Текст книги "Германт"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц)
Высказывания г-на де Норпуа его не вполне удовлетворили, поэтому он подошел к архивариусу и спросил, не бывают ли иногда у г-жи де Вильпаризи г. дю Пати де Клам или г. Жозеф Рейнак. Архивариус ничего не ответил; он был националист и неустанно твердил маркизе, что вскоре начнется гражданская война и что ей следует быть более осторожной в выборе своих знакомых. У него возникло подозрение, не является ли Блок секретным эмиссаром синдиката, подосланным для осведомительных целей, почему он тотчас же подошел к г-же де Вильпаризи и передал ей вопросы Блока. Маркиза нашла, что мой приятель по меньшей мере дурно воспитан и, пожалуй, может быть опасен для положения г-на де Норпуа. Кроме того она желала сделать приятное архивариусу, единственному человеку, внушавшему маркизе некоторый страх и прививавшему ей политические убеждения, правда, без большого успеха (каждое утро он читал ей статью г-на Жюде в «Petit Journal»). Она решила поэтому дать понять Блоку, что он не должен больше приходить к ней, и без труда нашла в своем светском репертуаре сцену, как важная дама выпроваживает гостя, сцену, которая, вопреки ходячему представлению, вовсе не предполагает повелительно вытянутого перста и сверкающих взоров. Когда Блок подошел к ней попрощаться, г-жа де Вильпаризи сидела, глубоко зарывшись в кресле и как будто не вполне очнувшись от легкой дремоты. Затуманенные глаза ее едва светились матовым блеском жемчужин. Прощание Блока, чуть-чуть растянув лицо маркизы в немощную улыбку, не извлекло из нее ни слова, и она не подала ему руки. Сцена эта повергла Блока в крайнее изумление, но так как она происходила на глазах множества свидетелей, то мой товарищ счел конфузным для себя ее затягивать и, чтобы вывести маркизу из оцепенения, сам протянул ей руку. Г-жа де Вильпаризи была шокирована. Но, должно быть, по-прежнему считая нужным немедленно дать удовлетворение архивариусу и группе антидрейфусаров, она все же не желала связывать себя на будущее время, и потому ограничилась тем, что опустила веки и полузакрыла глаза.
– По-видимому, она спит, – сказал Блок архивариусу, который, чувствуя, что встретил поддержку у маркизы, принял негодующий вид. – До свидания, мадам, – крикнул он.
Маркиза сделала легкое движение губами, как умирающая, которая хотела бы открыть рот, но взгляд которой уже никого не узнает. После этого она повернулась к графу д'Аржанкуру, брызжущая вдруг вернувшейся к ней жизнью, между тем как Блок уходил в убеждении, что имеет дело с впавшей в идиотизм старухой. Сгорая от любопытства и желания пролить свет на столь странное происшествие, он через несколько дней снова зашел к г-же де Вильпаризи. Она приняла его очень хорошо, потому что была женщина добрая, потому что архивариус отсутствовал, потому что она дорожила пьесой, которую должен был поставить у нее Блок, и, наконец, потому что удачно сыграла роль великосветской дамы, возбудив всеобщее восхищение и вызвав в тот же вечер оживленные толки в различных салонах, хотя пущенная в ход версия не имела уже никакого отношения к истине.
– Вы говорили о «Семи принцессах», герцогиня, вы знаете (хотя это и не прибавляет во мне гордости), что автор этого… как бы это сказать, этого памфлета – мой соотечественник, – сказал г. д'Аржанкур; в ироническом его тоне слышалось удовлетворение, что он лучше прочих знает автора произведения, о котором здесь только что говорилось. – Да, он бельгиец по происхождению, – прибавил он.
