Текст книги "Вирикониум"
Автор книги: Майкл Джон Харрисон
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)
– Она летит!
– Это тебе не поможет, ублюдок, – процедил Эгон Рис.
Он сделал широкое движение, словно сметал что-то – именно таким движением неделю назад он рассек бритвой кость и хрящ точно над ключицами Тони Ингардена.
Это был хороший удар. Все шло к тому, что Рис позволит лезвию свободно упасть, пройдя сквозь горло карлика…
И тут бритва замерла в воздухе.
Перебросив ее из руки в руку, Эгон расхохотался. Карлик недоуменно вытаращился на него.
– Ха! – крикнул Рис.
Внезапно он развернулся на одной ноге, словно услышал, как сзади приближается еще один противник. И метнулся в сторону, рассекая воздух справа и слева от себя – так быстро, что глаз не успевал уследить.
– А еще я вот так делаю, – выдохнул он. – Это вообще раз плюнуть.
Вторая бритва, появилась у него в руке, как по волшебству. Бритвы резали и хлестали пустоту перед ним, словно обретя собственную жизнь, а сам Рис, раскачиваясь и увертываясь, двигался по Пустырю странной, шаркающей походкой, словно у него подгибались колени, а локти были привязаны к телу эластичным бинтом. Казалось, он дурачится.
– Теперь я покажу, как умею пинаться! – крикнул он.
Но Дай-Ротик, который следил за этим представлением с выражением искреннего любопытства и лишь изредка бурчал что-то осуждающее по поводу особо замысловатого удара, только улыбнулся и отполз в сторону. Он видел это как наяву – то, что никто еще никогда не делал. Несколько кувырков один за другим… потом «летящий дементос»… сальто, в котором он взмывает в дымный воздух над ареной, кувыркаясь снова и снова, прижимая колени к животу… и наконец прыжок – такой высокий, что можно посмотреть на толпу сверху вниз, точно ракета для фейерверка перед самым взрывом.
– Та! – прошептал он, все более воодушевляясь. – Кордопули – та!
Скоро они с Рисом тоже летели, кружась и подпрыгивая все выше, достигая пространства, где нет никаких преград. Но Вера Гиллера всякий раз опережала их и, казалось, сама задавала ритм.
Пустыни. Они раскинулись к северо-востоку от города, огибая его широким полукольцом, и тянутся дальше на юг.
Здесь есть все пустыни, какие только можно представить: от плоских равнин, покрытых разлагающейся металлической пылью и ограниченных пунктирной линией блестящих холмов, что похожи на полированную кость, до пустошей, изрытых ямами, полными химикалий – глубокими, отвратительно грязными, с изъязвленными краями. Над этими ямами кружат крошечные мушки, у них словно вырезанные из бумаги крылья и, возможно, лишние ноги. В этих местах множество старых городов, которые отличаются от Врико лишь тем, что окончательно пришли в упадок. Оказавшись там, путешественник может изжариться до смерти. Его могут найти со смерзшимися веками, и от него останется только дневник, последнее предложение в котором обрывается на середине.
Квасцовые Топи, остров Фенлен, Великая Бурая пустошь… Границы этих территорий столь причудливы, что даже самые почтенные географические издания расходятся во мнении. Но эти границы по крайней мере существуют – в привычном смысле слова. К Всеобщему Пустырю – по поводу границ которого все давно сошлись во мнении – это, похоже, не относится. И никто с вами не согласится, если вы скажете: «В то время как те пустыни лежат за пределами города, Всеобщий Пустырь находится в самом городе».
Ночь выдалась тихой.
Было без пяти одиннадцать, и канал возле Всеобщей заводи затянуло легчайшей, немыслимо хрупкой ледяной пленкой – за исключением тех мест, где вода, прорвавшая плотину, волновала поверхность. Яркая луна заливала фасады домов, выстроившихся вдоль тропинки, голубым светом, похожим на сок молочая.
«Можно подумать, в них снова кто-то будет жить», – думал сторож. Ночная работа начисто лишила его воображения. Она состояла в том, чтобы ходить взад-вперед отсюда до задворков квартала Аттелин, где при желании можно выпить чашечку чая. Сторож похлопал руками, чтобы немного согреться. С того места, где он стоял, можно было увидеть, как трое подошли к воде на противоположном берегу канала и перешли его вброд.
