом Авраама.
По-моему, я учился тогда во вторую смену, потому что помню, что солнце было уже низко и светило мне прямо в глаза. Рыжая Тетя спросила меня, всегда ли я хожу этим путем.
– Да, – ответил я ей. А про себя подумал: «Как будто ты сама не знаешь!»
– Почему именно здесь?
– Потому что по дороге я навещаю дядю Авраама.
– Опять Авраам?! Что ты делаешь у него все время?
– Смотрю, как он работает.
– Что тут смотреть? Обыкновенный простолюдин. Сидит себе и разбивает камни.
Я сделал глубокий вдох, улыбнулся и произнес одну из его фраз:
– Камни – это не женское дело.
– Ах, Рафаэль… Рафаэль… – улыбнулась Рыжая Тетя улыбкой многоопытной женщины, которой она осмеливалась улыбаться только наедине со мной, когда поблизости не было ни Бабушки, ни Матери, ни Черной Тети. – Нет такого в мире, что не было бы женским делом. Ты что, думаешь, что женское дело – это только цветы, и сервизы, и духи, и платья, и дети? Понимаешь, – она наклонилась, и ее голова, этот милый цветок, закачалась надо мною, – война – это тоже женское дело, и погода – женское дело, и птицы в небе – женское дело, и даже ваши камни, которые вы сидите себе и разбиваете, – это тоже женское дело. – И она крепко схватила меня за руку. – Всё на свете – женское дело, и ваши мужские дела – это тем более женское дело.
Мы шли рядом, и я знал, что ей кажется, будто мы идем под руку, и мне это почему-то нравилось. И получилось так, что спустя некоторое время Рыжая Тетя вдруг обнаружила, что стоит у входа во двор ненавистного душе ее.
Она отступила. По другую сторону стены звучали чистые колокольчики зубила, которые усилились и тотчас замедлились, когда я открыл ворота.
– Ты тоже хочешь зайти? – спросил я ее.
– Нет!
– Кто там? Рафаэль? – крикнул дядя Авраам из глубины двора.
Я не знал, что ему ответить, «мы» или «я», и вдруг Рыжая Тетя сказала: «Я войду» – и выпрямилась, и вошла.
Дядя Авраам увидел ее и замолчал, притихнув, как испуганная цикада. Послышались еще два-три нерешительных удара, а когда рука освободилась и от них, измиль тоже замолчал, притихнув.
Он положил матраку на подогнутую ногу, тяжело задышал и задвигался на доске. «Какая честь, какой сюрприз… – сказал он, пытаясь подняться. – Какую гостью ты привел ко мне, Рафаэль!»
Но потрясенное сердце и слабые ноги подвели его, и он споткнулся, и выпрямился снова, и снова упал, пока, наконец, сумел слегка выпрямиться и протянуть ей руку.
«Какая гостья… – повторил он. – Какая гостья…»
Рука Рыжей Тети по-прежнему висела вдоль тела, но Авраам взял ее, как будто она ее протянула, и пожал с трогательной осторожностью, потому что понимал, сколько твердости и силы заключено в его собственной руке, и вдобавок знал, что из-за длительного общения с шершавыми каменными обломками, и острыми стальными лезвиями, и твердыми дубовыми рукоятками его ладонь совсем уже не могла соразмерить силу рукопожатия.
Он снова опустился на деревянную доску, что на нашем бутерброде.
– Сидите-сидите, – сказал он. – Какие гости… Приготовить вам чашку чая? У меня есть и хорошие маслины… Ты ведь любишь побольше сахара, правда? Я помню, ты сама сказала там тогда: побольше сахара… Такие слова разве забудешь?!
– Я могу постоять, большое спасибо, – сказала Рыжая Тетя с подчеркнутой холодностью и, возможно, даже со сдержанной ненавистью, оставшейся у нее с тех дней, подробности которых я знал в ту пору лишь частично. – И спасибо тебе за чай, но я уже пила дома, – добавила она с той высокомерной любезностью, которую держала про запас для людей, не пьющих английский чай.
Но Авраам, пылая желанием услужить ей, уже добавил в жаровню несколько щепок, поставил на нее свой закопченный чайник и налил в него воду из стеклянной бутылки.
Какое-то время мы все молчали, и вдруг Рыжая Тетя наклонилась вперед и спросила:
– Так что, Авраам, вот так ты и сидишь здесь целыми днями?