– Неужели? Нет, мы вас не обвиняем в причастности к «Семи принцессам». К счастью для вас и для ваших соотечественников, вы не похожи на автора этой нелепости. Я знаю очень милых бельгийцев – вас, вашего короля, он немного робок, но полон остроумия, моих кузенов Линь и многих других, но, к счастью, вы не говорите языком автора «Семи принцесс». Впрочем, если вы хотите знать мое мнение, так о них не стоит и говорить, потому что это безделка. Люди эти стараются напустить туману и при случае не прочь прослыть смешными, лишь бы только скрыть, что у них нет мыслей. Будь у них действительно что-нибудь, я бы не возражала, ведь дерзновения меня не пугают, – прибавила герцогиня серьезным тоном, – если только у автора есть мысли. Не знаю, видели ли вы пьесу Борелли. Есть люди, которых она шокировала: ну, а я, даже если бы меня закидали камнями, – продолжала она, не отдавая себе отчета, что она не подвергается большому риску, – я признаюсь, что нашла ее чрезвычайно любопытной. Но «Семь принцесс»! Одна из них напрасно расточает милости моему племяннику, я не могу доводить семейные чувства…
Герцогиня вдруг замолчала, потому что в салон вошла дама, которая была не кто иная, как виконтесса де Марсант, мать Робера. Г-жа де Марсант почиталась в Сен-Жерменском предместье существом высшего порядка, женщиной, одаренной ангельской добротой и кротостью. Мне об этом говорили, и я не имел особенных оснований удивляться, не зная в то время, что она родная сестра герцога Германтского. Впоследствии я всегда поражался, когда мне приходилось слышать, как женщины меланхолические, чистые, жертвующие собой, чтимые точно идеальные святые церковных витражей, цвели в этом обществе на том же родословном дереве, что и грубые, развратные, пошлые их братья. Мне казалось, что братья и сестры, когда они до такой степени похожи друг на друга, как герцог Германтский и г-жа де Марсант, должны обладать одинаковым умом и одинаковым сердцем, как если бы они были одним существом, которое может, конечно, поступать иногда хорошо, а иногда дурно, но от которого все же нельзя ожидать широких взглядов, если ум у него ограниченный, и героического самоотречения, если сердце у него черствое.
Г-жа де Марсант слушала лекции Брюнетьера. Она приводила в восторг Сен-Жерменское предместье, а также, благодаря своей святой жизни, служила для него назиданием. Но морфологическое родство красивого носа и проницательного взгляда побуждали все же отнести г-жу де Марсант к тому же интеллектуальному и моральному семейству, что и ее брата герцога. Я не мог поверить, чтобы то единственное обстоятельство, что она была женщина, может быть испытавшая много горя и всеми уважаемая, способно было сделать ее резко отличной от ее родных, точно во французских героических поэмах, где все добродетели и прелести соединены в сестре свирепых братьев. Мне казалось, что природа, не располагающая такой свободой, как старые поэты, вынуждена почти исключительно пользоваться общими у всей семьи элементами, и я не мог приписать ей такой творческой мощи, чтобы она способна была создать великий ум без всякой примеси глупости или же совершенно незапятнанную грубыми инстинктами святую из материала, во всем сходного с тем, что образует дурака или неотесанного мужлана. На г-же де Марсант было шелковое белое платье в больших пальмах, на которых выделялись черные матерчатые цветы. Три недели тому назад она потеряла своего родственника, г-на де Монморанси, что не мешало ей делать визиты, ходить на обеды, но в трауре. Это была знатная дама. В силу атавизма душа ее была полна суетных мелочей придворной жизни со всем, что у нее есть поверхностного и строго пунктуального. Г-жа де Марсант неспособна была долго оплакивать своих отца и мать, но ни за что на свете не надела бы цветного платья в течение нескольких месяцев после смерти какого-нибудь родственника. Она была более чем любезна со мной, потому что я был другом Робера и не принадлежал к его кругу. Эта доброта сопровождалась у нее притворной робостью, своего рода вбиранием в себя голоса, взглядов и мыслей, как некоторые женщины подбирают пышную юбку, чтобы не занимать слишком много места, чтобы держаться совершенно прямо, даже сохраняя гибкость, как того требует хорошее воспитание. Хорошее