Текст книги "В доме своем в пустыне"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Меир Шалев
В доме своем в пустыне… [1]1
Название романа восходит к библейскому рассказу о военачальнике Иоаве, который прогневил царя Давида, был им проклят, а впоследствии, по приказу царя Соломона, был убит слугой царя Ванеей: «И пошел Ванея… и поразил Иоава, и умертвил его, и он был похоронен в доме своем в пустыне» (3-я Книга Царств, 2, 34).
[Закрыть]
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ВОТ ОН, Я
Вот он, я – дрожащим на воде отраженьем. Миллион соломенных волос теснится на голове. Лоб – низкий и гладкий. Сотня молочно-белых зубов сверкает во рту. Кривая улыбка.
«Когда ты наконец повзрослеешь, Рафаэль?» – спрашивает Мать.
«Когда ты наконец умрешь, Рафинька?» – любопытствует Бабушка.
«Когда ты наконец присоединишься к нам?» – дивятся четверо Наших Мужчин – Дед, и Отец, и двое Дядей, – висящие в коридоре, ждущие меня.
«Рафауль, обезьяна ты эдакая, бизабразина! – смеется сестра. – Почему ты от нас ушел? Так плохо тебе было с нами?» И слово «безобразина» она произносит, как все женщины в нашей семье: «и» после «б» и «а» после «з». «Бизабразина».
А две мои Тети – Черная с Рыжей – только качают коротко стриженными головами, качают беззвучно. Кач-покач, молчи-не-плачь – качают, молчат, уличают. Одна поддакивает всерьез, другая подражает с улыбкой – вниз-и-вверх, вверх-и-вниз, в слитном ритме, дарованном им родством, и судьбой, и годами.
К этому уединенному водоему – ни разу не довелось мне приметить на его берегу чьи-нибудь чужие следы, притоптанную золу или остатки пищи – я ускользаю каждые несколько дней, едва лишь оказываюсь поблизости по работе. Как овальная, глубокая чаша, эта притаившаяся в пустыне обитель водяных лилий вся затенена отвесными стенами скал и даже летом сохраняет большую часть своей воды.
Потаенное мое озерко. Даже Роне – моей бывшей жене, моей нынешней возлюбленной, моей будущей беде – я не открыл, где находится оно, но однажды взял ее туда.
– Закрой глаза, Рона, – сказал я ей. – Не хочу, чтобы ты видела, куда мы едем.
– Ты так уверен, что я не буду подглядывать? – Она посмотрела на меня сквозь трепетанье сдвинутых почти вплотную ресниц.
– А что, у меня есть другой выход?
– Есть. Ты можешь завязать мне глаза.
В нескольких километрах к западу от нашей новой скважины я останавливаю машину и озираюсь кругом. Никого. Короткий рывок, и пикап перепрыгивает через каменный порог перед устьем уходящей вбок расщелины. Пара царапин на железном брюхе, и вот я уже за выступом скалы. Кто бы ни проехал теперь по главной дороге, не увидит ни пикапа, ни ее, ни меня.
Вот он, изгиб пересохшего русла, вот она, белая нагота утеса. Все мои старые приятели уже ждут меня не дождутся. Привет вам, две бесстыдно растрепанные акации, и тебе привет, крохотная пичуга с черным хвостом, мечущаяся между ними словно в постоянном сомненье, – когда же ты наконец решишься, которую выбрать? Я обрываю урчанье мотора, заглушаю шелест «моторолы», и вокруг воцаряется великий покой. Глубокий и мягкий – как тот, в который погружается голова, когда покоится меж ее грудями.
Какое-то время я стою так, приучая тело и чувства. А затем, подобно первым звездам пустыни, что вспыхивают одна за другой с наступлением ночи, первые звуки раздвигают занавес тишины. Поначалу – крохотная пичуга с черным хвостом, зазывно попискивающая в моих ушах. Потом – воздух, гудящий в моих легких. И следом – кровь, свирепеющая в моих сосудах.