Она наклонилась не так, как наклоняет голову любовница, не так, как склоняет голову мать, не так, как гнет на ветру свою головку гладиолус, а так, как опускают голову перед тем, как укусить. И хотя слова «как пес снаружи» не были сказаны, они витали в воздухе, облизывали губы и ждали своего часа.
– Я мог бы жить, как король, внутри, – спокойно сказал Авраам.
– Совершенно верно, – сказала Рыжая Тетя.
– И ты тоже могла бы, – сказал он. – Ты тоже могла бы жить в этом доме, как королева, внутри.
Тогда мне показалось, что они не замечают меня, но сегодня я уже в этом не уверен – может быть, они использовали мое присутствие, чтобы оправдать этот свой разговор.
– И тебе не трудно сидеть вот так целый день, подогнув ноги?
– Чего вдруг?! – возразил дядя Авраам. – Каждые полчаса я их меняю. Эту, согнутую, выравниваю, а эту, прямую, подгибаю. Вот так.
– А спина?
– Спина? Болит. А зачем еще мужчине спина? Чтобы сгибать, и нагружать, и болеть.
– Это вредно для здоровья – сидеть вот так целый день, не двигаясь, – сказала Рыжая Тетя. – От этого могут сделаться язвы.
– Но я иногда встаю, – возразил Авраам, – встаю и делаю несколько шагов туда и несколько шагов сюда, вот так.
И он поднялся со своей доски, проковылял вдоль мощеной дорожки к своим ступеням, и к своему столу, и к своему каменному ящику, и к своей пещере, и вернулся на свое рабочее место.
– Из-за того, что он целый день сидит вот так и работает, у него страшно сильные руки, – сказал я. – Хочешь посмотреть?
– Не нужно. Я знаю, что у него сильные руки, – сказала Рыжая Тетя. – Что еще может быть у каменотеса, кроме больной спины и сильных рук?
Но Авраам радостно улыбнулся, не обращая внимания на насмешку, звучавшую в ее словах. Я думал, что он закатает рукав рубашки и покажет ей, как движется большой мускул на его руке, как показывал это мне, но он только протянул к ней обе свои руки ладонями вверх, протянул медленно, как протягивают руки, что умоляют, а может – руки, что доказывают свою невиновность, а может – руки, которые оценивают воображаемый вес и уже готовятся к нему.
– Садись сюда, – сказал он, и мое сердце застучало быстрее.
– Куда? – удивилась она, продолжая стоять перед ним, а послеполуденное солнце, опускаясь к закату, всё багровело, высасывая красное из корней ее волос, и рисовало тот рисунок, что солнца так любят рисовать, – неясную тень жемчужины женского тела внутри голубого колокола платья.
– Садись-садись. На мои ладони. Увидишь, какие они сильные.
Я думал, она рассердится, но она лишь глянула на него, а потом на меня, с таким выражением, какого я никогда у нее не видел.
– Садись-садись, – сказал Авраам. – Это очень приятно, да, Рафаэль? Скажи ей.
– Очень, – подтвердил я, хотя про себя подумал, что Рыжая Тетя вряд ли отзовется на его предложение, и уже смирился с тем, что мне не дано будет увидеть, как дядя Авраам делает ей те «кач-покач, вверх-и-вниз», которые делал мне.
Но Рыжая Тетя вдруг сделала шаг вперед – и вот уже шелест бедер и голубизна живота совсем близко, почти рядом с его приподнятым лицом.
– Как сесть? – спросила она.
– Как королева на королевский трон, – сказал Авраам, его протянутые руки в ожидании.
Рыжая Тетя повернулась к нему спиной, присобрала свое платье двумя руками и слегка притянула к бокам, как это делала супруга Верховного Комиссара, когда слуга отодвигал ее кресло. Потом разгладила ткань под коленями и села на трон его рук, не оглядываясь.
– Ты еще не сидишь всем весом, – сказал дядя Авраам. – Не бойся, садись. – Рыжая Тетя расслабилась и погрузилась глубже, а дядя Авраам улыбнулся: —Вот, теперь ты сидишь по-настоящему, – и слегка приподнял ее, как будто оценивая ее вес и поправляя ее позу. – Так тебе удобно? – спросил он.