воспитание, которое, впрочем, не следует понимать слишком буквально, ибо многие из этих дам очень легко впадают в распущенность, никогда не утрачивая почти детской безупречности манер. Г-жа де Марсант немного раздражала в разговоре, потому что каждый раз, когда речь заходила о каком-нибудь разночинце, например, о Берготе или об Эльстире, она говорила, выделяя слова, подчеркивая их и произнося нараспев в двух разных тонах, при помощи характерного для Германтов перелива: «Я имела честь, большую честь встретить господина Бергота, познакомиться с господином Эльстиром», – потому ли, что она хотела пленить своим смирением, или же вследствие свойственной также и герцогу Германтскому любви к устарелым формам в знак протеста против нынешнего дурного воспитания, когда люди считают, что их недостаточно «чествуют». Так или иначе, но вы чувствовали, что когда г-жа де Марсант говорила: «Я имела честь, болъ-шую честь», то она выполняла в собственных глазах важную роль и показывала свое уменье принимать имена выдающихся людей так же, как она приняла бы их самих в своем замке, если бы они находились по соседству. С другой стороны, так как родня г-жи де Марсант была многочисленна, так как она ее очень любила, так как, отличаясь медлительностью речи и склонностью к объяснениям, она желала растолковать степени родства, то она способна была (без всякого желания удивлять и любя по-настоящему говорить только о трогательных крестьянах и возвышенных лесных сторожах) каждую минуту приводить медиатизированные владетельные роды Европы, чего люди, занимавшие не столь блестящее положение, ей не прощали и над чем смеялись, как над глупостью, если были хоть немного образованными.
В деревне г-жу де Марсант обожали за добро, которое она делала, но особенно потому, что чистота крови, которая в течение нескольких поколений заимствовалась только от самых значительных в истории Франции родов, устранила из ее манеры держаться все, что простой народ называет кривляньем, и сообщила ей совершенную простоту. Она не боялась поцеловать бедную женщину, которую постигло горе, и приказывала ей прийти в замок и получить воз дров. Она была, как говорили, примерная христианка. Она непременно хотела сосватать Роберу баснословно богатую невесту. Быть знатной дамой значит играть роль знатной дамы, то есть, между прочим, играть простоту. Игра эта стоит безумно дорого, тем более, что простота способна восхищать только при условии, если другие знают, что вы могли бы не быть простым, то есть когда вы очень богаты. Когда я рассказал, что видел г-жу де Марсант, мне сказали: «Вы, конечно, обратили внимание, как она восхитительна». Однако подлинная красота есть нечто столь своеобразное, столь новое, что мы не признаем ее красотой. Я только сказал себе в тот день, что у нее совсем маленький нос, очень голубые глаза, длинная шея и печальное лицо.
– Послушай, – сказала г-жа де Вильпаризи герцогине Германтской, – я думаю, что ко мне сейчас придет женщина, с которой ты не хочешь знакомиться; предпочитаю тебя предупредить, чтобы тебе не было неприятно. Впрочем, можешь быть спокойна, в будущем я ее никогда не стану принимать, но она должна прийти один раз сегодня. Это жена Свана.
Г-жа Сван, увидя размеры, которые принимало дело Дрейфуса, и боясь, чтобы происхождение мужа не повредило ей, умоляла его никогда больше не говорить о невиновности осужденного. Когда Свана возле нее не было, она шла еще дальше и превозносила самый крайний национализм: впрочем, она только подражала в этом г-же Вердюрен, у которой проснулся скрытый буржуазный антисемитизм и принял самые ожесточенные формы. Благодаря этой позиции г-же Сван удалось вступить в некоторые антисемитские женские Лиги, начавшие тогда возникать, и завязать знакомство с некоторыми представительницами аристократии. Может показаться странным, что герцогиня Германтская, так дружественно настроенная к Свану, не только не подражала этим дамам, а, наоборот, всегда противилась не раз выраженному Сваном желанию представить ей свою жену. Но в дальнейшем видно будет, что это обусловлено было своеобразным характером герцогини, считавшей, что ей «не следует» делать того-то и того-то, и деспотически осуществлявшей все постановления своей светской воли, очень самовластной.