Вот он, черный камень, а вот и огромный валун, который некогда приволокло в эти края древнее наводненье. Ниже, ниже скатывалась тогда вода, и пела, гудя, и перепахивала, и взрезала, разливаясь, и бурлила, бессильно оскудевая в глубинах своих желаний. Когда-то, еще в школе, у нас был старенький учитель физики, которого так возбуждали чудеса притяжения, что он забывал о законах Ньютона и начинал рассказывать нам всякие небылицы. «В самой глубине земного шара сидит древний-древний старик и тянет, и тянет, и тянет», – сообщал он нам, и поскольку тоже был стар, то и сам начинал тянуть руками за воображаемые веревки, и на лице его проступало выражение крайнего усилия, благодаря которому я его и запомнил. Кто лучше тебя, сестричка, знает, что, как правило, я забывчив. Слова и факты протекают сквозь меня, словно медяки сквозь дырявый карман. Зачем помнить то, что можно придумать? Но запахи и картины, но вкусы и прикосновенья – эти врезаны в меня, как надпись в надгробный камень.
В свои пятьдесят два года, старше всех мужчин, что жили и умерли в нашей семье, я тоже превратился в большого поклонника силы притяжения. Но я верю не в силу притягивающих тел, а в стремленье тел притягиваемых: ниспадать, низвергаться, всё ниже, ниже, и скатываться, и собираться в том месте, ниже которого ничего уже нет. В том, где наконец обретают покой.
Только зов моей плоти – там, ниже, ниже, в моих пропастях. Только гладкие камни, поющие под ногами. И тоска, что сжимает сердце в своей горсти и направляет мои шаги. Вот он, каменный гриб, а вот там, внизу, – два могучих валуна, которым все-таки удалось сорваться с утеса и рухнуть на дно пересохшего русла. А вот и третий, что застрял на полпути, посредине склона, и с тех пор ждет там, гневный, молящий: скати меня вниз, Рафаэль, толкни меня, низвергни меня к моему спасению.
Сбиваясь на бег и сбиваясь с дыханья, я взбираюсь по скальным ступеням. Здесь я сказал ей: «Осторожней, Рона, тут большой камень». Здесь я взял ее за руку, а здесь возвестил: «Всё, мы на месте, можешь снять свою повязку».
Но Рона сказала, что ей приятней оставаться так, с повязкой, и с нее вполне достаточно окунуть руку в воду, чтобы убедиться, что я ее не обманул, что тут и в самом деле есть озерко, и ей хочется полежать на его берегу. Рядом со мной. Именно так, любимый мой, с завязанными глазами, чтобы запомнить, что я была здесь с тобой, доверчивая и слепая.
Еще несколько осторожных шагов, и я ложусь ничком над потаенностью каменного рта. Вот краешек водного среза, вот дрожащая рябь, а вот и я, глядящий из глубины. Ты ждал меня, Рафаэль? Ты соскучился? Комариные личинки испуганно разбегаются от тени моего тела, и высоко-высоко надо мной, в отверстии скальной трубы, – круглый глаз небосвода.
Глянь на меня, голубое небесное око, на родившегося и растущего тебе навстречу, глянь на меня, когда я всплываю к тебе из глубин. Скажи и ты: «Когда ты наконец повзрослеешь, Рафаэль? Когда ты наконец умрешь, Рафаэль? Когда наконец и ты присоединишься?»
Я РОС СИРОТОЙ
Я рос сиротой, без отца, без дядей и деда, в доме, где жили пять женщин – моя Мать, моя Бабушка, две Тети и ты, моя маленькая сестричка-паршивка, – которые воспитывали меня, ласкали меня, кормили меня, рассказывали мне воспоминания и прислоняли к стене в коридоре.
Там, на известковой белизне, висят четыре больших фотографии четырех Наших Мужчин. Вот они: «Наш Рафаэль», наш Дедушка Рафаэль, который был Бабушкиным мужем. «Наш Давид», который был нашим с тобой Отцом и мужем нашей Матери. «Наш Эдуард», который был мужем Рыжей Тети и хозяином белой крысы, что вечно сидела у него на плече и даже тут, на фотографии, тоже там сидит. И «Наш Элиэзер», дядя Элиэзер, ветеринар, автодидакт [2]2
Автодидакт – самоучка (греч.).
[Закрыть], который был мужем Черной Тети и братом Рыжей. Все четверо погибли рано, как и все прочие мужчины в нашем роду, от самых разных и самых странных несчастливых случайностей. И все четверо были повешены, один подле другого, на стене коридора и удостоились звания «Наш», которое наши женщины присвоили каждому из них после его смерти.