Они появились всего в десяти ярдах выше по течению, между плотиной и тем местом, где стоял сторож. Лунный свет позволил хорошо разглядеть их. Они кутались в плащи с капюшонами – «точно бумажные кули или статуи в мешковине», позже утверждал сторож, – и их тела под этими одеяниями подергивались и извивались, непрерывно и ритмично, хотя движения казались слишком бессвязными, чтобы назвать их танцем. Там, где они шли, молодой лед таял, точно размокший сахар. Они не удостоили сторожа вниманием, просто перешли канал – самый высокий впереди, самый маленький замыкал шествие, – и исчезли в переулке, куда скидывают печную золу; переулке, который тянется мимо Орвэ и обсерватории и выходит во внутренний двор кафе «Плоская луна».
Сторож протер руки и с минуту оглядывался, словно ожидая, что произойдет что-нибудь еще.
– Одиннадцать часов, – крикнул он наконец.
И поскольку случившееся невозможно было объяснить – что отдавало недобросовестностью, – добавил:
– Вот, собственно, и все.
СЧАСТЛИВАЯ ГОЛОВА
Как говаривал Ардвик Кром, «Урокониум – город красивый, но равнодушный». Его жители любили зрелища: каждую ночь на Арене кого-нибудь то сжигали, то четвертовали – одних за политические преступления, других за религиозные. На прочее времени у горожан не оставалось. С крыши дома в окрестностях Монруж, где Кром снимал квартиру, нередко можно было увидеть вспышки фейерверка, а иногда ветер доносил крики.
Комнат в квартире было две. В одной стояла железная кровать, заваленная грудой одеял, напротив висел полузабытый умывальник. Кром пользовался им редко, поскольку питался всухомятку. Правда, как-то раз он попытался сварить яйцо, для чего спалил под ковшиком газету. Еще в комнате был стул и большой белый кувшин, украшенный изображением постоялого двора. Вторую комнату, маленькую мастерскую с окнами на север – по обычаю Артистического квартала, ее в свое время оккупировал живописец Кристодулос Флис, – Кром держал запертой на ключ. Там находилось кое-что из его книг и одежда, в которой он приехал в Урокониум и которую в те далекие времена считал модной.
Он еще не стал известным поэтом, хотя последователи у него уже появились.
Каждое утро около двух часов он посвящал творчеству. Работа начиналась с того, что он привязывал себя к кровати тремя широкими кожаными ремнями, полученными от отца: сперва лодыжки, потом бедра, и наконец, поперек груди. Это заставляло его чувствовать себя пленником, которого несправедливо подвергли наказанию. Подобные ощущения, как выяснилось, помогали думать.
Иногда он кричал и вырывался; но чаще лежал тихо, неподвижно, молча уставившись в потолок.
Кром родился среди широких унылых пашен, что тянутся, точно шоколадное море, на восток от Квошмоста до самых Срединных земель, которые кое-кто по старой памяти зовет Мидледсом. Самая последовательная его работа состояла в попытках вспомнить обычаи и события своего детства, а потом упорядочить эти воспоминания.
Похороны «Старого Падуба» в Пахотный понедельник…[20]20
Первый понедельник после Крещения. Отмечался на севере и востоке Англии как символическое начало пахоты. Ряженые пахари и их подручные волочили плуг от дома к дому.
[Закрыть]
Звук, с которым в августе лопаются стручки люпина… Твердые черные семена щелкают об оконное стекло, а мать тихонько напевает на кухне старинную рождественскую песенку «Oei'l Voirrey» – «Кануны Марии»…
Итак, Кром жил в Урокониуме – вспоминал, писал, печатался. Иногда он коротал вечера в бистро «Калифорниум» или кафе «Леопольд». Некоторые критики, завсегдатаи кафе, утверждали: любое его стихотворение – просто ряд зарисовок, и кроме мастерства автора, их ничто не связывает. Особенно старался Барзелетта Тоска, посвятивший длинной поэме Крома «Ерш для человека» статью на страницах «L'Espace Cromien». В этой статье он, кстати, напрочь игнорировал общепринятую хронологию, именуя это «изяществом». Кром выпустил брошюру с опровержением. И был очень доволен.
