Текст книги "В доме своем в пустыне"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ЗМЕИ ВЕН
Змеи вен набухали и опадали в бицепсах Авраама. Теплые пучки мышечных волокон разбегались под загорелой, потрескавшейся кожей на его плечах и уходили обратно к предплечьям. Сухожилия дрожали струнами на его суставах, на удивление тонких, как суставы у девушки.
В 1925 году, когда Авраам взошел в Землю Израиля и присоединился к подразделению каменщиков «Рабочего батальона» [68]68
«Рабочий батальон» («гдуд а-авода», ивр.) – первая рабочая коммуна в подмандатной Палестине, созданная осенью 1920 года группой пионеров третьей алии.
[Закрыть], он был «маленький тощий слабосильный бледный» подросток. Но работа с камнем вырастила бугры мышц на его руках и плечах, солнце выдубило его кожу, а каменная пыль заполнила горло мокротой каменщиков-ветеранов. И когда мозоль каменотесов – он называл ее по-польски «мозоля» и очень ею гордился – выросла и затвердела на мизинце его левой руки, он был вне себя от счастья: «Как обрезание, что говорит о тебе, что ты еврей, так эта мозоля говорит, что ты каменщик».
В те времена каменщики и каменотесы «Рабочего батальона» работали в нескольких местах в Иерусалиме. Авраам обрабатывал строительный камень возле монастыря Ратисбон [69]69
Монастырь Ратисбон – католический монастырь Святого Петра в центре Иерусалима, названный в честь его основателя, крещеного еврея Альфонса Ратисбона, родившегося в Страсбурге в 1874 году и долгие годы прожившего в Иерусалиме.
[Закрыть], блоки «слайеба» в Долине Креста [70]70
Долина Креста – долина в центре Иерусалима, где находится монастырь Креста, ныне принадлежащий грекам-ортодоксам. В Средние века монастырь принадлежал грузинам, и в начале XIII века здесь жил и написал свою поэму «Витязь в тигровой шкуре» Шота Руставели. По христианской традиции, здесь росло дерево, из которого был сделан крест для распятия Иисуса.
[Закрыть], глыбы «лифтави» около Лифты, плиты для мощения тротуаров в каменоломнях вади [71]71
Вади (араб.) – сухая долина, которая временно наполняется водой после сильного дождя, превращаясь в бурный, стесненный узкими стенами поток, в котором можно легко утонуть.
[Закрыть], что близ деревни Дир-Ясин.
Там, в старой дир-ясинской каменоломне, он впервые встретил Рыжую Тетю. Она приехала тогда в Иерусалим со своим братом, Дядей Элиэзером-ветеринаром, и со своей невесткой, Черной Тетей, навестить моих Отца и Мать, которые еще жили тогда в том доме, о котором я рассказывал, – в доме, где я «был зачат», рядом с Библейским зоопарком.
День был приятный, осенний, и эти пятеро решили погулять. Они пошли из дома на запад, в сторону родника в Лифте, а оттуда спустились к устью ручья Сорек, где стали собирать на берегу малину, высохшие до изюминок старые виноградинки и ту виноградную мелочь, что осталась на лозах поселенцев Моцы после того, как они собрали урожай. Возле фабрики по производству обожженного кирпича они поднялись и повернули на восток, в сторону крутых извилин Маале-Ромаим [72]72
Маале-Ромаим (ивр.) – высеченные римскими воинами ступени, по которым подымались в Иерусалим легионы императора Тита.
[Закрыть], намереваясь спуститься оттуда по тропинке, которая дальше должна была перейти в грунтовую дорогу – ту самую грунтовую дорогу, что проходила возле нашего квартала, который тогда еще не был построен.
Первые перья морского лука уже торчали в расселинах скал, и Дядя Элиэзер, никогда не упускавший возможности показать, что его не зря прозвали автодидактом, тут же объяснил, как узнать дату по виду семян в луковых соцветиях – выше тех, которые уже осыпались, и ниже тех, что еще не распустились. Маленькие осенние тучки мирно паслись в небесах, и Дядя Элиэзер тотчас предсказал по их виду, что предстоящая зима будет дождливой, а отсюда перешел к истории и сообщил, что «вот здесь поднималась солдатня этого римского злодея Тита [73]73
Тит Флавий Веспасиан – римский император (79–81 гг. до н. э.), – в 70 году до н. э. римские легионы под его командованием взяли Иерусалим и сожгли Иерусалимский храм.
[Закрыть], чтобы разрушить наш Иерусалим».