– Спасибо, что предупредили, – отвечала герцогиня. – Мне, действительно, это было бы очень неприятно. Но так как я знаю ее в лицо, то успею уйти во-время.
– Уверяю тебя, Ориана, она очень мила, это превосходная женщина, – сказала г-жа де Марсант.
– Я не сомневаюсь, но не ощущаю никакой потребности удостоверяться в этом лично.
– Ты получила приглашение к леди Израэльс? – спросила герцогиню г-жа де Вильпаризи, чтобы переменить разговор.
– Я, слава богу, с ней незнакома, – отвечала герцогиня. – Об этом надо спросить Мари-Энар. Она с ней знакома, и я всегда недоумевала, зачем.
– Я, действительно, была с ней знакома, – сказала г-жа де Марсант, – признаю свои ошибки. Но я решила больше с ней не знаться. Кажется, это одна из худших, и она этого не скрывает. Впрочем, все мы были слишком доверчивы, слишком гостеприимны. Я больше не буду бывать ни у кого из этой нации. В то время, как мы закрывали двери перед нашими старыми родственниками из провинции, людьми, в которых течет наша кровь, мы пускали к себе евреев. Мы видим теперь, как они нас отблагодарили. Увы, мне нечего сказать, у меня есть горячо любимый сын, мальчик прямо с ума сошел, такие говорит нелепости, – прибавила она, услышав намек г-на д'Аржанкура на Робера. – Кстати, о Робере, – вы его не видели? – спросила она г-жу де Вильпаризи. – Так как сегодня суббота, то я думаю, что он мог бы провести двадцать четыре часа в Париже; в таком случае он наверное зайдет вас навестить.
В действительности г-жа де Марсант думала, что сын ее не получит отпуска; но так как она знала, что если бы даже он его получил, так все равно не зашел бы к г-же де Вильпаризи, то надеялась, сделав вид, будто она рассчитывает застать его здесь, заслужить прощение сыну у его обидчивой тетки за все не сделанные им ей визиты.
– Робер здесь! Но я не имела от него даже двух слов; я, кажется, ни разу не видела его после возвращения из Бальбека.
– Он так занят, у него столько дела, – сказала г-жа де Марсант.
Едва уловимая улыбка пробежала по ресницам герцогини Германтской, устремившей глаза на круг, который она чертила на ковре кончиком зонтика. Каждый раз, когда герцог слишком открыто покидал свою жену, г-жа де Марсант с шумом брала против брата сторону невестки. Та хранила благодарное и недоброе воспоминание об этом заступничестве и была не очень огорчена проказами Робера. В эту минуту двери снова распахнулись, и вошел Сен-Лу.
– Глядите: про волка речь… – проговорила герцогиня.
Г-жа де Марсант, сидевшая спиной к двери, не видела, как вошел ее сын. Когда эта любящая мать заметила его, она вся всколыхнулась от радости, похоже было на птицу, взмахнувшую крыльями; туловище г-жи де Марсант приподнялось, лицо затрепетало, она приковала
Роберу восхищенные взоры:
– Как, ты пришел! Какое счастье! Какой подарок!
– А-а, про волка речь…, понимаю, – сказал бельгийский дипломат, громко расхохотавшись.
– Это прелестно, – сухо проговорила герцогиня, которая терпеть не могла каламбуров, и если позволила себе скаламбурить, то только как бы в насмешку над собой.
– Здравствуй, Робер, – сказала она, – вот как забывают свою тетку» Они минуточку о чем-то поговорили – очевидно обо мне, потому
что, когда Сен-Лу подошел к своей матери, герцогиня повернулась ко
мне.
