Текст книги "Вирикониум"
Автор книги: Майкл Джон Харрисон
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)
– Интересно, известно ли вам, Ардвик Кром, как меня беспокоит его кишечник, – продолжала она. – Вы его друг, поэтому вас это тоже должно беспокоить. Понимаете, кишечник у него очень слабый, и если не стимулировать его работу… Он не будет этим заниматься, если вы не будете его к этому подталкивать!
По ее словам, слабость кишечника была у них наследственной.
Она предложила Крому ромашкового чаю, от которого поэт отказался, потом отправила с поручением к модному фармацевту в Мюннед. После того как поручение было выполнено, Крому ничего не оставалось, как отправляться домой и ждать.
Кристодулос Флис – полумертвый от опиума и сифилиса, постоянно предающийся восхитительному самобичеванию, – покинул тесную мастерскую с окнами на север и, по обычаю, оставил там маленькую картину, над которой работал. Новые постояльцы, глядя на нее, набирались мужества, живости техники и непривычно хорошего настроения. Правда, считается, что Одсли Кинг на время своего краткого пребывания на Монруж повернула ее к стене, поскольку обнаружила в ней то ли непростительную сентиментальность, то ли что-то еще. Как бы то ни было, ни один скупщик в Квартале не пожелал приобрести эту картину, опасаясь, что ее никто не купит. Кром повесил ее в угол, над дешевым оловянным умывальником, чтобы смотреть на нее с кровати.
Холст, масло, около одного квадратного фута. Картина именовалась «Дети, возлюбившие Господа, обретают дар плакать розами». Дети, главным образом девочки, танцевали под старым деревом. Безлистные ветви были украшены разноцветными лоскутками. Позади, до самого горизонта, раскинулось поле с кустами утесника, тут же стояло несколько голых молодых березок, весьма изящных. Вдалеке темнели окна и соломенная крыша приземистого домика. Беззаботная сила юных плясуний, которые, двигаясь посолонь, свивали вокруг самой высокой из девочек что-то вроде спирали, являла разительный контраст с неподвижностью последних дней зимы, колючего прозрачного воздуха и лучей низкого солнца. Мальчиком Крому часто доводилось видеть подобные пляски, хотя ему никогда не разрешали принимать в них участие. Он помнил бесшумные тени, скользящие по траве, торжественное пение, розовые и зеленые краски неба. Как только спираль свернется так, что туже некуда, танцовщицы начнут наступать друг другу на ноги, смеясь и взвизгивая – или, затянув другой напев, запрыгают под деревом, пока одна не закричит:
– Тряпичный узел!
Возможно, Одсли Кинг права – картина действительно слащава. Но Кром, которому в каждом углу виделся ягненок, никогда этого не замечал. И когда она пришла, как обещала – женщина с головой насекомого, – он сидел, уставившись на картину, в трапеции лунного света, перечеркнувшего его кровать. Он сидел так тихо и неподвижно, что напоминал портрет на собственной могиле. Женщина остановилась в дверном проеме; наверно, она решила, что он умер и ускользнул от нее.
– Я не могу встать, – произнес Кром.
Маска слабо поблескивала. Он слышал доносящееся из-под нее дыхание – или это только казалось? Прежде чем он смог определиться, на лестнице за спиной у женщины что-то зашуршало, и она отвернулась, чтобы сказать… он толком не разобрал, но, кажется, она сказала: «пока не входи».
– Эти ремни такие старые, – объяснил он. – Мой отец…
– Хорошо, тогда давай сюда, – нетерпеливо произнесла она, обращаясь к тому, кто был снаружи. – А теперь ступай.
И захлопнула дверь. На лестнице послышались шаги-, кто-то спускался. На Монруж стояла такая тишина, что можно было ясно услышать, как человек минует пролет за пролетом, как шаркает в пыли на площадке, спотыкается о задравшийся линолеум. Входная дверь распахнулась и хлопнула. Женщина ждала, прислонившись к дверному косяку, пока шаги не стихли на пустых тротуарах, удаляясь в сторону Мюннеда и переулка Соляной подати. Потом сказала:
– Я должна тебя развязать.