Дважды в неделю Бабушка готовила мне жидкость для чистки стекол – из уксуса, разведенного в воде. «За такую бутылку в кооперативе требуют уйму денег», – ворчала она. «Уймой денег» она называла любую цену, которая представлялась ей слишком высокой, что означало любую цену, которую у нее просили. Она учила меня окунать в раствор старую газету и до блеска чистить ею все четыре портрета. «Нечего зря тратить тряпку», – говорила она. У нее на веранде лежала куча тряпок, но все они сберегались на черный день («Ойф нит цу бедарфн, – объясняла она. – Дай Бог, чтобы не понадобилось»), а старыми газетами можно было чистить не только стекла на портретах Наших Мужчин, но и оконные стекла тоже, а еще ими можно утеплить ботинки, и сунуть их под подкладку пальто, если, не приведи Господь, придется опять бежать по снегу, потому что снег всегда идет как раз в тот самый день, когда приходят погромщики, и ты лучше не умничай мне тут, маленькая паршивка, какая разница, что здесь нет казаков и снега, зато здесь есть арабы и песок, а это в точности одно и то же.
Я с силой дул на портретные стекла, и сдувал с них пыль, и тёр их уксусом и газетной бумагой, пока они не становились такими прозрачными, что их вообще уже не было видно. Но я знал, что они все еще там, и подобно мне знали это те четверо, что за ними, смотревшие на меня оттуда, – вместе с белой крысой Нашего Эдуарда, – и ждавшие меня, каждый в квадрате своей рамки и каждый за скорбью своего стекла.
– Я кончил, – сообщал я Бабушке. – Можно я почищу еще что-нибудь?
– Нет, Рафинька, нехорошо, когда мальчик делает женскую работу.
– Я хочу пи-пи, – пробовал я зайти с другой стороны. – Можно я пойду в ваш туалет?
– Нет, Рафинька, нехорошо, когда мальчик делает пи-пи в женской уборной.
Как пять лепестков, пять этих женщин окружали мой стул, высились, как шахматные фигуры, вокруг моей колыбели, склонялись, как ивы, над тазом, где меня мыли.
– Может, ты знаешь, как мог бы мужчина расти еще лучше? – допытывались они у меня.
– Нет, – отвечал я заученно, послушно и с готовностью. – Нет, я не знаю.
Даже сейчас – а тебе уже пятьдесят два, твержу я себе снова и снова, и ты самый старый из всех мужчин, что жили и живут еще в твоем роду, – даже сейчас они время от времени навещают меня в доме моем, в пустыне. Они привозят мне свои разносолы, они проверяют, хорошо ли я выгляжу, в порядке ли мои десны и чисто ли в моих шкафах, они делают мне замечания и интересуются всеми моими делами. И мне не раз бывает нужна их хорошая память, особенно твоя память, сестричка, как и ты сама нужна мне – якорем и зеркалом, компасом и мишенью: чтобы выжить, чтобы отыскать пути, чтобы рассказать самому себе эту историю, которую приспело наконец рассказать, пока я не умер тоже.
«Почему ты от нас ушел, Рафауль?»
«Когда ты вернешься?»
«Так плохо тебе было с нами?»
В моей пустыне есть место, откуда глазу открывается огромный простор, на первый взгляд – монотонно однообразный, но, если присмотреться, весь исполосованный шрамами неприметных глубоких расщелин, и в тенях его таятся подвохи, а среди скал скрыты сокровища, и горячий воздух дрожит над ним в переливах иллюзий. Так и ты, сестричка: слова ты помнишь, секреты ты знаешь, но тропы пальцев на моей коже? Овечьи следы моей любви? Иссохшие колодцы? Осыпавшиеся утесы моего гнева?
ИСТОРИЯ МОЕЙ ЖИЗНИ
Историю моей жизни, как и жизни любого человека, можно начать с тысячи разных мгновений и в сотнях различных мест:
С момента моего рождения в Иерусалиме – если вести ее просто и прямо, как одну из тех водоводных труб, за которыми я надзираю в пустыне.
Со дня моей женитьбы на Роне (твоей бывшей жене, твоей нынешней возлюбленной, твоей будущей беде, это я тоже твержу себе снова и снова) в доме ее родителей в Хайфе, в тени двух сросшихся вершинами сосен, – если вести ее маршрутом глубоких скважин и ножевых ран.