Когда маленькая компания проходила вблизи каменоломни в дир-ясинской долине, работавшие там каменщики заметили два красных пятна – головы Элиэзера и его сестры, которые резко выделялись на фоне серых в конце лета окрестных холмов. Они бросили свои баламины [74]74
Баламина – инструмент каменщика, тяжелый металлический стержень с заостренным концом, вроде лома.
[Закрыть]и вышли на дорогу, чтобы посмотреть, кто это идет.
Высокий худой каменщик с большой запыленной бородой крикнул идущим:
– Привет, товарищи!
– Привет, – ответили они.
– Может, присядете выпить с нами чашку чая?
Рыжая Тетя, которую никогда не влекло ни к простым рабочим, ни к сидению на земле, поспешила заявить: «Мы торопимся». Но остальные сказали: «С большим удовольствием» – и присели, и тогда каменщики разожгли костер из маленьких веток и поставили на него чайник.
У Отца в рюкзаке было несколько бисквитов и банка сгущенного молока, и он добавил их к хлебу, сыру, луку и маслинам, которые каменщики разложили на расстеленном на земле брезенте.
– Меня зовут Гальперин, – представился бородатый каменщик. Он был в белой, подпоясанной веревкой рубахе на голое тело. Потом он добавил, что все называют его «Борода», из-за почтенного возраста, и спросил каждого, сколько сахара ему положить.
Рыжая Тетя сказала:
– Побольше сахара и поменьше молока, пожалуйста, – и Борода улыбнулся.
– Могу я задать вам личный вопрос, девушка? – спросил он и еще до того, как она ответила, указал на Дядю Элиэзера: – Ты и этот мужчина, этот рыжий, – вы брат и сестра или муж и жена?
– Мы брат и сестра, – ответил Элиэзер.
– Это я его жена, – вмешалась Черная Тетя.
– А вы нахал, – сказала Рыжая Тетя.
Все это время Авраам сидел сзади, молчал и не спускал глаз с Рыжей Тети. Но теперь он вдруг произнес, громко и ясно:
– Хорошая новость.
Его товарищи посмотрели на него с изумлением, потому что Авраам слыл человеком молчаливым и застенчивым и никогда не смотрел женщинам прямо в глаза.
– Что ты сказал, Авраам? – спросил Борода.
– Я сказал: «Хорошая новость».
– Почему?
– Потому что мужа и жену, которые так походят друг на друга, ни за что нельзя разлучить, – сказал Авраам. – Но если они только брат и сестра, может, мне удастся завоевать ее сердце.
Воцарилось молчание, бледность вытеснила краску на лице Авраама, Дядя Элиэзер вытащил блокнот, записал в нем несколько слов и сказал: «Всегда можно узнать что-то новое», – а Рыжая Тетя встала, отряхнула платье и отошла в сторонку, ожидая, пока они кончат есть и пить.
«Что вы скажете на это?» – спросил Отец потом, когда они продолжили свой путь, и Мать ответила, что молодой каменотес прав, трудно разлучить мужчину и женщину, если они похожи, – «как, например, я и ты, два лилипута», – а Черная Тетя все смеялась, плевалась косточками фиников и метко стреляла из пращи по желтой собаке, которая появилась невесть откуда и теперь брела за ними, злобно скалясь и прижав хвост.
Рыжая Тетя промолчала, а две недели спустя, когда все давно уже позабыли всю эту историю, она обнаружила на ступеньках своего дома очаровательный каменный кубик, высеченный и обработанный рукой подлинного мастера. Она подняла его. Сильный жар разлился по ее руке, и странное спокойствие, с примесью страха, вошло в ее кровь.
В МОЕЙ ПАМЯТИ
В моей памяти вдруг всплывает образ продавца сладостей. По четвергам он появлялся в нашем квартале, брел со своей тележкой средь невзрачных серых домов и выкрикивал:
В канун субботы все хотят
Купить конфет и шоколад,
А кто жалеет детям сласти —
Тому не видеть в жизни счастья.
Так он шел и покрикивал, разукрашивая унылую серость квартальных стен красными пятнами своих сахарных петушков, а потом уходил.
– Спой мне еще, – просил я.
– Что тебе спеть?
– Песню продавца сладостей.
– Но я ее только что пела.
– Спой опять.
Она смеялась и пела.
– А сейчас расскажи.
– Что рассказать?
– Про белую крысу Дяди Эдуарда.
– Я уже рассказывала. Она убежала, – сказала Мать. – Когда он упал, она спрыгнула с его плеча, и больше ее не видели.
– Расскажи мне о желтом коте из Дома слепых.
– Об этом коте не надо рассказывать, Рафаэль, его надо убить, и всё.
Мать ненавидела желтого кота из Дома слепых, потому что он то и дело приходил в наш квартал, выискивал котят, которые рождались от других котов, и беспощадно их убивал.