Несмотря на малоподвижный образ жизни, спал он крепко. Но прежде чем промчаться ночью по крутым крышам Монруж, юго-западному ветру приходится миновать заброшенные башни Старого Города – безмолвные, похожие на обгорелые строительные леса, где ныне обитают только птицы, обломки каких-то машин и осколки философских учений. Кром побывал там три года назад. С тех пор это и началось: почти каждую ночь ему снилось, как ловят «Счастливую голову».
Если следовать всем правилам, этот обряд надо проводить в канун Успения. В полосе прилива, прямо в песок, в два ряда врывают стволы боярышника с корой и листьями и переплетают их на манер корзины свежими ивовыми прутьями – такие заборчики почему-то называют «огородами». Получается что-то вроде коридора; в одном его конце встают мужчины, а в другом – женщины. Руки у последних связаны за спиной, но не за запястья, а за большие пальцы. По сигналу мужчины выпускают в коридор ягненка, увешанного медальонами, бумажными лентами и лоскутами. Женщины бросаются к нему, ловят и вступают за него в схватку. Победительницей становится та, которой удалось ухватить ягненка зубами за холку. В Данхэм-Месси, Лимме и Железном ущелье пойманного ягненка подвешивают на шесте и на три дня выставляют на всеобщее обозрение, а потом пускают на начинку для пирогов. Особым везением считается получить пирог с головизной.
В своем сне Кром стоял на гребне дюн, глядя на «огороды» и приливную полосу поверх переломанного песчаного тростника. Женщины с маленькими головками, в длинных серых одеждах, стояли, тяжело дыша, как лошади, или нервно прохаживались кругами. Стараясь не встречаться взглядами, они украдкой проверяли красные шнуры, которыми были стянуты их пальцы. Ни одного знакомого лица Кром не заметил. Кто-то сказал «сто яиц и телячий хвост» и засмеялся. Ленты трепетали в холодном воздухе. Ягненок! Его оставили довольно далеко от женщин; немного потолкавшись, они выстроились в линию и притихли… и вдруг сорвались с места и бросились к ягненку. Их вопли, похожие на крики морских чаек, взметнулись над берегом, и с моря пришел слепой дождь.
– Они же поубивают друг друга!
Кром услышал, как произнес это.
Вдруг одна из женщин вырвалась из общей кучи с ягненком в зубах. Пошатываясь, косолапя, она направилась к дюнам и опустила добычу к ногам Крома. Поэт смущенно посмотрел на него.
– Это не мое, – пробормотал он.
Но остальные уже направились прочь.
Кром проснулся, услышал шум ветра и уставился на умывальник. Потом встал и прошелся по комнате, чтобы успокоиться. Фейерверк омерзительного зеленоватого цвета время от времени освещал далекое небо над Ареной. Часть этой иллюминации жидкой краской выплескивалась через слуховое окошко на тощие плечи и ляжки Крома, и казалось, словно поэт каждый раз застывает в новой позе отчаяния.
Если Кром засыпал снова, то часто обнаруживал, что сон продолжается. Он уже подобрал мертвого ягненка и сам бежал с ним, точно зная, куда бежать – никуда не сворачивая, через дюны, от берега к городу…
Кром узнал город. Судя по слюдяным крышам, это был Лоуик – когда-то в детстве ему довелось там побывать. С такого расстояния люди на его улицах казались крошечными; они ходили и стучали в двери палками – в точности как тогда. Кром на всю жизнь запомнил, как пахли эти люди: у всех были при себе кусочки паленой овчины.
Под неподвижным небом во все стороны раскинулась пустошь. Все вокруг – и заросли чертополоха, и грубая щетина низкорослого терновника, изуродованного ветром, и само небо – имело коричневатый оттенок, словно Кром смотрел сквозь закопченное стекло. Поначалу он слышал, как женщина бежит следом, но вскоре она отстала. В конце концов исчез и Лоуик, хотя теперь Кром бежал со всех ног. Городок затянуло то ли дымом, то ли туманом. Время от времени сквозь этот туман пробивались яркие лучи света… и тут же рассеивались.