Но вместо этого она подошла к изножию кровати Крома и села к нему спиной, задумчиво глядя на девушек, танцующих у куста бузины.
– Тебе хватило ума найти эту вещь, – она снова встала, не сводя глаз с картины, и сделала вид, что не услышала, когда он сказал:
– Она была в другой комнате, когда я приехал.
– Подозреваю, тебе кто-то помог. Ладно, не важно… – внезапно в ее голосе зазвучала требовательность: – Неужели тебе здесь нравится? Здесь, среди крыс? Что заставляет тебя жить здесь?
Кром был озадачен.
– Не знаю.
Издали донесся крик – долгий, похожий на выдох. Римские свечи одна за другой взмывали в ночь на востоке и взрывались почти в зените, и крыши Монруж, покрытые осыпающейся черепицей, превращались в угловатые черные силуэты. Свет хлынул в комнату, откатился обратно за стул, скользнул по пузатому эмалированному кувшину, высвечивая то там, то здесь книгу, коробку, сломанный карандаш, делая их очертания безжалостно рельефными. Желтые или золотые, рубиновые, зеленовато-белесые – с каждой новой вспышкой углы комнаты казались все более неправильными.
– Арена! – воскликнула женщина с головой насекомого. – Сегодня вечером они рано начали.
Она рассмеялась и захлопала в ладоши. Кром недоуменно уставился на нее.
– Арена будет залита светом, на ней будут кувыркаться клоуны! – И она быстро расстегнула ремни.
– Смотри!
У побеленной стены, возле двери, стоял длинный сверток, кое-как стянутый шнуром. Сквозь оберточную бумагу проступило что-то похожее на жир – похоже, там была рыба. Когда женщина повернулась, Кром как раз сел на край кровати, опершись локтями на колени, и растирал лицо. Но она уже торжественно шла к нему, неся сверток на вытянутых руках, ее тень то возникала, то исчезала во вспышках света.
– Я хочу, чтобы ты увидел и понял, что мы намерены тебе передать.
Когда фейерверк наконец прекратился, из бумаги появились белые керамические ножны, очень древние. Они были около двух футов длиной и явно пролежали в земле в течение долгого времени, отчего пожелтели до цвета слоновой кости и покрылись сетью тонких линий, точно старая фаянсовая раковина. Химикалии, сочащиеся сквозь почву Великой Бурой пустоши, оставили несколько тусклых голубоватых пятен. Оружие, которое находилось в ножнах, имело рукоятку из того же материала – хотя со времен изготовления она заметно потемнела, – и на стыке выделилось немного зеленоватого вещества, похожего на желе, которого женщина с головой насекомого боялась касаться. Она опустилась на колени у ног Крома, ссутулилась, потом медленно потянула за рукоятку.
Комнату мгновенно наполнил запах – густой и затхлый, запах отсыревшего пепла в мусорном ящике. Бледные овальные пятнышки света – одни размером с березовый лист, другие едва различимые – поплыли к потолку. Они собирались в углах и не рассеивались. Светящийся клинок, вяло гудя, оставлял в темноте тусклый фиолетовый след, когда женщина с головой насекомого медленно покачивала им перед собой вправо и влево. Казалось, она заворожена этим зрелищем. Вероятно, клинок разделил судьбу большинства подобных предметов: его откопали в какой-нибудь яме, и он попал в город благодаря Королям-Аналептикам, но когда – никому не известно.
Кром забрался с ногами на кровать.
– Мне это не нужно.
– Бери!
– Нет.
– Ты не понимаешь. Она решила дать городу другое имя!
– Меня это не волнует.
– Возьми. Просто потрогай. Теперь это твое.
– Нет!
– Очень хорошо, – спокойно произнесла женщина. – Но не думай, что картина снова тебе поможет.
И швырнула холст на кровать.
– Взгляни на нее, – она засмеялась, и в ее смехе звучало отвращение. – «Дети, возлюбившие Господа!» И ради этого он дважды в неделю караулил их у прачечных?