Черная Тетя говорила ей:
– Что ты от него хочешь? У котов так принято. Ты что, хочешь исправить эволюцию, которой уже миллионы лет?
– Почему «исправить»? – спрашивала Мать. – Такого кота не исправляют, его убивают. Или я убью его сама, или Рафи вырастет еще немножко и убьет его вместо меня.
– Хоть ты и маленького роста, а у тебя изо рта выходят ужасные слова, – говорила Черная Тетя.
– Тогда расскажи мне еще раз о свадьбе Рыжей Тети и Дяди Эдуарда, – просил я.
– Мне не хочется.
– Тогда расскажи мне о ней и о дяде Аврааме.
– Что тут рассказывать?
– Своей подружке в Киннерете ты бы рассказала.
– Ей я бы читала. Она была слепая.
Я стиснул глаза так сильно, что в темноте зажглись огненные искры.
– Я тоже слепой!
Она засмеялась.
– Тогда расскажи мне о ней.
– Успокойся, Рафаэль!
– Расскажи, как она поехала к знаменитому доктору в Вену, и как она не вернулась, и как никто не знает, где она сегодня.
– Зачем тебе все эти сказки, Рафаэль, а? Иди лучше, поиграй с ребятами в поле и дай мне спокойно почитать.
ВЕЧЕРАМИ
Вечерами Большая Женщина сидела в кухне, перебирала воспоминания и загадывала сама себе загадки в духе тех викторин, которые нам устраивали тогда в детские дни рождений и во время соревнований между параллельными классами: «Кто сказал и кому?», «Что было сказано и почему?» и «Закончите предложение». И вот так, не только из рассказов и воспоминаний, но также из этих вопросов и ответов, мне становились известными факты.
Кто сказал и кому: «Сильные души ломаются легче»?
Кто сказал и кому: «Я говорила ему не жениться на вас»?
И кто сказал и о ком: «Я больная, а он себе взял и умер»?
И кто сказал о себе: «У меня иногда так горит внутри, что матка из ушей вылазит»?
Кто сказал: «Рафаэль, слышь, Рафаэль! Я знавал твоего отца»?
Кто сказал и о ком: «Одну из твоих теток воспоминания возбуждают, а другой они причиняют боль»?
И кто та, что кричала: «Но тут темно! Тут темно! Тут темно!»?
И кто: «Он умер! Он умер! Он умер!»?
ПОМИМО ВСЕГО ТОГО
Помимо всего того, что стоило «уйму денег», вроде электричества, или было «пустой тратой», вроде моих ног, которые каждый год требовали новой, дорогостоящей пары ботинок, у Бабушки были еще два постоянных врага: большой тополь, что рос возле тротуара рядом с северной стеной нашего блока, и огромный камень в центре нашего двора, ближе к его южной стене.
Подобно моим ногам, тополь тоже не переставал расти и расти и вскоре превратился в огромное и злобное существо, которое бросало раздражающую тень на наше кухонное окно и злонамеренные листья на наш тротуар.
Бабушка готова была извести его любыми, самыми злейшими способами, кроме разве того, чтобы просто спилить. Она вырывала его листья, делала безжалостные надрезы на его коре и однажды, когда никто не видел, даже облила дорогостоящим керосином основание его ствола.
«Какой керосин, откуда тут керосин, я не чувствую никакого запаха!» – кричала она, когда Черная Тетя удивленно спросила: «Мама, я не верю… ты выплеснула на него керосин?.. Это же стоит уйму денег!»
Тополь не сдавался. Чем больше Бабушка его мучила, тем энергичней он отращивал ветви и листву, расширялся и поднимался и вскоре усвоил повадки своего врага и стал таким же злопамятным и мстительным. Теперь он уже не ограничивался тем, что усеивал тротуар падающими листьями и пометом птиц, которых приглашал переночевать у себя на ветках, но ухитрился настолько поднять асфальт своими растущими корнями, что тот вспучился и лопнул, и тогда тополь радостно внедрил чудовищный клубок тонких ветвящихся корешков в канализационную трубу, что проходила под тротуаром, и напрочь забил ее, а это позволило водопроводчику – Мама и Черная Тетя пытались сами пробить эту пробку, но безуспешно – потребовать «уйму денег» за свою работу.
Вторым Бабушкиным врагом был тот самый валун во дворе, что остался от скалистого поля, на котором был построен весь наш квартал. Этот камень торчал посреди двора, куда выходила задняя веранда дома и, хотя вроде бы не двигался с места, тем не менее ухитрялся каждый раз, по собственной воле, броситься к Бабушкиным ногам, чтобы она тут же ушибла о него большой палец и вскрикнула от боли.