К этому времени ягненок превратился в некий странный предмет, который мелко дрожал и издавал басовитое гудение. Эта дрожь, пробирающая до костей, отдавалась в руке, а потом и в плече, растеклась по правой стороне шеи и лица, вызывая тошноту, слабость, глубокий ужас и странное ощущение: мышцы словно превращались в воду. Что бы это ни было, стряхнуть его не удавалось.
Ясно, что источник этого сна было безопаснее поискать внутри себя – учитывая, в каком городе и в какую эпоху жил Кром. Но вместо этого…
Рано утром, когда рассвет кислым молоком сочился сквозь ставни, поэт проснулся со смутной болью – это мог быть просто приступ шейного ревматизма – и отправился на поиски. Он не сомневался, что узнает женщину, если встретит ее. И ягненка тоже.
Ее не оказалось в бистро «Калифорниум», куда он заглянул после Виа Варезе. Не было ее и на Мекленбургской площади. Он искал ее в Протонном переулке, где нищие пристально смотрят вам вслед пустыми глазами, а уличные художники, всем краскам предпочитающие дикую смесь толченого мела и сгущенного молока, нарисуют для вас ламию – без одежды или без кожи, с любым количеством конечностей и прочих органов, независимо от того, сколько их полагается нормальной ламии. Но вряд ли это заинтересовало бы женщину из сна.
Восемь утра, керосиновые фонари на Унтер-Майн-Кай горят тускло и сильно чадят…
Народ валом валил с Арены. В толпе крутился мальчуган, бурно протестуя на никому не известном языке. Он обнажил бритую голову, запрокинул худое личико, разинул рот… и внезапно ввел себе в горло длинный шип. Женщины обступили парнишку, начали совать ему пироги, фальшивые изумруды, монеты… Кром вглядывался в их лица. Нет, снова не она. И эта тоже…
В кафе «Леопольд» он обнаружил Анзеля Патинса и еще несколько знакомых лиц. Все лакомились крыжовником, вымоченным в джине.
– Меня тошнит, – сообщил Патинс.
Он пожал руку Крому, закинул себе в рот еще несколько крыжовин и позволил ложке со звоном упасть на блюдо, после чего его голова упала на скатерть рядом. Из этого положения он мог смотреть на Крома только искоса и разговаривать одной стороной рта. Кожа у него под глазами была даже не землистой, а напоминала влажную печную глину; гребень красновато-желтых волос намок и завалился набок. Луч цвета электрик наискось пересекал его белое треугольное лицо, придавая ему недоуменное выражение.
– Мой мозг отравлен, Кром, – пробормотал Патинс. – Идем в холмы, побегаем по снегу.
Он с презрением взглянул на своих приятелей – Гюнтера Верлака и барона де В., и те смущенно усмехнулись в ответ.
– Ты посмотри на них! – продолжал поэт. – Кром, мы тут единственные мужчины. Вернем себе первозданную чистоту! Мы будем танцевать у края ледяных ущелий!..
– Сейчас снега нет, – возразил Кром.
– Ладно, – зашептал Патинс. – Тогда идем туда, где мигают и сочатся водой древние машины, где слышны зовы безумцев из сумасшедшего дома в Вергисе. Слушай…
– Нет! – Кром высвободил руку.
– Слушай, стража ищет меня повсюду, от Чеминора до Мюннеда! Дай мне немного денег, Кром, я по горло сыт преступлениями. Вчера вечером они тащились за мной по гаревым дорожкам, среди тополей – знаешь, там, возле инфекционной больницы… – он рассмеялся и принялся поглощать крыжовник с такой скоростью, на которую только был способен. – Покойники помнят только улицы, но не в силах запомнить номер дома!