– Да, Авраам, так удобно.
– Не бойся.
Медленно-медлен но поднялась Рыжая Тетя в воздух и медленно-медленно опустилась. Голова ее не смеялась, но ноги ее стали ногами девочки, болтаясь, будто сами по себе, даже с каким-то подобием веселья.
– Кач-покач, – сказал дядя Авраам. – Кач-покач. – И я – беззвучно, одним лишь взволнованным сердцем и шевелящимися губами, – присоединился и произнес вместе с ним: – Вниз-и-вверх, вверх-и-вниз.
Руки его ходили, как чудовищные рычаги, – вверх и вниз, вверх и вниз. Рыжая Тетя медленно возносилась и так же медленно опускалась, медленно восходила и так же медленно ниспадала. Она не сияла улыбкой, и сердце ее не смягчилось, но глаза ее были прикрыты, а губы слегка раскрылись, и в воздухе – том, тогда, как в бездне моих воспоминаний сегодня, – плыло легкое облачко ее теплого и душистого дыхания.
– Тебе не тяжело, Авраам? – спросила она.
Только сейчас, когда она в третий раз произнесла «Авраам», я заметил, что она уже произнесла его и раз, и другой. Ее губы выговаривали это имя мягко и сладко, словно растворяя каменную твердость «р» и пыльную скуку тянущегося «а-а» в нежной влажности «в» и «м».
– Ему совсем не тяжело, – сказал я. – Он может делать так целый час.
Дядя Авраам улыбнулся.
– Даже два часа. – Он поднял Рыжую Тетю еще выше в воздух, почти над своей головой, и сказал: – Мне доводилось поднимать и более тяжелые камни. Даже четыре часа. Спой нам, Рафаэль, – попросил он.
И я запел, во весь голос:
Кач-покач,
кач-покач,
Вверх-и-вниз,
вниз-и-вверх.
Что вверху?
Что внизу?
Только я,
Я и ты.
И дядя Авраам присоединился ко мне и проскрипел две последние строчки:
Кач-покач, кач-покач,
Вверх-и-вниз, вниз-и-вверх.
И он поднял ее, и опустил, и поднял, и опять опустил, и наклонил вперед, так что она снова встала на ноги, расслабившись и выпрямившись одновременно, как умеют только женщины-гладиолусы, и тогда он повернул ее так, что она оказалась лицом к нему – его большая, присыпанная каменной пылью голова совсем близко к голубизне, что затеняла белизну ее тела.
– Даже целый день, – сказал он. – Даже неделю, даже всю жизнь.
– И никто из вас не знает последних строк? – спросила Рыжая Тетя.
Большие слезинки покатились по изваянным склонам ее щек, подчиняясь, подобно ее коленям, влечению тяжести, и я не мог удержаться, чтобы не загадать, какая из них первой соскользнет и капнет на землю. Но она, видимо, не была настроена играть в капли, потому что решительно смахнула слезы со щек, передумала, встала, подошла к харуву и остановилась под ним, слегка опираясь о стенку каменного ящика, а Авраам уронил руки, которые сейчас, когда с них сняли ее тяжесть, внезапно утратили всю свою силу, и больше не сказал ей ни слова.
– Теперь ты видишь, Рафи, что я делаю?
Рыжая Тетя подошла к каменному столу, подняла канистру, плеснула себе на руки немного воды, сполоснула лицо и пошла к воротам, а я, и мужчина, и ребенок одновременно, то бишь беспамятный и непонятливый во всех мыслимых отношениях, провожал ее взглядом всё то время, что она открывала ворота, и выходила, и закрывала их, и исчезала за ними.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
НАД БЕТОННЫМ БАССЕЙНОМ
Над бетонным бассейном качается длинный прямой шест, установленный на поплавке, и по его высоте можно узнать, сколько воды осталось в бассейне. Будь у меня такой шест с поплавком, вы, мои женщины, смогли бы посмотреть на меня и узнать. Будь у вас такие шесты с поплавками, я тоже мог бы понять. Когда я покинул Большую Женщину, ее дом и ее город, и отправился работать в пустыню, это место с бетонным бассейном показалось мне знакомым. Но лишь несколько недель спустя, когда полная луна вздохнула над холмом и, как тогда, высветила покатый склон, я опознал его окончательно. Ну конечно, – много лет назад, так много лет назад, именно на этом склоне мы, начинающие армейские разведчики, разбили наш маленький лагерь.