Черная Тетя заполнила трещины камня землей и высадила в них луковицы нарциссов и клубни цикламен, но Бабушка терпеть не могла этих «пустых трат» на содержание какого-то глупого камня на участке, где вместо него можно было бы с куда большей пользой развести зелень и овощи.
– Пойди к нему, – подслушал я ее разговор с Рыжей Тетей. – Я хочу, чтобы он пришел и убрал этот мерзкий камень.
– Я не пойду! – сказала Рыжая Тетя.
Я вошел в кухню в тот момент, когда Бабушка произнесла: «Если ты хочешь оставаться с нами, моя дорогая, я советую тебе хорошенько подумать, как ты позволяешь себе разговаривать и что ты соглашаешься делать».
Но тут они заметили меня, и Бабушка, повернувшись ко мне с торопливой улыбкой, сказала: «Как хорошо, что ты пришел, Рафинька! Сходи к этому своему умнику Аврааму (слово „умник“ она произнесла с насмешливым презрением) и скажи ему, чтобы он пришел убрать из нашего двора этот отвратительный камень».
Я удивился. Бабушка не любила дядю Авраама. Правда, она никогда не забывала послать ему через меня порцию куриного супа, который Рыжая Тетя варила каждую пятницу, но возражала против других моих визитов к нему и не раз издевательски передразнивала ту высокопарную торжественность, с которой он имел обыкновение говорить о самом себе: «Я последний еврейский каменотес в Земле Израиля!» или, поднимая над головой свой молоток каменотеса и баламину каменщика: «Эта матрака вытесала всю Рехавию!» [75]75
Рехавия – один из самых старых и престижных городских районов Иерусалима.
[Закрыть]и «Этой баламиной я высекал каменные блоки в Шейх-Бадре и в Лифте!».
Но не успел еще я выйти из дома, как Рыжая Тетя стала кричать: «Чтобы нога его здесь не появлялась!» и: «Не хочу я видеть этого грязного пса в нашем доме!» и: «Если он сюда заявится, я больше никогда туда не пойду!» А Бабушка крикнула в ответ: «Когда тебе скажут, пойдешь, как миленькая!» – и начался ужасно шумный и совершенно непонятный для меня балаган, и стали взлетать и биться о потрясенные стены всякие странные слова, вроде «убийца», и «договор», и даже «проститутка», – так что, несмотря на свое малолетство, я взял на себя роль «мужчины в доме», как они выражались, и на собственную ответственность решил повременить с Бабушкиной просьбой. В последующие дни я ходил к дяде Аврааму, как обычно, но об этой просьбе ему не говорил.
ВЕЧЕРНЕЕ СОЛНЦЕ
Вечернее солнце догорает у меня за спиной и освещает все вокруг нежным и нежащим светом. Чуть раньше оно готово было сжечь мне кожу и выжечь глаза, но теперь капитулировало и медленно опускается, приумножая оранжеватое очарование холмов на голубом полотне горизонта и медлительно совлекая простыни загадочных теней с потаенных ямочек на склонах.
Поскольку маршруты моих инспекций предустановлены, я иногда меняю их время, и тогда освещение, ландшафт и тени меняются тоже. Перемещение солнца над пустыней, подобно перемещению на клетках той шахматной доски, которую – помнишь? – вытесал во дворе нашего дома дядя Авраам, меняет ее лицо и характер. Высотка, которая поутру казалась округлым соблазном, вся в золотистых извилинах долин, в послеполуденном свете превращается в выщербленное ущельями скопище скал, а сейчас, ближе к закату, снова становится мягкой, в изумленных, томных изгибах, и расселина, которая на рассвете пересекала ее, точно уродливый черный шрам, теперь выглядит, словно уютная и влекущая ложбина меж ее грудями.
«О чем ты думаешь?» – спрашивает мое тело.
«О тебе, Рафаэль, – отвечаю я. – Я думаю о тебе».
«А я думаю о тебе».
«И что же ты думаешь обо мне?»
«То же, что всегда, Рафаэль, ничего особенного».
«Смотри, вот красивый камень», – говорят мне мои глаза.
«Давай возьмем его для дяди Авраама», – говорят мне мои руки.
Иногда я позволяю отцовскому фонендоскопу погулять по моей груди и животу, прислушиваюсь к самому себе и прихожу в ужас. Неужто так должно звучать сердце мальчика, которого растили сразу пять женщин?