Со дня моей смерти в этой пустыне – она вскоре наступит, эта смерть, нет сомнений, даже если замешкалась немного, – если вести ее обратным ходом, пятясь в прошлое безглазым затылком, испуганными ногами.
Так или иначе, моя жизнь, как и жизнь любого человека, куда проще ее сюжета. Начну, например, с первой встречи наших родителей.
Наша Мать приехала в Иерусалим из мошавы [3]3
Мошава – сельскохозяйственное поселение в Земле Израиля, основанное на принципе частной собственности.
[Закрыть]Киннерет и поступила в учительскую семинарию имени Давида Елина [4]4
Елин, Давид (1854–1941) – израильский писатель, педагог, ученый, основатель Союза учителей Израиля, первый президент Академии иврита.
[Закрыть]. А Отец, который погиб несколько лет спустя во время маневров, раздавленный гусеницами танка на ночной стоянке своего резервного батальона, приехал из Тель-Авива и учился на медицинском факультете университета, что на Сторожевой горе [5]5
Сторожевая гора (Гар а-Цофим, ивр.) – возвышается над северо-восточной частью Иерусалима. Издревле играла решающую роль в многочисленных сражениях за Святой город.
[Закрыть]. Как просты они, эти начала: лишь напряжение крыльев перед полетом. Лишь дрожащий намек перед раскрытием тайны. Мгновенный проблеск перед взмахом косы и хлынувшей кровью.
И как запутаны продолжения: каждый год, в день памяти Отца («Почему это день памяти устраивают только умершим? – спросила ты однажды. – Давайте устроим день памяти Рафауля, пока он еще жив, пусть привыкает»), – каждый год в этот день Мать непременно вспоминает их первую встречу. И поскольку она нередко думает и вспоминает вслух – точно так же, как вслух читает свои книги, – мы снова и снова удостаиваемся возможности услышать и повторить знакомые наизусть детали. А поскольку ее стареющая память, подобно заброшенной тропке, меняется с каждым годом – старые следы зарастают, и новые стебли встают над пылью, – мы удостаиваемся также возможности припомнить с ее помощью то, чего не было, и забыть вместе с нею о том, что когда-то было и чего давно уже нет.
То был холодный и прозрачный зимний день. Отец в большой спешке вышел из книжной лавки «Игарта» («Сегодня это книжный магазин „Ярден“», – в очередной раз сообщает Мать всем жаждущим сориентироваться поточнее) – и тут же увидел ее. Она стояла под большим кипарисом на площади Сиона [6]6
Площадь Сиона – площадь в центре Иерусалима.
[Закрыть](«Сегодня там эвкалипт», – в очередной раз снисходительно напоминает ей моя язва-сестричка) и читала только что купленную книгу, восторгаясь тем, как складно соединяются между собою слова, и наслаждаясь близостью могучего дерева, тень и запах которого напоминали ей родительский дом в мошаве Киннерет. Сегодня уже не учуять запах того эвкалипта, что на месте тогдашнего кипариса, – его перекрывают удушливая гарь рычащих автобусов, жаркий пот городской толпы да кислая вонь мочи и отбросов, – но «в прежние времена», как наша Мать именует времена мандата [7]7
«Мандат» – в 1920 году согласно Декларации Бальфура, одобренной европейскими государствами, Британия получила мандат на управление Палестиной. Срок действия мандата закончился в 1948 году. Последний Верховный комиссар сэр Алан Каннингем, занимавший этот пост с 1945 года, покинул страну 14 мая 1948 года.
[Закрыть], это еще было возможно.
Наша Мама любит читать. В сущности, читать она любит больше всего и всегда загибает «ушки» на страничных углах вместо того, чтобы просто вложить закладку. Есть книги, которые она никак не может кончить, и тогда она говорит: «Мне неприятно бросать посредине, Рафи. Может, ты дочитаешь ее за меня? Вот, это как раз то место, где мне надоело. Продолжай с последнего ушка». Так она делала в детстве, в нашем доме в Иерусалиме, так и сегодня она привозит эти пристыженные книги с загнутыми ушами ко мне домой, и я дочитываю их здесь, в пустыне.