Если не считать единственной летней школьной вылазки, о которой я давно позабыл, то было мое первое знакомство с пустыней. Мы спустились тогда в Негев для упражнений по ориентировке: два тощих сержанта-сверхсрочника, веснушчатые отродья сатаны, на двух подпрыгивающих разбитых машинах, приплясывающая позади платформа со снаряжением и боеприпасами, цистерна с водой, оставляющая за собой пунктирный след капель, и мы – группа измочаленных солдат, упакованных в свои спальники, как перемолотые трупы в мешки.
Всю ночь напролет мы двигались через пустыню прямиком к этому неглубокому вади, которому никто даже название дать не удосужился: одни лишь мягкие изгибы да широкие интервалы высотных линий на карте свидетельствовали, что кто-то знает о его существовании. К утру, закоченев от холода и проклиная все на свете, мы поставили несколько палаток, выкопали сбоку небольшое углубление для боеприпасов, натянули тент для кухни, отрыли на склоне выгребную яму, и вскоре груда солдатских пайков стала плавиться на восходящем солнце, и облако усталости встало над нами торопливым серым столбом и сказало: это армейский лагерь.
Ящерицы удивленно смотрели на нас. Скорпионы выглядывали из-под камней. Осы жужжали и мухи слетались к нам каждое утро невесть откуда. И каждый день перед закатом, точно на вечернюю молитву, появлялись два черных ворона, испытующе скользили над нами в низком медленном полете и исчезали вновь. Однажды ночью наши сержанты подстрелили шакала, и всю ту ночь мы слышали вопли его удаляющегося ковылянья, которые подымались из ущелья, отражаясь от далеких скал, и возвращались к нам эхом тысячи завываний его собратьев.
Бассейн с водой тогда еще не был построен, и человечьих следов здесь не было никаких. Но по ночам мне слышались какие-то отдаленные голоса, словно сами собой рождающиеся в прозрачном воздухе, такие слабые, что нельзя было распознать – колокольчики это коровьих стад или чье-то сонное бормотанье, осторожные шаги женщины, ступающей по камням Хамады, или потрескивание просыпающихся суставов далекого города.
Ночи пронизывали кинжальным холодом. Росы замерзали в трещинах камней, зубы выбивали во рту барабанную дрожь, камни лопались с таким внезапным и громовым треском, что и воздух крошился тоже.
Но хуже холода были звезды. Точно далекие смерзшиеся сталактиты, сверкали они в своем черном океане. Никогда в жизни я не видел такого множества звезд. Мириадами мириадов теснились они, словно там собрались все светлячки Вселенной, изо всех ее сказок и всех ее миров.
Сегодня я тоже гляжу на эти звезды, когда они, одна за другой, зажигаются надо мною по вечерам. Но сегодня я гляжу на них старыми, умудренно-зоркими глазами Кохелета [113]113
Кохелет, в русской традиции Экклезиаст – отождествляется с царем Соломоном, который славился своей мудростью.
[Закрыть], а тогда смотрел закрытыми глазами молодого Яакова, что лежит на спине и мечтает, утешая себя сознанием, что на какой-нибудь из этих звезд тоже есть своя Рахель [114]114
Яаков и Рахель – согласно библейскому рассказу, Яаков полюбил Рахель, дочь Лавана, и служил ее отцу четырнадцать лет, прежде чем получить ее в жены.
[Закрыть], и там тоже есть солдаты, и их глаза тоже широко открыты и обожжены бессонницей, и они тоже лежат навзничь на холодном песке, и мой мир – это их звезда.
А однажды ночью, никогда не забуду, прямо над нами выплыл из мрака большой, молчаливый пассажирский самолет, полный людей, которые ели, сияли, пили и смеялись. Низко-низко, над самой землей, проплыл он, помигивая бело-красными искорками бокалов с вином и сигнальных огней под крыльями, а мы смотрели ему вслед, облизывая сухие губы, и молились, чтобы он упал.
«Вы будете ходить на ориентировку днем и ночью, при свете и в темноте, в одиночку и вместе, пешком и на машине», – сказали веснушчатые исчадья дьявола, и мы начали зубрить карты, и нанизывать на нити памяти бусинки координат и четки азимутов, и уходить, и приходить, и покидать, и возвращаться, и искать пути, и терять дорогу, и возвращаться вновь.