– Здравствуйте, как вы поживаете? – сказала она.
Она пролила на меня свет своего голубого взора, поколебалась одно мгновение, разогнула и протянула мне стебель своей руки и наклонила вперед туловище, которое тотчас же откинулось назад, как прибитый к земле куст, который, когда вы его отпустили, снова занимает свое нормальное положение. Она совершила эти движения под огнем взглядов Сен-Лу, который наблюдал за ней и делал на расстоянии отчаянные усилия, чтобы добиться как можно большей благосклонности от своей тетки. Боясь, чтобы разговор не замер, он поддержал его и ответил вместо меня:
– Он чувствует себя неважно, он немного утомлен; впрочем, ему было бы лучше, если бы он видел тебя чаще, так как, не скрою от тебя, ему доставляет большое удовольствие тебя видеть.
– А, это очень любезно, – сказала герцогиня самым обыкновенным тоном, как если бы я подал ей пальто. – Я очень польщена.
– Теперь я пойду поздороваюсь с моей матерью, уступаю тебе мой стул, – сказал Сен-Лу, заставив меня таким образом сесть возле его тетки.
Мы оба замолчали.
– Я вас иногда вижу по утрам, – сказала герцогиня, как будто сообщая мне какую-то новость и как будто сам я ее при этом не видел. – Это очень полезно для здоровья.
– Ориана, – сказала вполголоса г-жа де Марсант, – вы говорили, что собираетесь зайти к г-же де Сен-Фереоль, – не будете ли вы так любезны сказать ей, чтобы она меня не ждала к обеду, я останусь дома ради Робера. Осмелюсь даже попросить вас распорядиться во дороге, чтобы купили сейчас же сигар, которые любит Робер, называются «Корона», они у меня все вышли.
Подошел Робер; он расслышал только имя г-жи де Сен-Фереоль.
– Что это еще такое г-жа де Сен-Фереоль? – спросил он удивленным и решительным тоном, так как напускал на себя вид, что не знает света и не интересуется им.
– Помилуй, голубчик, ты отлично знаешь, это сестра Вермандуа; она еще подарила тебе прекрасный бильярд, который тебе так нравился.
– Как, сестра Вермандуа? – я не имел об этом ни малейшего представления! Поразительная у меня мамаша, – сказал он, полуобернувшись ко мне и бессознательно подражая интонациям Блока, так же как он заимствовал его мысли, – она знает неслыханных людей, которые зовутся ни больше, ни меньше как Сен-Фереоль, – (и, отчеканивая согласные в каждом слове), – она ездит на балы, она катается в виктории, она ведет баснословный образ жизни. Это потрясающе!
Герцогиня Германтская издала горлом легкий отрывистый шум, похожий на проглоченный принужденный смех, который предназначался для того, чтобы показать, что она ценит остроумие племянника в той степени, в какой этого требует долг родственницы. Лакей доложил, что князь фон Фаффенгейм-Мюнстербург-Вейнинген просит сказать г-ну де Норпуа, что он здесь.
– Попросите его сюда, мосье, – сказала г-жа де Вильпаризи бывшему послу, который пошел навстречу немецкому премьер-министру.
Маркиза остановила его:
– Подождите, мосье: надо ли мне показать ему миниатюру императрицы Шарлотты?
– О, я думаю, что он будет в восторге, – отвечал посол прочувствованным тоном, как если бы он завидовал милости, ждавшей осчастливленного министра.
– О, я знаю, что это человек очень благомыслящий, – сказала г-жа де Марсант, – а это так редко у иностранцев. Но я имею точные сведения. Это воплощение антисемитизма.
