355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Пруст » Германт » Текст книги (страница 40)
Германт
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:22

Текст книги "Германт"


Автор книги: Марсель Пруст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 44 страниц)

Да и как бы могло быть иначе? Люди, у которых мы бываем, так мало похожие на наши мечты, – это те самые люди, описание которых мы находим в мемуарах и письмах и с которыми мы желали познакомиться. Самый заурядный старик, в обществе которого мы обедаем, – тот самый человек, гордое письмо которого принцу Фридриху-Карлу мы с волнением прочли в книге, посвященной войне семидесятого года. Мы скучаем за обедом, потому что воображение наше отсутствует, а книга нас развлекает, потому что при чтении ее оно деятельно работает. Но мы имеем дело с одними и теми же лицами. Нам бы очень хотелось быть знакомыми с г-жой де Помпадур, покровительствовавшей искусствам, но мы скучали бы с ней не меньше, чем с нынешними Эгериями, настолько бесцветными, что мы не решаемся посетить их вторично. Тем не менее между ними есть различия. Люди никогда не бывают совершенно похожи друг на друга, их манера держать себя с нами, хотя бы мы относились к ним одинаково, выдает различия, которые в конечном счете уравновешиваются. Когда я познакомился с г-жой де Монморанси, она любила говорить мне неприятные веши, но если я нуждался в услуге, она не задумываясь пускала в ход все свое влияние, чтобы прийти мне на помощь. Между тем герцогиня Германтская никогда бы не пожелала меня огорчить, говорила лишь вещи, способные доставить мне удовольствие, осыпала меня всяческими любезностями, составлявшими как бы необходимую принадлежность моральной жизни Германтов, но если бы я попросил у нее какой-нибудь пустяк сверх этого, не сделала бы ни шагу, чтобы исполнить мое желание, как в тех замках, где в ваше распоряжение предоставляется автомобиль и камердинер, но где невозможно получить стакан сидра, не предусмотренный распорядком торжеств. Которая же из них была мне настоящим другом: г-жа де Монморанси, с удовольствием меня задевавшая и всегда готовая услужить, или герцогиня Германтская, страдавшая от малейшего неудовольствия, которое мне причиняли, и неспособная на самое ничтожное усилие, чтобы быть мне полезной? С другой стороны, от многих можно было услышать, что герцогиня Германтская говорит только пустяки, а ее кузина, значительно ей уступающая по уму, – вещи всегда интересные. Формы ума так разнообразны, так противоположны, не только в литературе, но и в светском обществе, что не только Бодлер и Мериме имеют право презирать друг друга. Особенности эти образуют у каждого светского человека настолько связную и деспотическую систему взглядов, речей и поступков, что, когда мы находимся в его присутствии, он нам кажется выше всех прочих. Слова герцогини Германтской, выведенные точно теорема из особенного склада ее ума, представлялись мне единственно уместными в ее устах. И я в сущности был согласен с ней, когда она говорила, что г-жа де Монморанси глупа, что ум ее всегда открыт для вещей, которых она не понимает, или когда, узнав о какой-нибудь ее злобной выходке, герцогиня замечала: «Вот вам особа, которую вы называете доброй, а я называю извергом». Но эта тирания находящейся перед нами действительности, эта очевидность света лампы, перед которым далекая уже заря меркнет как простое воспоминание, исчезали, когда я бывал вдали от герцогини Германтской и какая-нибудь другая дама говорила, ставя себя на одну доску со мной и свысока смотря на герцогиню: «Ориана в сущности ничем и никем не интересуется», – и даже (чего в присутствии герцогини невозможно было, казалось, даже подумать, так усердно провозглашала она обратное): «Ориана – снобка». Так как никакая математика не позволяла обратить г-жу д'Арпажон и г-жу де Монпансье в величины однородные, то я не мог бы ответить на вопрос, которая из них выше в моих глазах.