Сцена почти не изменилась, остался и тающий вечерний свет, но теперь девочки танцевали в каком-то саду возле дома. Они казались заторможенными и неуклюжими, словно лишь изображали радость, которая их прежде переполняла. Карниз дома был выкрашен землисто-серой краской. На девочек отбрасывала тень «бредога», которую кто-то высунул из слухового окна под самой стрехой – убогая вещица, какие делают в Квошмосте и Срединных землях. Вычищенный конский череп лакируют, вставляют глаза из бутылочного стекла, снабжают креповыми ремнями и водружают на шест, который укутывают обычной простыней. Впрочем, эта была изготовлена из черепа ягненка и как будто шевелилась под взглядом Крома.
– Что вы сделали? – прошептал он. – Где картина, которая здесь была?
Ягненок зевнул. Его нижняя челюсть слабо качнулась над ничего не подозревающими детьми, словно он хотел излить им свои горести. Потом череп вдруг снова покрылся плотью. Белая умоляющая мордочка повернулась к Крому. Поэт застонал, швырнул картину в угол и протянул руку.
– Давайте ваш треклятый меч.
Рукоятка коснулась его ладони, и он ощутил слабый, но болезненный толчок. Кости до локтя словно превратились в желе. Крома окутал прогорклый запах зольника. Это был запах влажного пепла, покрывающего целый континент – пепла, кусочки которого кружатся, подобно огромным бумажным мухам, под отравленным коричневым небом. Это был запах Чеминора, Матушки Були и пруда Аквалейт; запах бесконечных пустошей, что окружают Урокониум – то единственное, что осталось от мира. Женщина с головой насекомого глядела на Крома. Она была довольна.
И тут в дверь постучали.
– Убирайся! – крикнула женщина. – Ты все испортишь!
– Я должен собственными глазами увидеть, как он взял это в руки, – отозвался приглушенный голос. – Я должен убедиться, а потом пойду на все четыре…
Женщина нетерпеливо передернула плечами и открыла дверь.
– Тогда побыстрее.
В комнату ввалился Анзель Патинс, благоухающий лимонным джином и одетый в неописуемую рубаху из желтого атласа, в которой напоминал труп. Под руками цирюльника с Жестяного рынка его хохолок превратился в частокол причудливых алых шипов и перьев. Не замечая Крома, он отвесил женщине с головой насекомого короткий поклон – так, словно делал ей одолжение – и сделал вид, что ищет оружие. Понюхал воздух. Поднял брошенные ножны и тоже обнюхал. Облизнул палец и вроде собрался коснуться желе, которое сочилось из них, но в последний момент передумал. Полюбовался пятнышками света, блуждающими в углах комнаты, словно мог что-то прочесть по их покачиванию на потолке. Наконец его взгляд скользнул в сторону кровати и остановился на лице Крома. Поэт, казалось, его не узнавал.
– Ах, да. И в самом деле, коснулся.
Он расхохотался. Потом почесал нос, подмигнул… и принялся носиться по комнате, то кукарекая, то разевая рот и высовывая язык, пока не споткнулся о картину Кристодулоса Флиса, которая лежала у стены, там, куда ее забросил Кром.
– Все-таки коснулся, – повторил Патинс, с опустошенным видом приваливаясь к дверному косяку. Держа картину на вытянутой руке, он некоторое время разглядывал ее, склонив голову набок.
– Это кто угодно мог увидеть, – на его лице появилась задумчивость. – Кто угодно.
– У него в руке меч, – напомнила женщина с головой насекомого. – Если ты ничего не можешь сказать кроме того, что и так очевидно, убирайся.
– Ты хотела сказать что-то другое, – равнодушно ответил Патинс; казалось, его мысли были заняты чем-то другим. Он зажал картину между ног и несколько раз провел пальцами по своему гребню, словно причесываясь. Внезапно он вышел на середину комнаты, отставил одну ногу, нагло ухмыльнулся и запел мелодичным фальцетом, точно мальчик на банкете:
Раз-два-три, я выбрал вас,
Я хочу на бал попасть.
– Убирайся! – рявкнула женщина.