Ее отец, Дедушка Рафаэль, – ему было тридцать девять, когда он покончил с собой, один из самых молодых покойников в нашем роду, – научил ее буквам, еще до того, как ей исполнилось три года. Вскоре она уже научилась опознавать и выпевать все буквы до единой, и тогда Дедушка Рафаэль понавесил повсюду записки с названиями всех предметов, и инструментов, и деревьев, и живых существ, что были в их доме и во дворе, вроде: «стол», «шкаф», «ко-ро-ва», «о-тец», «кас-трю-ля», «дверь», «Ре-у-вен», «кран», «ки-па-рис».
Записка со словом «Реувен» была пришпилена к рубашке их старшего брата, «Нашего Реувена», как его называют Бабушка, и Мать, и Черная Тетя, которые всегда говорят о нем с жалостью и любовью. Его жена, тетя Иона, принесла ему в приданое целые стада рогатого скота и верховую лошадь, которая сбросила его с седла. Голова Дяди Реувена раскололась, ударившись об одну из базальтовых плит в долине ручья Явниэль, и лишь два дня спустя, когда в небе начали кружить черные точки, люди, тщетно искавшие его все это время, пошли к тому месту, над которым они кружили, и нашли там Дядино тело.
– А на Бабушку? – спросил я Черную Тетю.
– Что на Бабушку? – Черная Тетя выплюнула косточку финика, и та, пролетев по коридору, ударилась о белую стену, отскочила и присоединилась к своим многочисленным сестрам, уже густо усеявшим пол.
– На Бабушку он тоже повесил записку: «Ба-буш-ка»?
– Нет, Рафаэль, на Бабушку он повесил записку: «Ма-ма». В те времена она была только нашей мамой, а не твоей Бабушкой.
Мать была сообразительным ребенком. «Умничка моя», – называл ее Отец, и, поскольку она была как раз в правильном возрасте («Для всего на свете есть правильный возраст», – говорит Рыжая Тетя), между нею и языком сразу же завязались отношения. Буквы казались ей лицами, слова – картинками, и она больше не соглашалась слушать, как ей читают, но хотела читать сама или же сидеть рядом с читающим, смотреть на перелистываемые страницы и следить за ним в оба глаза.
«Я должна видеть слова», – говорила она каждому, кто предлагал почитать ей сказку.
В силу этой замечательной словесной памяти и обостренного чувства языка, тех двух способностей, которыми она наградила тебя, но, увы, не меня, Мать ухитрялась угадывать даже значения незнакомых ей слов.
«По их форме, – говорила она всем, кто удивлялся этому. – А вы что, разве не видите?»
«А ну-ка, напиши девочке какое-нибудь трудное слово, – бывало, обращался к гостю Дедушка Рафаэль. – Напиши такое слово, что даже взрослые с трудом понимают».
«Это что-то про лошадей», – говорила Мать, увидев слово «аллюр».
«Это где-то здесь!» – говорила она о слове «кушак», победно кладя руку на талию.
И слово «пион» она до сих пор произносит, как «пьён», потому что именно так научил ее впервые отец и именно так это врезалось в ее память.
В четыре года она уже читала вовсю, радостно и бегло, и самое большое удовольствие от этого жадного чтения получала дочь соседей, ее ровесница, по имени Рахель Шифрина, которая стала ее лучшей подругой.
– А вам? – спрашивал я Черную Тетю. – Тебе и Дяде Реувену она тоже читала?
– Нет.
– Но ведь она же ваша сестра!
– Наш Реувен был уже большой и все время занят по хозяйству, а я не хотела. Хоть я и высокая, а сказки я не люблю.
Черная Тетя видит повадки мира и обитающих в нем творений на свой особенный лад. «Я не понимаю, как такой блондин может преуспевать в математике, – сказала она однажды об одном из своих кавалеров, а о другом обмолвилась: – Хоть он и боится высоты, но прекрасно играет на скрипке».
Мать читала дочери соседей и самой себе книги, а ее младшая сестра носилась по двору и по полям, ввязывалась в драки, играла и лазила по деревьям – точно так же, как продолжала это делать многие годы спустя, когда стала взрослой и превратилась – благодаря мне – в Черную Тетю.
Она очень метко швыряла камни из пращи, которую украла у арабского пастуха, когда тот полез искупаться в озере, и, хотя уже тогда была убежденной вегетерианкой и питалась в основном овощами и финиками, все же согласилась отстреливать с помощью этой пращи голубей, расхаживавших по черепичной крыше коровника, потому что Бабушка, уже тогда убежденная скряга, сказала, что если добавить этих голубей в семейный котел, то не придется сворачивать головы курам, расхаживающим по двору.