В своем доме, в пустыне, выйдя из-под душа, я становлюсь порой перед зеркалом, разглядываю себя и пугаюсь: неужто так должен выглядеть ребенок, росший наилучшим образом, которым может расти мужчина? Ты только посмотри, как ты выглядишь – пальцы вытянуты, как будто хотят оторваться. Глазные яблоки выпирают, как будто хотят выпрыгнуть наружу. А эти яйца, эти «чудные яичечки», – они же самые подлые изменники! Буквально у меня на глазах они подтягиваются и уменьшаются, как будто хотят втянуться и спрятаться в моем теле или исчезнуть совсем. Иногда одно прячется за другое, а иногда, в особенно жаркий день, они так отвисают от тела, словно просятся, чтобы я выпустил их на волю, высвободил из той смирительной рубашки, которая их удерживает.
Поскольку ты уже большая и поскольку ты женщина, то есть слишком быстро все соображаешь, ты, я думаю, не вполне догадываешься, о чем я говорю, но у меня нет под рукой мужчины, чтобы поделиться с ним: Авраам далеко, Вакнин-Кудесник наверняка скажет: «Стыд и позор на твою голову, мон ами, за такие разговорчики», а четверо Наших Мужчин молча висят в коридоре вашего дома, – так что у меня нет выбора.
Я медленно поворачиваюсь перед зеркалом. Вот две большие мягкие вмятины от бедер Роны, выжженные на моих бедрах. Вот сверкающий капельками слизи след ее зрачков, улиткой проползших по моей коже. Вот татуировка на моем плече, выписанная ее пальцами.
– Открой рот, Рафаэль, и сделай: «А-а-а…»
– Не хочу.
– Я врач, мой любимый, открой рот, я хочу посмотреть.
– А-а-а…
Ее смех на моем нёбе. Вмятины ее сосков на моей груди. Ожоги, оставленные ее языком в пустыне моего рта.
Я ОТКРОЮ ТЕБЕ ЕЩЕ ОДИН СЕКРЕТ
Я открою тебе еще один секрет. Я дважды потерял невинность. Первый раз, когда был еще слишком мал, по существу ребенок, и об этом я расскажу потом, и второй раз, когда был уже слишком стар, в двадцать один год, когда отслужил в армии и пошел в университет.
Помнишь ли ты? У меня было тогда несколько частных уроков. Одним из моих учеников был одиннадцатилетний мальчик, наделенный телосложением, глазами и тупостью теленка. В мои обязанности входило выполнять с ним домашние задания и учить арифметике – предмету, который вызывал у него особенно большие затруднения. И не столько деление или вычитание, сколько как раз простейшее из действий – сложение. Когда я спрашивал его, сколько будет десять и два, он отвечал: «Сто два». А если я спрашивал, сколько будет семь плюс пять, он говорил: «Семьдесят пять». Когда я поправлял его, он говорил: «Правильно», произнося это с раздражающей смесью покорности и восторга, и тут же снова брался за свое: один и один – одиннадцать.
«Ну что ты скажешь?! – говорила Бабушка. – Этот ребеночек обеспечит нашему Рафиньке заработок на долгие годы».
Поскольку я опасался, что мальчик тоже услышит эти ее предположения, которые она высказывала в полный голос за полузакрытой дверью моей комнаты, я перенес наши занятия к нему домой. Его отец был богатый иерусалимский купец, которого я так никогда и не увидел, а мать – женщина лет тридцати, невысокая и очень тихая. Она заплетала свои темные волосы в косу, свертывала ее, как халу, и закалывала на затылке, а ее губы выглядели так, будто они собирались сказать фразу, которая уже была сформулирована, и отточена, и произнесена про себя, но знали, что она никогда не будет сказана. Тридцать лет прошло уже с той поры, и я, бывает, думаю про себя, сказала ли она все-таки ту свою фразу и какую? И те ее волосы – они побелели? И жар ее кожи – что, остыл? А тиски ее лона, сильные, молчаливые, – размякли с тех пор? А может, она уже умерла и все это умерло вместе с нею?
Она обычно входила в комнату посреди урока, неся маленький поднос с фруктами, два острых ножичка и две салфетки. Наклонялась, ставила поднос на стол и говорила одно только слово: «Пожалуйста».
Из темноты слишком низкого выреза ее платья сигналило белое, подрагивая и прячась, как хвостик лани. Занавеси ее ресниц поднимались и опускались во взгляде, который был слишком долгим, чтобы счесть его коротким, и слишком коротким, чтобы счесть его долгим.
Их фрукты были фруктами богатых людей, и я ел их с удовольствием: багряно-золотые сливы «сомерсет», виноград «гамбургский мускат», совсем не по сезону, маленькие апельсины «кумкват», коричневые груши «вильямс». Рыжая Тетя любит груши, и я иногда прятал одну из них в карман, чтобы она могла разрезать ее перочинным ножом Нашего Эдуарда и съесть, запершись в своей комнате.