Патинс жил на площади Дельпин с матерью – женщиной, у которой были кое-какие средства и кое-какое образование, и которая называла себя Мадам Эль. Она неизменно заботилась о состоянии здоровья сына, а он заботился о ней. Они соединили комнаты, чтобы поддерживать друг друга, когда обоих сутками напролет мучила бессонница, и лежали, страдая от легких лихорадок и тяжелых депрессий. Как только оба немного приходили в себе, Патинс вывозил ее в инвалидном кресле на прогулку по салонам; по дороге они рассказывали друг другу всякие забавные истории. Раз в месяц он позволял себе покинуть ее и проводил ночь на Арене в компании какой-нибудь проститутки, потом в полубессознательном состоянии заваливался в «Люпольд» или «Калифорниум»… а несколько часов спустя, обезумевший от ужаса, просыпался в собственной кровати. Больше всего на свете он боялся подцепить сифилис.
Кром посмотрел на него сверху вниз.
– Ты никогда не бывал в Чеминоре, Патинс. И никто из нас там не бывал.
Несколько минут Патинс таращился на свою салфетку… и вдруг резко дернул ее. Пустое блюдо упало на пол, некоторое время крутилось, быстрее и быстрее, и наконец разбилось. Патинс запихнул салфетку себе в рот, а потом запрокинул голову и снова вытащил, медленно, дюйм за дюймом, как медиум с Курт Марджери Фрай, выпускающий из себя эктоплазму.
– Когда ты это прочтешь, сам себе будешь не рад.
И он протянул Крому сложенный втрое лист толстой зеленой бумаги, на котором было нацарапано:
Людям снятся разные сны. Есть сны, которые хочется смотреть снова и снова; есть сны, которые повторяются вопреки вашей воле. В иной час приходят сны, в которых все окутано лиловой дымкой. В другой час спящим открываются горькие истины. Если некий человек хочет, чтобы некий сон прекратился, пусть придет ночью к пруду Аквалейт и заговорит с тем, кого там встретит.
– Это не про мою честь, – солгал Кром. – Откуда ты это выкопал?
– Одна женщина сунула это мне в руку два дня назад, когда я спускался по лестнице Соляной подати. Она назвала мне твое имя – или какое-то очень похожее. Больше я ничего не видел.
Кром уставился на лист бумаги в своей руке. Через несколько минут, покидая кафе «Люпольд», он услышал, как кто-то сказал:
– В Аахене, у Врат Призраков – помнишь? Женщина сидела на тротуаре и набивала рот печеньем. Да, да, сахарным печеньем.
В ту же ночь Кром нехотя поплелся пруду Аквалейт. Луна уже взошла и залила потоками лимонного света пустые башни города, где обитали только кошки. В Артистическом квартале гнусаво заскулили скрипка и альтовый гобой. А вдали, на Арене, над двадцатью пятью тысячами лиц, озаренных мрачным огнем аутодафе, заколыхался бесконечный шепчущий смех.
Урокониум праздновал годовщину освобождения от Королей-Аналептиков.
Домовладельцы выстраивались в ряд на ступенях, ведущих вверх по склону холма к Альвису. Огромные бархатные полотнища – красно-белые с черными крестами – свешивались с балконов над их обнаженными головами. Терпеливые взгляды были устремлены к вершине холма, к медному куполу обсерватории, похожему на разбитое яйцо. Согласно книге под названием «Граф Ронский», именно там Короли сдали Матушке Були и ее бойцам свое чудовищное оружие и преклонили перед ней колени.
Одинокий удар колокола пронесся над городом и стих… Сотня мальчиков и девочек со свечами в руках спустилась по лестнице и скрылась из виду!.. А другие уже шли следом, шаркая в такт песне. «У-лу-лу» – это была очень древняя песня. А посреди всего этого – ночи, знамен, огней, – покачиваясь туда-сюда, готовая в любой момент упасть, в пятнадцати футах над процессией, словно кукла, прибитая к позолоченному трону, плыла сама Матушка Були…
Случается, что ветер, проносясь летом над Великой Бурой пустошью, вдруг обнажит несколько обломков дерева, которые до сих пор покоились в песке. Дуб это или горный ясень, в каком лесу он вырос в незапамятные времена, какие тайные переговоры велись под его сенью в Послеполуденную эпоху, когда до Заката было еще далеко? Мы не знаем. И никогда не узнаем. На срезе эта древесина испещрена прожилками и вкраплениями, которые словно спорят друг с другом, Она усеяна узлами, которые ни для чего не предназначены; она тверда.