Бал устроен в мою честь,
Ну а вы ступайте в лес,
Танцуют дамы при дворе,
А кискам место на ковре!
Выражение, с которым он пропел последнюю строчку, привело женщину в ярость. Она стиснула кулаки, мохнатые осиные усики на ее маске задрожали.
– Ну, ужаль меня! – издевался Патинс. – Давай!
Она вздрогнула. Патинс сунул картину подмышку и направился к двери.
– Погоди! – взмолился Кром, который наблюдал за их перепалкой с нарастающим ужасом и замешательством. – Патинс, ты должен знать, почему именно я! Почему ты ничего мне не сказал? Что случилось?
Патинс уже в дверях обернулся и поглядел на Крома почти с нежностью. Потом его верхняя губа дернулась, и на лице появилось высокомерное выражение.
– Патинс, ты никогда не бывал в Чеминоре. И никто из нас не бывал.
Анзель Патинс сплюнул на пол, коснулся носком сгустка мокроты и уставился на результат с неодобрением знатока.
– Да, не бывал, Кром. А теперь побываю.
Однако Кром видел, что его торжество – лишь тонкая пленка, а взгляд поэта-пьяницы полон тревоги. Шаги, отраженные эхом, некоторое время звучали на улице, понемногу стихая. Патинс покидал Монруж и Старый Город.
– Дай мне оружие, – приказала женщина с головой насекомого.
Она вернула странный клинок в ножны, и из них пахнуло ржавчиной, паленым конским волосом и заросшим водоемом. Кажется, она пребывала в нерешительности.
– Он не вернется, – бросила она наконец. – Обещаю. Но Кром не отводил взгляда от стены. Женщина прошлась по комнате, сдула пыль со стопки книг, прочла заголовки на одной, потом на другой, открыла дверь в мастерскую с окнами на север, тут же закрыла ее и забарабанила пальцами по умывальнику.
– Извини за картину, – сказала она.
Кром должен был что-то ответить, но в голову ничего не приходило. Половицы заскрипели; кровать качнулась. Когда он открыл глаза, женщина лежала рядом.
Весь остаток ночи ее странное длинное тело двигалось над ним в неверном свете, падающем из слухового окошка. Маска насекомого с фасетчатыми глазами и филигранными стальными жвалами качалась, как вопросительный знак. Кром отчетливо слышал, как женщина дышит под ней; пару раз ему казалось, что сквозь металл проступают черты ее настоящего лица – бледные губы, скулы, обычные человеческие глаза. Но ничего не сказал.
Внешние галереи обсерватории в Альвисе полны древней скорби. Свет, который проникает туда, словно процежен через туго натянутую кисею. Воздух холоден, его движение почти незаметно. Это скорбь старых машин: недовольные бездействием, они внезапно начинают что-то нашептывать сами себе, а потом снова умолкают на века. Никто не знает, что с ними делать. Никто не знает, как их успокоить. Такое впечатление, что они обзавелись мерзкой привычкой впадать в панику: они хихикают, когда вы проходите мимо, или выпускают забавный плоский луч, похожий на желтое пленчатое крыло.
«У-лу-лу»… Этот звук доносится с галерей почти ежедневно, то издалека, то чуть ближе, его приносит порывом ветра – приносит Матушке Були, которая часто здесь появляется. Никто не знает, зачем и почему. Понятно, что она и сама этого не знает. Если она так гордится победой над Королями-Аналептиками, то почему сидит одна в алькове и смотрит в окно? Матушка, которая приезжает сюда поразмышлять – не та живая кукла, которую носят по городу по пятницам и в праздники. Она не надевает парик и не позволяет раскрашивать себе лицо. Это сущее наказание, а не женщина. Она тихо напевает немелодичным голосом, и побелка осенними листьями падает с влажных потолков ей на колени. Теперь там нашла приют мертвая мышь, и Матушка никому не позволяет ее убрать.