Каждый божий день я давал мальчику урок, и каждый божий день его мать входила в комнату, ставила на стол поднос и говорила: «Пожалуйста». Белый проблеск, бархат ее век, тишина шагов, – но я был парень, росший самым наилучшим образом, каким только могут расти мужчины, и эти стыдливые сигналы не пробивали стену моей тупости.
Но однажды она изменила тактику и зашла со своим подносом из-за моей спины. Она шла очень тихо, и я не заметил ее, пока тепло ее кожи не защекотало мне затылок. Она наклонилась между сыном и мной, поставила поднос, и, когда произнесла свое «Пожалуйста», ее левая грудь прижалась к моему правому плечу.
Мы оба оцепенели, но ее грудь не ведала колебаний. Она прижалась к моему телу слишком откровенно, чтобы ошибиться, – точно печать, оставившая мягкую вмятину понимания в моей плоти.
– А сейчас, – сказал я ее сыну, когда она вышла, – я задам тебе большое упражнение по арифметике, и мы посмотрим, сможешь ли ты сделать его самостоятельно.
Он широко распахнул материнские ресницы и тупо посмотрел на меня:
– Но я не могу самостоятельно.
– Ты должен попытаться, – сказал я ему, трогая рукой свое согретое плечо. – Делай медленно-медленно, и я уверен, что у тебя получится. Пиши…
Я выпрямился и, ни секунды не думая, без единой запинки, продиктовал: «…семь помножить на два, отнять четыре, поделить на два, прибавить пятнадцать, умножить на три, поделить на шесть, отнять десять, прибавить восемнадцать, отнять три, поделить на три, прибавить тридцать, умножить на четыре, вычесть двадцать один и прибавить двадцать два».
Он записал мою диктовку и умоляюще посмотрел на меня, словно насмерть напуганный длинной змеей угрожающих цифр, которая выпрыгнула из его предательского карандаша и поползла по белой странице.
– Медленно-медленно, – напомнил я ему. – Не спеши. А самое главное – всё самостоятельно, без посторонней помощи. – Пальцы моих ног, эти хладнокровные молодчики, уже высвободились тем временем под столом из сандалий, словно маленькие Гудини. – Сейчас я выйду из комнаты, а немного погодя вернусь, и мы посмотрим, что у тебя получается.
Представляю себе твою улыбку, сестричка. Я прошел по длинному, темному коридору, миновал две закрытые двери по правую сторону и одну закрытую слева. Я ступал босыми ногами по невидимым следам, которые его мать оставила на полу, и они были еще теплыми, как оттиск ее груди.
В конце коридора была еще одна дверь, полуприкрытая. Я нырнул в темноту за нею, споткнулся о низкую кровать и упал, кружась, как перышко, ниже, ниже, в блаженный покой ее теплой кожи.
Пальцы одной руки схватили мою правую ладонь и прижали ее пальцы ко рту, который хотел закричать. Ее бедра обхватили мои ребра. Пальцы другой руки провели меня в нее.
– Заполни! – велела она.
И я оказался внутри нее, поднимаясь и опускаясь на окончании своей плоти, изумленный, распираемый смехом, ощущая, как песок заполняет все поры моего тела.
«Вслепую», – прошептал я про себя.
И в этот миг, задыхаясь от смеха и запаха духов, охваченный ее хлопотливой и теплой плотью, я вдруг увидел, что где-то в темноте робко мелькнула полоска света: задохнулась, исчезла, сверкнула снова.
И тогда дыхание мое оборвалось и вернулось, и я снова стал видеть, и мой голос стал голосом, выговорившим быстро и четко: «Сто сорок один».
– Что ты сказал? – прошептала она.
– Сто сорок один. Твой мальчик закончил. Это ответ.
Вот, я рассказал тебе секрет. Историю, которую ты не знала.
Я ВСТРЕТИЛ ЕЕ ДО НЕГО
«Я встретил ее раньше него, – рассказывал мне Авраам, когда я немного подрос, и стал немного больше понимать, и набрался духу выяснять и спрашивать. – Они тогда гуляли в вади возле каменоломни. Я встретил ее первым, но она досталась ему».
Рыжая Тетя приехала в Иерусалим из Пардес-Ханы и училась в школе медсестер на Сторожевой горе. Школа медсестер как магнитом притягивала многих юношей в Иерусалиме, но у Рыжей Тети ухажеров не было. Рыжие до боли волосы, и белая до изумления кожа, и высокий гладиолусовый стебель ее тела отваживали потенциальных женихов.