В бойкости, с которой были «взяты» – как говорится в музыке – его первые слоги, и в косноязычном их повторении имя князя хранило порыв, вычурную наивность, тяжеловесные германские «изящества», напущенные как зеленоватые сучья на темно-синюю эмаль слога «гейм», светившуюся мистичностью расписного церковного окна за тусклыми узорчатыми позолотами немецкого XVIII века. Имя это заключало в числе различных имен, из которых оно было составлено, имя одного немецкого городка-курорта, где я был с бабушкой совсем маленьким, у подошвы горы, прославленной прогулками Гете и виноградниками, дававшими знаменитые вина со сложным и звучным названием, похожим на эпитеты, которыми Гомер наделяет своих героев. Вот почему, как только я услышал имя князя, то еще прежде, чем мне вспомнилась бальнеологическая станция, оно как-то уменьшилось, пропиталось человечностью, нашло достаточно просторным для себя местечко в моей памяти, с которым оно срослось, – оно показалось мне родным, будничным, живописным, отрадным, легким, содержащим в себе что-то дозволенное, прописанное. Больше того: когда герцог Германтский, объясняя, кто такой был князь, перечислил несколько его титулов, то я узнал среди них имя деревни, пересеченной речкой, по которой каждый вечер, по окончании лечебных процедур, я катался в лодке, осаждаемый комарами, – а также имя довольно далекого леса, куда доктор не позволял мне ходить на прогулки. В самом деле, ничего не было удивительного в том, что ленные права сеньора простирались на окрестные места и вновь соединяли в перечне его титулов имена, которые можно было прочесть одно возле другого на карте. Таким образом под забралом князя священной Римской империи и стольника Франконии я видел лицо любимой земли, на которой часто останавливались для меня лучи шестичасового солнца, – по крайней мере до того, как вошел князь, рейнграф и курфюрст пфальцский. Ибо через несколько мгновений я узнал, что доходы, которые приносили ему лес и река, населенные гномами и ундинами, и волшебная гора со старым бургом, хранящим память о Лютере и Людовике Немецком, князь тратил на приобретение пяти автомобилей Шаррон, двух особняков, в Париже и в Лондоне, ложи по понедельникам в Оперу и по средам во Французскую комедию. На мой взгляд, да и в глубине собственной души он не считал себя отличным от людей с такими же средствами и такого же возраста, но менее поэтического происхождения. Он был человек той же культуры и тех же идеалов, он ценил свое высокое положение единственно за те преимущества, которые оно ему давало, и имел одно только честолюбивое желание в жизни, – желание быть избранным в члены-корреспонденты Академии моральных и политических наук, что и послужило причиной его визита к г-же де Вильпаризи. Если князь, жена которого возглавляла самый замкнутый светский кружок Берлина, домогался быть принятым у маркизы, то вовсе не потому, что ему этого хотелось. Снедаемый уже много лет желанием проникнуть в Институт, он, к несчастью, никогда не мог завербовать более пяти академиков, которые изъявили бы готовность голосовать за него. Он знал, что г. де Норпуа располагает один по крайней мере десятью голосами, к которым может при помощи искусных маневров прибавить еще некоторое количество. Вот почему князь, познакомившийся с ним в России, где они оба были послами, навестил г-на де Норпуа, чтобы снискать его благоволение. Но напрасно умножал он свои любезности, выхлопотал маркизу русские ордена, ссылался на него в своих статьях по иностранной политике, – князь имел дело с неблагодарным, с человеком, как будто вовсе не считавшимся со всей этой предупредительностью, не подвинувшим его кандидатуру ни на шаг и даже не пообещавшим ему своего голоса! Конечно, г. де Норпуа принимал князя с чрезвычайной вежливостью, пожелал даже избавить его от беспокойства, причиняемого поездками к нему, сам явился в особняк князя, и когда тевтонский рыцарь обронил: «Мне бы очень хотелось быть вашим коллегой», – ответил ему прочувствованным тоном: «Ах, я был бы очень счастлив!» Какой-нибудь простак вроде доктора Котара подумал бы: «Ну, вот, он у меня, – это он изъявил настойчивое желание зайти ко мне, потому что он считает меня лицом более важным, чем он, – он говорит, что будет счастлив видеть меня в Академии, – слова его имеют же, чорт возьми, какой-то смысл, – и если он не предлагает голосовать за меня, так конечно потому, что не придает этому значения. Он много говорит о моем большом влиянии: должно быть он думает, что жаворонки валятся мне в рот уже изжаренные, что у меня столько голосов, сколько я пожелаю, и поэтому не предлагает мне своего, но мне стоит только припереть его к стене и сказать ему с глазу на глаз: «Вот что: голосуйте за меня», – и он обязан будет голосовать».