Место, где стоит обсерватория – это не самая вершина холма. Выше по склону громоздится гора древнего мусора, извлеченного из котлованов – он слежался, стал плотным. Здесь теснятся убогие лачуги и кладбища. Это место называется «Энтидараус», что означает «делающий вклад в Дараус», а Дараус – это расщелина, которая, как хорошо заметно сверху, рассекает Урокониум пополам, как трещина бородавку. Туда понемногу сползает и мусор, и все, что на нем находится. На другом, западном краю ущелья стоят башни Старого Города. Около дюжины этих таинственных сооружений, украшенных шпилями и рифлеными карнизами, облицованных глянцевой голубой плиткой, все еще возвышаются среди почерневших громадин тех, что рухнули во время Городских войн. Каждые несколько минут то на одной, то на другой звонит колокол, и невесомый звук наполняет ночь на улицах у подножия Альвиса, идущих к берегам пруда Аквалейт, от Монруж до Арены… а когда он смолкает, Урокониум кажется тихим и опустевшим – город, заваленный мусором, затянутый туманами. Город, который покинули жители, оставив лишь полустертые следы былого пыла.
У Матушки Були нет времени глядеть ни на старые башни, ни горы, которые стеной поднимаются позади них, отбрасывая тень десятимильной ширины на холодные водоразделы и мелкие болотистые долины за городом. Ей интересны лишь осыпающиеся террасы Энтидарауса. Они заросли чахлым утесником и переродившимся до неузнаваемости плющом; там проползают похоронные процессии. Люди несут охапки анемонов, чтобы бросить их потом на могилу. Раскисшая земля между нищими лачугами, усыпанная кусками облицовки и мусором, скопившимся за многие поколения, вся усеяна темно-красными лепестками. Дождь поливает их, и они еще долго источают скорбный аромат. Целый день женщины цепочкой ходят по склону – то вверх, то вниз. Они несут в ящике тело ребенка, укрытое цветами; за ними бредет мальчик, который волочит за собой крышку гроба; Матушка Були кивает и улыбается.
Все, что делают ее подданные, живо занимает ее. В тот вечер, когда Кром пришел к обсерватории со своим оружием из Пустоши, пряча его под пальто и яростно стиснув рукоятку, Матушка сидела во мраке, разливающемся по коридорам. Склонив голову набок, она с оживленным видом прислушивалась к хриплому глухому голосу, который доносился со стороны Энтидарауса, Несколько минут спустя из отверстия в земле показался человек. Он пополз вперед, цепляясь за размокшую траву и волоча за собой плетеную корзину, полную земли и навоза. Это явно давалось ему нелегко. Матушка заметила, что у него нет ног. Через некоторое время калека был вынужден остановиться и отдохнуть. Он рассеянно смотрел в пространство, Дождь стекал у него по лицу, но человек, казалось, не замечал этого. Потом снова закричал. Ответа не последовало. В конце концов, он отвязал корзину и уполз обратно в яму.
– Ах! – прошептала Матушка Були и в предвкушении подалась вперед.
Она уже опаздывала, но мановением руки отослала фрейлин, которые уже в третий раз приносили ей парик и венок из прутьев.
– А это обязательно делать у всех на глазах? – пробормотал Кром.
Женщина с головой насекомого молчала. Когда утром он спросил ее; «Куда ты пойдешь, если придется покинуть Город?» – она ответила:
– Сяду на корабль.
И, когда он уставился на нее, добавила:
– Ночью. Я собираюсь найти отца.
Но теперь она только сказала:
– Тише. Теперь тише. Ты здесь надолго не задержишься.
Весь день толпа собиралась на широких ступенях обсерватории. Так повелось с тех пор, как Матушка Були Прибыла в город. В ноябре, в определенный день, команды мальчиков танцевали на этих ступенях перед мрачными, до омерзения тощими деревянными фигурами Королей-Аналептиков. Все было готово. Свечи наполняли воздух запахом жира. Принесли Королей. Безучастные ко всему, безликие, с огромными головами, они возвышались в сгущающихся сумерках, точно призраки – тупые, неуклюжие, но полные угрозы. Слышно было, как в обсерватории собирается хор. Певчие распевались, прочищали горло, снова распевались, снова кашляли… Мрачный проломленный купол поглощал все отголоски, точно фетр. Маленькие мальчики – им было по семь-восемь лет – толпились на сочащихся влагой камнях, бледные, серьезные, облаченные в причудливые костюмы, и тоже кашляли от сырости, что каждую зиму скапливается у подножия Энтидарауса.