Девушка замкнутая и тихая, она любила елизаветинскую музыку и хорошо говорила на английском – языке, который любила. Она нашла работу в канцелярии Верховного комиссара в гостинице «Царь Давид» [76]76
«Царь Давид» – одна из самых больших гостиниц в Иерусалиме. В ней размещались департаменты администрации и отделы штаба британских вооруженных сил во времена британского мандата в Палестине. Подпольщики Эцеля (см. ниже) взорвали эту часть гостиницы.
[Закрыть], «и всякого рода махеры [77]77
Махер – человек, обделывающий свои делишки (презр. идиш).
[Закрыть], – рассказывал дядя Авраам, – махеры из Хаганы [78]78
Хагана («оборона», ивр.) – подпольная организация еврейской самообороны в подмандатной Палестине.
[Закрыть]и махеры из „отколовшихся“ [79]79
«Отколовшиеся» – военные организации Эцель (аббревиатура от «Иргун цваи леуми» – «Национальная военная организация») и еще более экстремистская Лехи (аббревиатура от «Лохамей херут Исраэль» – «Борцы за свободу Израиля») – вооруженные подпольные организации в подмандатной Палестине, отколовшиеся от Хаганы. Не признавали руководящих органов ишува и выступали за более активные военные действия против британских властей, вплоть до взрывов и убийств.
[Закрыть], они хотели, чтобы она подружилась – ты меня понимаешь, Рафаэль? – подружилась с британскими офицерами и шпионила для них, для этих махеров, за англичанами».
Дождливый был тогда день, и мы сидели в пещере, которую он вырубил себе в скале, примыкавшей ко двору, и грели руки над жаровней.
Рыжая Тетя отказалась заниматься шпионажем, но не избегала дружбы с офицерами. «Они вежливые, – говорила она, – они культурные и образованные, и у них чистая одежда».
«И она была права, – сказал Авраам. – На что мог надеяться человек вроде меня – низкорослый, темный, грязный, с каменной пылью на лице и с мозолей каменотеса на пальце – рядом с таким англичанином, прямым, как дерево пальмы, с косым пробором, и с начищенной пряжкой на поясе, и с маникюром на ногтях, совсем как у женщины?»
Он посмотрел на свои руки. «Я сразу понял, что мне с ней будет очень трудно. Но это не причина отчаиваться. Мы добывали камни и потруднее. Тут главное – знать, с какой стороны подойти и где по нему ударить».
Он посылал Рыжей Тете подарки и дожидался по ночам у ее порога, а тем временем Наш Эдуард, который познакомился с ней в коридоре гостиницы «Царь Давид», начал подвозить ее после работы на своем «остине» к общежитию школы медсестер и гулять с ней по Старому городу. Он приглашал ее на концерты в ИМКА [80]80
ИМКА (YMCA – Young Men's Christian Association, англ.) – здание с высокой башней на одной из главных улиц Иерусалима, прямо напротив гостиницы «Царь Давид».
[Закрыть], возил в Бейт Кадиму – место, название которого я слышал, но где оно расположено, понятия не имею, – и после нескольких таких встреч набрался смелости и поднес к ее губам крутое печенье, усыпанное крошками шоколада. Его пальцу источали приятный запах, но Рыжая Тетя взяла печень не губами, а пальцами, посмотрела на них и сказала себе, что они похожи друг на друга: ее пальцы на его, его – на ее.
Она любила его самой лучшей из всех любовей – той, к которой примешано также знание: знание о родстве и сходстве соприкасающихся пальцев, размеренных, доверчивых удавов пульса под кожей. И однажды, когда ее брат и Черная Тетя еще раз приехали в Иерусалим, она отважилась прийти с ними и со своим англичанином в дом, где я «был зачат», возле Библейского зоопарка, и показать своего избранника Матери и Отцу.
Это были последние дни британского мандата. Дядя Эдуард, пришедший в светлом мундире и фуражке британского офицера, сказал Дяде Элиэзеру, что «выпущенная на свободу лань», упоминаемая в благословении праотца Яакова сыну Нафтали [81]81
«Отпущенная лань» – серна; из благословения Яакова сыну Нафтали (Бытие, 49, 21): «Нафтали – серна стройная» (это сравнение есть только в ивритском тексте Библии).
[Закрыть], – «не что иное, как вот этот олень, что за изгородью под вашим окном, тот, которого вы называете „королевским“. Когда-то такие олени водились и в Святой земле, пока немецкие колонисты из-под Хайфы не пристрелили последнего из них на горе Кармель».
Но Дядя Элиэзер, хоть и был специалистом по животным, предпочел произнести автодидактическую речь о принципиальной разнице между «колонистами» и «империалистами» [82]82
«Колонисты» и «империалисты» – отголосок бурных споров тогдашних времен; сионистов считали пионерами-колонистами, возрождающими свою историческую родину Палестину, а англичан – империалистами, желающими включить Палестину в состав своих владений.