Голова Матушки Були напоминала кусок такого дерева – седой, отполированный до блеска, Это впечатление усиливал ее единственный уцелевший глаз – казалось, в древесину врос шарик из мраморного стекла, наполненный молочно-голубым сиянием. Матушка чуть заметно кивала направо и налево, приветствуя толпу, которая собралась, чтобы узреть ее приход. Люди опускались на колени, когда она проплывала мимо, и снова поднимались у нее за спиной. Носильщики терпеливо кряхтели под тяжестью ее кресла. Вблизи можно было заметить, что ее платье напоминает цветом ржавчину, а подол глубоко провис между костлявых, до странности ясно очерченных коленей. Там скопилась целая куча сухих листьев, лоскутков побелки и черствых корок. Выцветшие лиловые волосы, собранные на макушке в подобие мотка, казались тонкими и хрупкими, как и сама старуха. Матушка Були, в честь которой разворачивали черные знамена и пели девушки; Матушка Були, королева Урокониума, Высший судия города, молчаливая, как вязанка хвороста.
Кром привстал на цыпочки: до сих пор он ни разу ее не видел. Когда трон поравнялся с ним, ему показалось, что Матушка плывет по воздуху… а рядом двигалась тень, которую она, освещенная лимонным светом луны, отбрасывала на облако свечного дыма. Сегодня по случаю церемонии в ее зале для совещаний – или тронном зале (где по ночам можно было услышать, как она поет на разные голоса) ей нарисовали другое лицо – лицо куклы с розовыми щеками, лицо без лица. Бокрут опускались на колени в грязь домовладельцы Альвиса. Кром недоуменно таращился на них. Матушка Були заметила его и махнула носильщикам.
– Остановитесь! – прошелестела она. – Я благословляю всех своих подданных, – продолжала она, глядя на коленопреклоненную толпу. – Даже этого.
И позволила своей голове бессильно склониться набок.
В следующий миг она уже плыла мимо. Хвост процессии потянулся за нею на Монруж и исчез за углом, унося запах сальных свечей и потных ног.
Молодые люди и женщины дрались – дрались по-настоящему – за честь нести королеву. Новые претенденты пытались отбить кресло у тех, кто его нес, и оно дико раскачивалось взад и вперед, а Матушка елозила в нем, похожая на метлу, которую воткнули в ведро ручкой вниз. Не прекращая молчаливого сражения, крошечные фигурки несли ее прочь.
Казалось, сами улицы у подножия Альвиса вздохнули с облегчением. Люди улыбались, болтали, отмечали, как хорошо нынче выглядит Матушка. Домовладельцы снимали стяги и заворачивали их в бумажные полотенца.
– …такая величественная в новом платье.
– Так чиста…
– …и такой чудный цвет лица!
Но Кром еще долго смотрел ей вслед, хотя улица давно опустела. Среди застывших лепешек свечного жира на брусчатке осталось несколько лепестков маргариток. Откуда они взялись? Кром подобрал их, поднес к лицу… Яркие воспоминания охватили его. Бот он – еще мальчик… Запах цветущей бирючины в окрестностях Квошмоста… последние цветки львиного зева и настурции в садах… Он передернул плечами. И свернул в узкий переулок, который вел на запад от Альвиса, к пруду Аквалейт. Очень скоро он обнаружил, что ушел довольно далеко. На Арене продолжался фейерверк; ракеты, шипя, взрывались прямо у него над головой. Стены зданий танцевали и выгибались в теплом багровом сиянии… а за ним по пятам следовала его тень – огромная, колышущаяся, искаженная до неузнаваемости.
Кром вздрогнул.
«Не знаю, что сейчас в этом пруду Аквалейт, – сказал как-то драматург Инго Лимпэни, – только это не вода».
На берегу, перед обшарпанными террасами приземистых зданий, Кром увидел что-то вроде виселицы из двух гигантских дугообразных костей, побелевших от времени. На виселице качался труп, мужской или женский – непонятно. Он был заключен в тесную плетеную корзину, которая скрипела на ветру. Пруд лежал перед Кромом – тихий, безмолвный. От воды тянуло свинцом – в точности как говорил Лимпэни.