– Меня мутит от твоего оружия, – пробормотал Кром. – Что я должен сделать? Где она?
– Тише.
Наконец танцорам разрешили занять места на ступенях. Выстроившись в линию, они напряженно таращились друг на друга, пока музыкантам не дали сигнал начинать. Хор выступил вперед и затянул знаменитый кант «Отречемся». Сквозь многоголосую толщу песнопения пробивались мерные удары большого плоского барабана и гнусавый фальцет альтового гобоя. Мальчики с неподвижными, словно оплывшими лицами медленно поворачивались, выполняя простые, строгие фигуры танца. Два шага вперед, два шага назад – так было установлено особым предписанием.
Вскоре на верхней площадке, в кресле на четырех железных колесах, появилась Матушка Були. Ее голова запрокинулась и опиралась на его выгнутую спинку. Служители, молодые люди и женщины в жестких вышитых одеждах, тут же окружили ее, небрежно раскланиваясь на ходу. Одни поправляли ее волосы, стянутые в пучок, другие подсовывали ей под ноги скамеечку. Кто-то держал огромную книгу перед ее единственным зрячим глазом, кто-то возложил ей на колени то ли корону, то ли венок из тисовых прутьев, которую ей предстояло бросить танцующим мальчикам. Пока дети танцевали, Матушка Були без всякого интереса смотрела в небо, но едва танец закончился и ей помогли выпрямиться, произнесла отстранений и в то же время нетерпеливо:
– Даже они были повержены.
Она заставила служителей снова открыть книгу, на другой странице. Книгу она привезла с собой с севера.
– Даже этих королей заставили преклонить колени, – прочла она.
Толпа взревела. Бросить венок Матушке оказалось не под силу, хотя ее руки несколько секунд порывисто теребили его. В конце концов этого оказалось достаточно, чтобы венок соскользнул у нее с колен и упал среди мальчиков, которые торжественно понесли его вниз по ступеням обсерватории. Служители горстями бросали им засахаренные лепестки герани и цветные леденцы, а родители выкрикивали из толпы, торопя своих чад:
– Быстрее, быстрее!
Дождь полил не на шутку, несколько свечей погасло. Венок скатился к самому основанию лестницы, точно монета на одном из столиков кафе «Люпольд», встал на ребро, покрутился немного, упал и замер. Самый шустрый из мальчиков тут же поднял его. Голова Матушки Були вновь завалилась набок.
Служители уже готовились закрыть за ней огромные двери, когда в обсерватории послышались крики, шум возни, и возле кресла возникла нелепая фигура в желтой атласной рубашке, яркая, как вспышка. Это был Анзель Патинс. От него несло черносмородиновым джином, он срыгивал его себе на грудь, его гребень взъерошился и опал, пряди волос прилипли к потному лбу, точно потеки крови. Он все еще держал подмышкой картину, которую унес у Крома. Внезапно поэт принялся размахивать ею – так яростно, что рама сломалась, и холст развевался на ветру.
– Подождите! – завопил он.
Женщина с головой насекомого шарахнулась в сторону, как испуганная лошадь. Секунду она таращилась на Патинса, словно не знала, что делать, затем толкнула Крома в спину.
– Давай! – нетерпеливо зашипела она. – Иди и убей ее, иначе будет слишком поздно!
– Что?..
Пока Кром возился с рукояткой, ему начало казаться, будто яд растекается у него по руке и проникает в шею. Тусклые белесые искорки брызнули из-под пальто, омерзительный запах зольника ударил в нос и поплыл во влажном воздухе. Люди, стоявшие рядом, отшатнулись, на их лицах появились недоумение и страх.
– Среди нас заговорщики! – надрывался Анзель Патинс. – Здесь, в толпе!