Но князь фон Фаффенгейм не был простаком; он был тем, кого доктор Котар назвал бы «тонким дипломатом», и он знал, что г. де Норпуа дипломат не менее тонкий и что он отлично видит, что доставит кандидату в Академию удовольствие, если будет голосовать за него. В должности посла и на посту министра иностранных дел князь вел в интересах своей страны – как он вел их теперь в своих собственных интересах – те разговоры, в которых мы знаем заранее, до каких пределов мы в них дойдем и чего наши собеседники никогда не заставят нас сказать. Ему было отлично известно, что разговаривать на дипломатическом языке значит предлагать. Для этого он и выхлопотал г-ну де Норпуа андреевскую ленту. Но если бы ему надо было дать отчет своему правительству о беседе, которая у него была после этого с г-ном де Норпуа, то он мог бы так резюмировать ее в телеграмме: «Я понял, что пошел ложным путем». Ибо едва только он возобновил разговор об Институте, как г. де Норпуа повторил ему:
– Я бы очень, очень желал этого для моих коллег. Они должны, я думаю, чувствовать себя глубоко польщенными тем, что вы о них подумали. Это необыкновенно интересная кандидатура, но она немного вне наших привычек. Вы знаете, Академия – большая рутинерка, она страшится всего, что дает сколько-нибудь новый звук. Я лично порицаю ее за это. Сколько раз случалось мне давать это понять моим коллегам. Кажется даже, прости Господи, с моего языка сорвалось однажды слово заскорузлые, – прибавил он с притворным возмущением, вполголоса, почти в сторону, как это делается в театре, и бросив искоса на князя беглый взгляд голубых глаз, точно старый актер, который желает убедиться в произведенном им эффекте. – Вы понимаете, князь, что мне не хотелось бы вовлекать такого выдающегося человека, как вы, в заранее проигранную партию. Пока идеи моих коллег будут оставаться столь ретроградными, я считаю, что благоразумие велит воздержаться. Впрочем, будьте уверены, что как только я замечу веяние сколько-нибудь нового, сколько-нибудь живого духа в этой коллегии, которая готова превратиться в некрополь, как только я почувствую вероятность каких-нибудь шансов для вас, я первый вас извещу об этом.
«Андреевская лента – ошибка, – подумал князь, – переговоры не подвинулись ни на шаг; не этого он хотел. Я вложил в замок не тот ключ, что надо».