«Опять-таки: кто угодно скажет, что это маленький водоем, очень маленький. Но если подойти к нему со стороны Генриетта-стрит, голову дашь на отсечение, что он тянется до самого горизонта. Кажется, даже ветер прилетает откуда-то издалека. Поэтому люди с Генриетта-стрит утверждают, что живут у океана и соблюдают все обычаи рыбаков. Например, они считают, что человек упокоится с миром, только если умрет во время отлива, когда пруд мелеет. Кровать должна стоять параллельно половицам, все двери и окна надо распахнуть настежь, зеркала завесить чистой белой тканью, погасить огни… И все такое».
Еще они верили – по крайней мере старшее поколение, – что в пруду некогда обитала огромная рыба.
«Конечно, нет там никаких приливов и отливов, и рыба там тоже вряд ли водится, даже не очень крупная. И все равно раз в год на Генриетта-стрит изготавливают чучело здоровенной щуки, покрывают свежим лаком, суют рыбине в рот пучок чертополоха и прогуливаются с ней вверх и вниз по улице, горланя песни на всю округу. А потом – вот что и в самом деле трудно объяснить! Что-то в пруду откликается эхом всякий раз, когда ты проходишь мимо, особенно по вечерам, когда город стихает: эхо, потом эхо от эха, словно ты очутился в огромном пустом доме, сделанном из металла. Но когда пытаешься разглядеть, что там такое, видишь только небо».
– Ладно, Лимпэни, – вслух произнес Кром. – Ты был прав.
Он зевал. Насвистывая и хлопая себя по бокам, чтобы согреться, он прохаживался взад и вперед у виселицы. Стоило ненадолго задержаться у края водоема, на чуть заметной полоске гальки, и начинало казаться, что холод, которым тянет оттуда, пробирает до самых костей. Позади уходила куда-то вдаль Генриетта-стрит – унылая, вся в рытвинах и ухабах. Который раз за эту ночь Кром обещал себе: если обернется и никого не увидит – отправится домой.
Впоследствии он так и не смог сколько-нибудь внятно описать, что именно он видел.
Фейерверк, похожий на отражение в дрожащих брызгах воды на стенах и потолке пустой комнаты, на миг разгонял темноту и тут же гас. Между вспышками Генриетта-стрит превращалась в скопление заколоченных окон и синеватых теней. Казалось, стоит отвернуться – и на тебя тут же набросятся люди, тихие, проворные, которые прячутся в темных углах, забиваются под гниющие заборы и железные балки… или просто убегают с дороги так быстро, что не уследить. Это даже не люди, а какие-то бесплотные силуэты. Однако Кром заметил – если только ему не почудилось: одно из этих созданий, с бледным лицом, не было призраком. Похоже, оно не поспевало за остальными. Какое-то время оно бестолково металось от одного жалкого укрытия к другому… и вдруг исчезло за какими-то постройками.
Да, так оно и есть… Существо пыталось стать невидимым – чтобы что-то совершить или потому, что уже что-то совершило. Но становилось ясно: это женщина в буром плаще. Пока она приближалась к Крому, двигаясь по Генриетта-стрит, ее фигурка казалась крошечной и далекой. Потом, минуя все промежуточные состояния, она появилась среди луж, словно полуразбитая статуя на втором плане картины – белая, обнаженная, одна рука поднята…
…У нее за спиной темнели силуэты еще трех женщин. В любом случае, Кром так и не понял, чем они занимались – похоже, плели венки.
И вдруг, совершенно неожиданно, она загородила собой весь мир. Представьте, что какой-нибудь прохожий вдруг выскочил вам навстречу посреди Унтер-Майн-Кай и заорал прямо в лицо… Кром подскочил как ошпаренный и шарахнулся от нее так резко, что упал навзничь. К тому моменту, как ему удалось подняться, небо снова было темным, Генриетта-стрит опустела. Все было по-прежнему.
Однако женщина стояла в тени виселицы, закутанная в плащ, точно скульптура в оберточную бумагу, молчала и ждала. На голове у нее поблескивала маска из гофрированного металла в форме головы насекомого – такие, кажется, обитают на пустоши. Кром обнаружил, что прикусил язык. Он осторожно приблизился к женщине и протянул записку, которую передал Патинс.