Что же до Дедушки Рафаэля, «Нашего Рафаэля», то он был убежденный самоубийца. Спустя несколько лет он повесился, оставив по себе лишь долги – жене, имя – мне да великий спор всем женщинам в нашем семействе: считать самоубийство мужчины естественной смертью или его следует отнести к несчастным случаям? Вопрос любопытный и вполне достойный обсуждения, сестричка, но не из-за него я вас оставил. Не из-за этого.
У БАБУШКИ ЕСТЬ ЧЕРЕПАХ
У Бабушки есть черепах, которого зовут Пенелопа. Черная Тетя подобрала его на каменистом поле, что примыкало в ту пору к самой окраине нашего низенького, маленького квартала. Сегодня там высятся жилые дома и большое здание семинарии, а тогда мы играли там в «чур, земли не касаться», прыгая с камня на камень, и Черная Тетя устраивала в поле вечерние посиделки у костра для всей детворы квартала и собирала сухие коровьи лепешки, чтобы унавозить ими маленький огород в нашем дворе.
Бабушка попросила черепаху в подарок к своему шестидесятилетию.
– Черепаху? С чего вдруг черепаху? – удивилась Мать, а Рыжая Тетя скривила лицо в гримасе «ой-я-сейчас-вырву-все-что-только-что-съела», на которой она специализировалась.
– Я так хочу, – сказала Бабушка, вообще говоря, женщина предсказуемая, простая и консервативная, самым выдающимся качеством которой была любовь к деньгам, а не к животным.
А Черная Тетя сказала:
– Что тут непонятного? Если не считать родных дочерей, черепаха – то животное, которое дешевле всего прокормить.
Но Мать и Рыжая Тетя непременно добивались, чтобы Бабушка объяснила, какой смысл в том, что она хочет именно черепаху. И тогда она призналась:
– Потому что в моем возрасте уже приятно думать, что в доме есть кто-то постарше.
Мать бросила беглый взгляд на черепаха и заявила, что, невзирая на впалый живот, ему вполне подходит имя Пенелопа. Исходя из числа клеточек на его панцире и полной неспособности ориентироваться в квартире, женщины постановили считать, что Пенелопа старше Бабушки как минимум на двадцать лет, что означает, что сегодня ему уже, примерно, сто двадцать.
Однако, несмотря на преклонный возраст, а также медлительность и полную тупость – три качества, которыми природа наградила всех черепах, – Пенелопа стал нашим любимым домашним животным, и я хорошо запомнил его, потому что всякий раз, когда я принимался расспрашивать Бабушку о маминой подруге Рахели Шифриной, Пенелопа начинал описывать вокруг нас нетерпеливые круги – насколько черепаха вообще способна делать что бы то ни было нетерпеливо.
«Балованная девчонка, – презрительно фыркала Бабушка. – Даже в будни наряжалась, как на субботу».
Привычка эта – наряжаться по будням в субботние наряды – представлялась ей непростительным прегрешением, говорившим не только о расточительности, но и о заносчивости. И действительно, Рахель Шифрина не дружила с другими детьми мошавы и не помогала своим родителям в работе по хозяйству и во дворе. Целыми часами она сидела на веранде своего дома в прохладной тени раскидистого фикуса и увлеченно играла в куклы.
Господин Шифрин, ее отец, взошел в Страну [8]8
«Взошел в Страну» – в Страну Израиля всегда «восходят», «поднимаются», разумеется, в переносном смысле слова (ибо в Библии заповедано евреям: «Поднимайтесь и идите!»), а покидающие Страну называются «йордим», букв, «спустившиеся». Точно так же всегда «поднимаются» в Иерусалим, расположенный в Иудейских горах.
[Закрыть]после Первой мировой войны. Оба они, Шифрин и его жена, были высокие и белолицые, и в силу их врожденного аристократизма все соседи предваряли их имена уважительными «господин» и «госпожа». Они были очень похожи друг на друга, но Земля Израиля, с ее обитателями, природой и солнцем, обошлась с ними по-разному. Господина Шифрина она наполнила радостью и благожелательностью к людям, а госпожу Шифрину наградила морщинами и постоянной озабоченностью. Зной, и пыль, и вечные мухи, и темные базальтовые домики мошавы надломили ее дух. За считанные годы она превратилась в «унылую каргу», как описывала ее Бабушка, а может, и Мать, я снова не помню.