Память у меня плохая, как я уже упоминал, и поэтому мне никак не удавалось запомнить названия всех высот и ущелий и номера всех ориентиров, а поскольку рядом со мной не было ни сестры, ни матери, ни теток, ни бабушки, чтобы выучить их вместо меня, я строил себе маленькие рельефные карты из песка и скользил по ним рукой, запоминая холмы, ущелья и ориентиры своей ладонью.
Сколько мы там ходили, куда и откуда, я уже сегодня не припомню. Луна над нами дважды дополна наливалась мертвенным светом, но счет отдельным дням мы уже потеряли и бессонно пересыпающихся песков времени уже не замечали совсем. Мы записывали координаты, рассчитывали азимуты и складывали расстояния. Как слепые дети, считали шаги в темноте. От утеса до обрыва, от изгиба до седловины, от главного склона до бокового отрога, от одной вершины до соседней, промерзшие насквозь, выжатые, как тряпки, грязные и голодные, как шакалы.
Только по субботам они оставляли нас в покое. Я просыпался в полдень, запасался лопатой, рулоном туалетной бумаги да двумя-тремя апельсинами из ящика, что под кухонным навесом, и побыстрее уходил из лагеря. В пустыне легко исчезнуть. Достаточно завернуть за одну из извилин сухого русла, перевалить за один из низких гребней – и вот уже совсем иной мир расстилает себя у твоих ног, и чалма другой тишины обматывает твои виски, и одиночество с отчужденностью одаряют тебя новой порцией своего милосердия.
Добрая дюжина высоких кустов ракитника цвела там, даруя воздуху награду своего аромата. Как приятно. Прежде всего, я раздеваюсь догола, рою ямку возле одного из кустов и присаживаюсь над нею на корточки. Как приятно опорожняться в одиночестве, под сильным утренним солнцем, под цветущим кустом, под широким куполом неба, времени и тишины. Армия, которая присвоила себе каждую мельчайшую клетку моего естества и отказала ему в удовольствиях еды, и ласки, и сна, и любви, оставила мне только это единственное удовольствие.
По-прежнему голый, лишь в ботинках на босу ногу, я прохаживался вокруг, переворачивал ногою камни, давил подошвами скорпионов, стискивал в ладони один из апельсинов и высасывал его сок – как учила меня Черная Тетя – через дырочку, которую прокусывал в кожуре. «Мальчик должен уметь высосать апельсин, убить змею и опорожниться в поле», – сказала она мне однажды, когда мы с ней ходили собирать среди скал коровьи лепешки для нашего огорода.
Я и сегодня опорожняюсь в пустыне, высасываю апельсины, рисую в песке скудное генеалогическое древо своей семьи и переворачиваю камни, но уже не убиваю тех, кто живет под ними. Ненависть, которую я когда-то питал к ним, мне еще помнится, но уже перестала быть понятной. Я убиваю лишь ядовитых змей, которые случаются мне на пути, – словно сражаюсь со своею судьбою. Я рассказывал тебе? Иногда они заползают на акацию и свисают с ее веток. Иногда прячутся в дощатых коробах труб, а порой, в поисках тени, влажности и прохлады, забираются даже в вентиляционные решетки водоводов. А еще, бывает, они хоронятся в песке, и тогда лишь их злобные глаза, точно пара рогов, торчат и следят снаружи.
Солнце размораживает мои кости. Нагота и безделье врачуют мою душу. Весеннее цветенье ракитника, поначалу проникавшее лишь в полости носа, постепенно просачивается в глубины моего тела. Медленно-медленно во мне рождается и проясняется чувство, которое никто не способен описать словами, но язык называет его «счастьем».
Не обо всех явлениях своей жизни я могу с точностью сказать, когда и где они начались, но моя великая любовь к кустам ракитника началась именно тогда и там, в тех упражнениях по ориентировке в пустыне. В предрассветной прохладе и в холодные вечера мы обычно зажигали небольшие, но очень жаркие костры из их мертвых веток, отломанных и унесенных прошлогодним наводнением и нагроможденных вповалку у каменных заторов в руслах ручьев. А в знойные дневные часы добрый, успокоительный запах их цветов овладевал воздухом, наполняя нас радостью и благодарностью. Злые и усталые возвращались мы в лагерь, изломанные до боли, и не раз кто-нибудь из нас поднимался через силу, и подходил к такому кусту, заснеженному шапкой цветенья, и зарывался лицом в переплетение его пахучих веток, держался, и жадно дышал, и возвращался к жизни, весь дрожа.