– Вы это прислали?
– Да.
– Мы знакомы?
– Нет.
– Что я должен сделать, чтобы тот сон прекратился?
Женщина рассмеялась. Эхо разлетелось над прудом Аквалейт.
– Убей Матушку, – сказала она.
Кром удивленно уставился на нее.
– Вы, наверно, сумасшедшая, – пробормотал он. – Не знаю, кто вы, но вы сумасшедшая.
– Погоди, – это прозвучало как совет. – Мы еще увидим, кто из нас безумен.
Она опустила клеть – цепи и шкивы издали ржавый скрип – и подтолкнула ее ногой. Корзина качнулась и начала описывать круги, печальная и неприступная. Чуть слышно бормоча: «Ну, тихо, тихо», – женщина вернула мертвеца в прежнее положение.
Кром попятился.
– Послушайте, – прошептал он, – я…
Прежде чем он успел произнести хоть слово, рука незнакомки ловко скользнула между ивовыми прутьями. И одним движением она вскрыла трупу живот от солнечного сплетения до паха. Так по средам, едва наступает холодное утро, кухарки из Низов потрошат рыбу.
– Мальчик или девочка? – спросила она, по локоть погружая руку в разрез. – Что скажешь?
Омерзительный запах гнили заполнил воздух и тут же рассеялся.
– Я не хочу… – начал Кром, но она уже повернулась к нему и протягивала руки, сложенные чашечкой, не оставляя ему выбора… кроме того как посмотреть на то, что она нашла – или сделала – для него.
– Смотри!
Что-то немое, рыхлое корчилось и ворочалось в ее ладонях, словно борясь само с собой и раздуваясь на глазах: будучи сначала не больше сухой горошины, оно выросло до размеров новорожденного щенка. Кром видел, что внутри этого комка вспыхивают причудливые огни неопределенного цвета, вспыхивают и гаснут. Потом там сгустился кремовый туман – а может, и не туман, просто очертания были размыты… Появилась влажная мембрана, розовая с серым… и что-то внезапно, резким толчком, прорвало ее изнутри. Это был ягненок, которого Кром видел в своих снах. Блея, весь дрожа, он шатался, изо всех сил пытаясь удержаться на ногах, и не сводил с поэта глаз, словно приклеенных к его обходительной, белой, как кость, мордочке. Казалось, холодное свинцовое дыхание пруда вызывает у него обморочную слабость.
– Убей Матушку, – проговорила женщина с головой насекомого. – И через несколько дней будешь свободен. Скоро я принесу тебе оружие.
– Хорошо, – кивнул Кром.
Он повернулся и бросился бежать. Он слышал голосок ягненка, блеющего где-то позади, на другом конце Генриетта-стрит… а еще дальше – шум прибоя, накатывающего на берег и дробящего камни в мелкое крошево.
В течение следующих дней эта картина занимала его воображение. Ягненок неторопливо, без суеты пробивался в его дневную жизнь. Куда бы ни посмотрел Кром, ему казалось, что ягненок смотрит на него: из слухового окошка какого-нибудь дома в Артистическом квартале или из-за пыльной железной ограды, что тянется вдоль всей улицы, или из-за каштанов в пустом парке.
Никогда еще Кром не чувствовал себя до такой степени отрезанным от мира – с тех пор, так прибыл в Урокониум в щегольском деревенском жилете цвета майской травы и желтых остроносых ботинках. Он решил никому не рассказывать, что случилось у пруда Аквалейт. Потом подумал, что расскажет Анзелю Патинсу и Инго Лимпэни. Но Лимпэни уехал в Кладич, спасаясь от кредиторов. Патинс, которого после поедания салфетки в кафе «Люпольд» не жаловали, тоже покинул Квартал. В большом старом доме на площади Дельпин осталась только его мать – немного одинокая в своем кресле на колесиках, хотя все еще поразительно яркая, с крупным горбатым носом, источающая слабый, опьяняющий запах цветов бузины. На расспросы Крома она неуверенно ответила: «Конечно, я в состоянии вспомнить, что он говорил», но так ничего и не вспомнила.