«Вы уж меня извините, госпожа Шифрина, что я вам делаю замечание, – указывала Бабушка на маленькую Рахель, – но мы не затем прибыли в эту Страну, чтобы выращивать бездельников!»
В этом вопросе Бабушка, кстати, и сама исповедовала то, что проповедовала. Она и дочерей своих, мою Мать и Черную Тетю, держала в черном теле, и себе самой тоже не давала спуску. В детстве, когда мы с Большой Женщиной – так я про себя называю вас пятерых, которые меня растили: тебя, паршивка, и Бабушку, и Мать, и двух моих Теть, – усаживались, бывало, поговорить на кухне, Бабушка тотчас торопилась выложить на стол пять кучек чечевицы и приказывала женщинам перебирать ее, пока они «чешут языками».
«Нечего вам тут болтать и рассиживаться без дела, – объявляла она. – Пока разговариваешь, можно еще чем-то заниматься».
«Я тоже хочу», – упрашивал я.
Но Бабушка не позволяла мне делать «женскую работу», точно так же, как она не позволяла мне пользоваться «женской уборной». Они разговаривали и перебирали, а я присматривался к их пальцам и прислушивался к их ртам, и слова, воспоминания и рассказы всплывали в пространстве маленькой кухни, а мелкие камешки, крупицы земли и дикие семена постепенно складывались в пять невысоких холмиков, и отсортированная чечевица сдвигалась пятью парами рук в одну общую, чистую, оранжевую кучку, которая все росла и поднималась в центре кухонного стола.
Бабушкины слова приводили госпожу Шифрину в ярость, и она гневно сообщала соседке, что «Земля Израиля» и так уже причинила ей достаточно горя и она не желает, чтобы руки «ее маленькой Рахели» тоже покрылись царапинами и мозолями, а их кожа обгорела и почернела на солнце.
«Моя жизнь уже разбита, – заключала она. – Но своей девочке я найду жениха из культурных, который заберет ее отсюда. Не из тех ваших маленьких головорезов, которые жуют горчичные зерна, и толкуют с коровами, и бегают босиком, как арабчата».
Наивна была госпожа Шифрина и не знала, что беда, куда большая, чем поцарапанные руки или босоногий жених, суждена была ее дочери и ей.
Когда Мать вышла во двор и стала вслух читать книжку, Рахель Шифрина преисполнилась любопытства, оставила своих кукол на затененной веранде и перегнулась через перила, чтобы лучше слышать.
Мать, которой была приятна близость такой аристократической девочки, немного понизила голос, и тогда дочь соседей сошла с веранды в садик и сделала вид, будто принюхивается к запаху цветов. Мать стала читать еще тише, и Рахель Шифрина занялась пристальным изучением кольев забора, разделявшего оба двора, потом проскользнула в просвет между двумя кольями, и вскоре, по истечении нескольких приятных минут, затраченных на перешептывание и соблазнение, приближение и поимку, обе девочки уже сидели плечом к плечу, одна – читаючи новой знакомой вслух свою книжку (Бабушка всегда говорила «читаючи» вместо «читая»), другая – слушаючи ее.
Когда сказка кончилась, Рахель пригласила Маму поиграть в куклы на веранде своего дома, и так началась их дружба. Поначалу из взаимной потребности изливающего рта и вожделеющего уха, а в последующие дни и недели – в силу неподдельной любви двух маленьких детских сердечек.
– А где она сейчас?
– Она уехала.
– Куда? – спрашивал я, хотя уже знал ответ наизусть.
– К знаменитому врачу в Вене. Уехала и не вернулась.
– Так почему ты не ищешь ее?
– Я думаю о ней, и помню ее, и скучаю по ней. Вот что я делаю.
– А если она вернется?
– Я обниму ее, и поцелую, и прочту ей сказку, и буду ее любить.
Много дней провели они вместе, сидя в тени фикуса или на кровати, и так приятна была им их любовь, что, поступив в первый класс («Мы вошли, держась за руки, – рассказывала Мать, – и сели рядышком за парту»), Рахель Шифрина объявила, что не будет учиться читать и писать, и не стала скрывать причину. «Если я научусь читать сама, – сказала она, – ты никогда больше не будешь читать мне книжки на кровати».