Несколько лет спустя, впервые встретив Рону, я припомнил милосердие тех цветущих кустов. Она привела меня тогда в комнату, которую снимала на втором этаже «Нотр-Дам де Франс» в Иерусалиме, и в середине ночи, обмотав бедра шершавым полотенцем, с мурашками озноба на коже, я помчался – каким холодным было прикосновение каменных плиток, как замерзли в моей памяти босые ноги – в туалет, что был расположен в конце коридора.
Я вернулся оттуда, преследуемый стрелами холода и весь исколотый взглядами монахини, прыгнул в узкую кровать Роны и прижался к ее телу. Вернуться, согреться и уснуть.
Она простонала еле слышно:
– Ты холодный как лед.
– Я умер.
Я знал, что она улыбнулась, потому что ее щека сдвинулась относительно моего виска.
– Ты жив, мой любимый. Со мной ты не умрешь никогда.
– Кто ты? – произнес я тогда впервые слова, которым суждено было стать нашим паролем.
– Я Рона.
Я проснулся, обнял ее и зарыл лицо в скрещение ее душистых, теплых, милосердных бедер. Я победил. Большая Женщина ошиблась: я не красавец, я не сокрушаю сердца и мне вовсе не трудно почувствовать любовь. Я вдыхал ее вкус, ее стон, ее силу и хотел не переставать никогда.
Как просты начала. Я встретил ее за несколько часов до того, на церемонии в медицинском колледже Иерусалимского университета, когда она получала стипендию имени доктора Давида Майера, «выпускника нашего колледжа, павшего смертью храбрых при защите нашего государства». Поскольку я был его сыном, меня попросили подняться на сцену и передать от имени семьи стипендию лучшей студентке. Так я увидел ее впервые.
Через несколько месяцев мы поженились в саду у дома ее родителей в Хайфе, где две поднимавшиеся на скалах сосны срастались верхушками крон, и солнце тонуло в далеком море, и Большая Женщина вела меня к хупе [115]115
Хупа – свадебный балдахин.
[Закрыть]десятью руками и по меньшей мере с пятью сотнями слез.
И как запутаны продолжения. Через несколько лет мы расстались в Иерусалиме и, выйдя из раввинатского суда, уже разведенные по закону, постояли еще несколько минут под большим эвкалиптом, в тени которого встретились за много лет до того мои родители, в точности в том же месте, возле книжного магазина, который тогда назывался «Игарта», а теперь – «Ярден».
Потом мы поцеловались на прощанье и рука об руку пошли домой. Еще несколько недель мы оставались вместе, держась друг за друга переплетенными руками и в последний раз выжигая друг на друге свое тавро, а потом она поднялась и покинула меня и Иерусалим. Она вышла замуж за доктора Герона – «мой второй муж, честный и добрый», – и я помню те два раза, когда сестра сообщала мне, что у них родились сыновья. Я помню твой вид, когда ты изучала мое лицо, и помню боль, которая была сильнее боли ее ухода и огромнее известия о ее свадьбе. Два коротких укола, но тяжелее всякой другой боли, которую я когда-либо в жизни испытал.
Я не женился вторично. Некоторое время спустя я бросил работу в школе, покрутился там и сям и, в конце концов, поднялся и пошел в эту пустыню, где мне достаточно даже легкого ветерка да робкой тени, чтобы почувствовать себя счастливым. Но моя тоска по Роне, поутру и ввечеру, на животе ли, на спине, не покидала меня ни на минуту. Она была для меня – и все еще остается – моим солнцем и моей луной, моим хлебом и моей водой, моей долей счастья и моей мерой страданий, и я думал, что уже никогда ее не увижу, но в один прекрасный день дети на улице закричали: «Рафи, Рафи, к тебе приехала гостья в красной машине», – и Рона пришла, открыла мою дверь, ответила: «Я Рона», и «потому что я так хочу», и «со мной ты не умрешь никогда», и сделала меня своим возлюбленным.