Неизвестно, чего он ожидал от Матушки Були, но королева оставалась безучастной. Она не обратила на него ни малейшего внимания. Ее пустой взгляд был по-прежнему устремлен в пространство. Дождь пропитывал хлебные крошки у нее в подоле, они набухали и склеивались. Патинс завопил, точно в ужасе, и швырнул картину на ступени.
– Люди смотрели на эту картину, – он пнул раму ногой. – Они преклоняли перед ней колени! Они выкопали древнее оружие и теперь собираются убить Матушку!
И зарыдал.
В этот миг Кром встретился с ним взглядом.
– Вот он! Вот! Вот! – заголосил Патинс.
– Что он делает? – прошептал Кром. Он вытащил клинок из-под пальто и отшвырнул в сторону ножны. Толпа тут же расступилась, у кого-то перехватило дух, кого-то затошнило от запаха. Поэт взбежал по ступеням, неуклюже держа оружие в вытянутой руке…
…и ударил Патинса по голове. Тупо гудя, клинок погрузился в череп, скользнул по переносице, разделил пополам глазницу и рассек плечо, Колени Патинса подогнулись, отрубленная рука отлетела прочь, Поэт шагнул, чтобы подобрать ее, потом передумал и сердито посмотрел на Крома, поправляя блестящие белые кости, торчащие из скулы.
– Мужеложец. Урод.
Он сделал еще несколько нетвердых шагов вверх по лестнице, смеясь и указывая на собственную голову.
– Этого я и добивался, – просипел он, обращаясь к толпе. – Именно этого!
В конце концов он споткнулся о картину, упал на ступени, пошевелил уцелевшей рукой и стих.
Кром повернулся и попытался нанести удар Матушке Були, но с таким же успехом он мог запустить промокшую ракету. От клинка осталась одна керамическая рукоятка – почерневшая, пахнущая тухлой рыбой. Из нее вылетело несколько серых пылинок, которые немного покружились и погасли. Кром почувствовал такое облегчение, что опустился на ступени – казалось, с плеч у него свалился тяжкий груз. Сообразив, что опасность миновала, служители Матушки Були выбежали из обсерватории и заставили его снова встать на ноги, Одной из первых, кто дотянулся до него, была женщина с головой насекомого.
– Полагаю, теперь меня отправят на Арену, – прошептал он.
– Мне жаль.
Он пожал плечами.
– Такое ощущение, что эта штука приросла к моей руке. Вы что-нибудь о ней знаете? Как мне от нее избавиться?
Но с рукой, как выяснилось, все было не так просто. Она приобрела цвет переваренной баранины, раздулась и стала похожа на булаву. Кром мог разглядеть только кончик рукоятки, торчащий из этой массы. Стоило встряхнуть рукой, и по ней волной прокатывало онемение; толку от этого не было никакого, и бросить оружие он не мог.
– Я ненавидел свою квартиру, – пробормотал он. – Но все-таки жаль, что теперь туда не вернуться.
– Меня тоже предали, как ты понимаешь.
Позже Матушка Вули поглядела в лицо Крому, словно пытаясь вспомнить, где видела его раньше; две женщины поддерживали ей голову. Поэт заметил, что королева дрожит – то ли от страха, то ли от гнева. Ее глаз был водянистым и подернут пленкой, от коленей исходил запах несвежей пищи. Кром надеялся, что она что-нибудь скажет, но Матушка Вули только смотрела… а через некоторое время махнула рукой, давая женщинам знак отодвинуть ее кресло.
– Я прощаю всех своих подданных, – объявила она толпе. – Даже этого.
И добавила без выражения, словно машина:
– Благая весть! Отныне этот город будет называться Вира-Ко, «Город посреди Пустоши».
Хор снова вышел вперед. Крома поволокли прочь, когда он услышал, как певчие затянули древнюю песню:
У-лу-лу-лу
У-лу-лу…
У-лу-лу-лу
У-лу-лу…
У-лу-лу-лу
У-лу-лу…
Лу-лу-лу-лу
У-лу-лу-лу
Лу…
Лу…
Лу…
И толпа подхватила этот напев.