[Закрыть], после чего возвестил и доказал, как дважды два четыре, что англичанам все равно придется уйти из Палестины и притом очень скоро.
Однако Дядя Эдуард не обиделся, а сказал:
– А я останусь с вашей сестрой.
– Вам придется для этого перейти в еврейство, – сказала Мать.
Дядя Эдуард расхохотался и сообщил, что родители обрезали его еще в детстве, словно заранее предвидели, что его ждет, но Рыжая Тетя обиделась так, как только она умела обиваться, – глотая слезы, приказав себе промолчать, гордо выпрямив хрупкую спину и с детским гневом раскачивав красным пятном головы.
– Закройте рот, – сказала она, вышла из дома и пошла к забору смотреть на королевских оленей.
– Что с ней? – удивился Отец. – Что мы такого сказали?
– Оставьте ее в покое, – сказал Дядя Элиэзер. – Она с рожденья такая. Она скоро успокоится.
Но Дядя Эдуард, который был вежливым и культурным англичанином, встал, и пошел за ней, и стал гладить ее по волосам и утешать. Так странно ли, что она досталась ему?
КАЖДЫЕ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ
Каждые несколько недель Черная Тетя устраивала настоящие посиделки – с картошкой и луком, с питами и кофе – и собирала на них всю квартальную детвору. Приходили также несколько сирот, вырвавшиеся на зов костра из-за стен своего сиротского дома, а не раз – и беспризорные дети из соседней Лифты. В обычные дни они швыряли в Черную Тетю камни и дрались с ней, но на ее посиделки приходили как полноправные участники. Появлялись и воспитанники Слепой Женщины из Дома слепых – Аврам, и Яков, и Давид, и Герцель, и Шимон, и Ави, и Рувен, приходили и стояли, покачиваясь, как на молитве, все в темно-синих беретах, в стоптанных, прощупывающих дорогу ботинках, с принюхивающимися ноздрями, расширенными, как зрячие зрачки в темноте.
Запах облущенных луковиц поднимался к их ноздрям, тепло пламени влекло к себе их кожу, и треск горящих ветвей звал к себе их уши. Меня удивляло, когда я видел, что они спотыкаются в темноте, как и мы, потому что мне, по моей детской логике, представлялось, что как раз в темноте слепые видят лучше и ходят уверенней.
Мать-Перемать приходил тоже, прихватив с собой двух-трех друзей из Дома сумасшедших. Он всегда садился как можно ближе к огню и начинал выплевывать ругательства, а они стояли позади, говорили Черной Тете «ахалан, ахалан» [83]83
Achalian – арабское приветствие.
[Закрыть], тихо-тихо напевали себе под нос странные песни и ждали, когда их тоже пригласят подойти к костру.
Все вручали Черной Тете принесенные с собою картофелины, и она нанизывала их на длинный и тонкий железный прут, хоронила его под слоем углей и объясняла, что «так их легче потом найти и вытащить, и они так лучше пекутся, потому что прут согревает их изнутри». Спустя некоторое время она извлекала нанизанные картофелины из раскаленной золы, давала каждому из детей по одной, и тогда ночной воздух между скалами оглашался возгласами:
– Рафина тетя, моя еще не готова!
– Рафина тетя, моя получилась замечательно!
– Рафина тетя, ты дала ему мою картошку, это я ее принес!
– Рафина тетя, ты дала мне очень маленькую, дай мне еще одну, пожалуйста…
Стояли жаркие ночи, и, когда огонь угасал и угли начинали перемигиваться замирающими огоньками, к костру приходила Слепая Женщина – понюхать, погреться и поискать своих семерых учеников.
– Не подходи к ней, Рафаэль, – шептала мне Черная Тетя, – я не люблю эту женщину, она меня пугает…
– Но почему? – удивленно спрашивал я.
– Так. Мы даже не знаем, как ее зовут. У других слепух есть хотя бы имена.
И действительно, в Доме слепых было еще несколько слепых женщин, и у всех у них были имена: Ривка, и Эстер, и Сара, и Лея, всегда из Библии и всегда с ударением на предпоследнем слоге. Потому что имена, так объяснила мне однажды Мама, внезапно загоревшаяся желанием объяснять, спустились в наш мир, чтобы мы могли различать, и определять, и запоминать, – «как эти твои „эти“, Рафи, которые ты так любишь». Другие слепые женщины, которые были так тревожно и даже пугающе похожи друг на друга, нуждались в своих именах, без которых их нельзя было бы различить.