Это был тип рассуждения, привычный и для г-на де Норпуа, ум которого образовался в той же школе, что и ум князя. Можно высмеивать педантическую нелепость восторгов дипломатов вроде г-на де Норпуа перед официальными выражениями, почти лишенными смысла. Но в ребячестве этих людей есть и серьезная сторона: дипломаты знают, что в системе отношений, обеспечивающих европейское и другое равновесие, называемое миром, добрые чувства, красивые речи, упрашивания весят очень мало, и что настоящий тяжелый груз, решения, заключается в другой веши, в том, обладает ли противник, если он достаточно силен, или не обладает возможностью удовлетворить путем обмена какое-нибудь желание. Вот с такого рода истинами – непонятными для людей совершенно бескорыстных, например, для моей бабушки – г-ну де Норпуа и князю фон *** часто приходилось иметь дело. Состоя представителем Франции в странах, с которыми нам случалось бывать на вершок от войны, г. де Норпуа научился внимательно присматриваться к различным оборотам событий и прекрасно знал, что о них бы его известили не посредством слова «мир» или слова «война», а посредством других грозных или ласковых слов, с виду самых банальных, которые дипломат сумел бы немедленно прочитать при помощи своего шифра и на которые, для защиты достоинства Франции, он ответил бы другими столь же банальными словами, однако не оставляющими сомнения для министра враждебной нации, что они означают: война. И даже, по старинному обычаю, напоминающему обычай буржуазных семей устраивать первое свидание «нареченных» в форме случайной встречи на каком-нибудь представлении в театре Жимназ, диалог, на котором судьба продиктует слово «война» или слово «мир», происходил обыкновенно не в кабинете министра, но на скамейке в каком-нибудь «кургартене», куда министр и г. де Норпуа ходили оба к минеральному источнику выпить по стаканчику целебной воды. Точно по молчаливому уговору, они встречались в час лечения, делали сначала маленькую совместную прогулку, зная, что под своей мирной внешностью она таит столь же трагический смысл, как приказ о мобилизации. И вот, в таком частном деле, как выставление своей кандидатуры в Институт, князь пользовался той же системой индукции, которую он выработал в течение своей дипломатической карьеры, тем же методом чтения сквозь наложенные друг на друга символы.
Разумеется, нельзя утверждать, что моя бабушка и немногие ей подобные были единственными людьми, ничего не знавшими о подобного рода расчетах. Добрая половина человечества, занимаясь профессиями, в которых все предначертано заранее, отличается, вследствие недостатка интуиции, тем же невежеством, которым бабушка обязана была своему высочайшему бескорыстию. Часто нужно бывает низойти до существ, живущих на содержании, мужчин или женщин, чтобы обнаружить, что мотивом с виду самых невинных поступков или слов являются материальные интересы, жизненные потребности. Какой мужчина не знает, что если женщина, которой он собирается заплатить, говорит ему: «Не будем говорить о деньгах», то на слова эти надо смотреть, как в музыке на «такт, который не идет в счет», и что если она ему впоследствии объявляет: «Ты меня очень огорчил, ты часто скрывал от меня правду, я дошла до крайности», то он должен это истолковать: «Другой покровитель ей предлагает больше». И заметьте, что так говорят только кокотки, мало отличающиеся от светских женщин. Апаши дают еще более поразительные примеры. Но если апаши были неизвестны г-ну де Норпуа и немецкому князю, то дипломаты привыкли жить в той же плоскости, что и народы, которые тоже, несмотря на свою величину, существа эгоистические и хитрые, которых укрощают только силой, только соблюдением их интересов, чем можно довести их до убийства, убийства часто тоже символического, поскольку простая нерешительность или отказ сражаться может означать для народа: «погибнуть». Но так как ни о чем этом не говорится в желтых и других цветных книгах, то народ охотно бывает пацифистом; если он бывает воинственным, то инстинктивно, воодушевляемый ненавистью или злобой, а не по тем причинам, которые определяли решения глав государства, осведомляемых людьми вроде Норпуа.
В следующую зиму князь сильно хворал; он выздоровел, но сердце его осталось неизлечимо пораженным.
«Чорт возьми! – подумал он, – не следовало бы терять времени с Институтом: ведь если я буду слишком тянуть, то рискую умереть раньше, чем меня выберут. Это было бы крайне неприятно».
Он написал для «Revue des Deux Mondes» статью о политике последних двадцати лет и несколько раз упомянул в ней в самых лестных выражениях о г-не де Норпуа. Последний сделал визит князю и поблагодарил его. Он прибавил, что не знает, как выразить ему свою благодарность. Князь сказал себе, как человек, попробовавший отпереть замок другим ключом: «Нет, и этот не годится», – и, почувствовав некоторую одышку, когда провожал г-на де Норпуа, подумал: «Тьфу, пропасть, эти пройдохи вгонят меня в гроб раньше, чем выберут. Надо поторопиться».