Среди специфических особенностей салона принцессы Германтской чаще всего называли некоторую замкнутость, обусловленную отчасти королевским происхождением принцессы, но главным образом почти допотопным ригоризмом принца по части аристократических предрассудков, над которыми, впрочем, герцог и герцогиня не упускали случая посмеяться; естественно, что ригоризм этот побуждал меня отнестись с крайним недоверием к приглашению человека, считавшегося только с высочествами да герцогами и на каждом обеде устраивавшего сцену, потому что за столом ему не отводили места, на которое он имел бы право при Людовике XIV и которое он один только знал благодаря своей исключительной эрудиции в области истории и родословных. По этой причине многие светские люди высказывались в пользу герцога и герцогини, когда речь заходила о различиях между родственниками. «Герцог и герцогиня – люди гораздо более современные, гораздо более интеллигентные; в отличие от других они занимаются не только счетом поколений знатных предков, салон их на триста лет впереди салона их родственников», – были обычные фразы, и, вспоминая их теперь, я трепетал, когда взгляд мой падал на пригласительный билет, который – я почти в этом не сомневался – прислан мне был каким-нибудь мистификатором.

Не находись сейчас герцог и герцогиня в Канне, я бы, может быть, постарался выяснить через них, насколько подлинно полученное мной приглашение. Мои сомнения не были даже, как я одно время ласкал себя, обусловлены чувством, которого светский человек не испытал бы и которое поэтому писатель, хотя бы он принадлежал к касте светских людей, должен воспроизвести в целях «объективности» и чтобы изобразить каждый класс по-разному. В самом деле; недавно я нашел в одном прелестном томике мемуаров описание неуверенности, похожей на ту, что охватила меня при виде пригласительного билета принцессы. «Жорж и я (или Эли и я, у меня нет под рукой книги, чтобы проверить) так страстно желали быть допущенными в салон г-жи Делесер, что, получив от нее приглашение, мы сочли благоразумным проверить, каждый с своей стороны, не одурачены ли мы какой-нибудь апрельской шуткой». Между тем автор этих строк не кто иной, как граф д'Осонвиль (женившийся на дочери герцога де Бройля), а другим молодым человеком, который, «с своей стороны», собирался проверить, не сделался ли он жертвой мистификации, является, – смотря по тому, зовут ли его Жоржем или Эли, – кто-нибудь из двух неразлучных друзей г-на д'Осонвиля: г. д'Аркур или принц де Шале.

В самый день приема принцессы Германтской я узнал, что герцог и герцогиня еще накануне вернулись в Париж. Бал у принцессы не заставил бы их приехать, но тяжело заболел один их родственник, и кроме того герцог непременно хотел побывать на костюмированном вечере, устраивавшемся в этот же день, где ему предстояло появиться в костюме Людовика XI, а жене его – в костюме Изабо Баварской. Я решил сходить к герцогине в это же утро. Но оказалось, что она с мужем куда-то уехала и еще не вернулась; тогда я стал подкарауливать появление герцогской кареты из одной каморки, показавшейся мне хорошим наблюдательным пунктом. В действительности я очень плохо сделал свой выбор, так как из этой каморки двор наш был едва виден; зато я увидел несколько других дворов, и это бесполезное зрелище на некоторое время развлекло меня. Не только в Венеции, но и в Париже можно найти так прельщавшие художников пункты, откуда открывается вид на несколько домов сразу. Я говорю о Венеции не случайно. На бедные кварталы именно этого города похожи бывают по утрам некоторые бедные кварталы Парижа с их высокими, расширяющимися трубами, окрашенными солнцем в самые живые розовые, в самые чистые красные тона; точно огромный сад цветет над домами, и краски в нем так разнообразны, что его можно принять за разбитый над городом цветник любителя дельфтских или гаарлемских тюльпанов. Вдобавок крайняя скученность домов с окнами, выходящими друг против друга в один и тот же двор, обращает каждое оконное отверстие в раму, где можно увидеть кухарку, которая замечталась, устремив глаза в землю, подальше – старуху с едва различимым в темноте лицом колдуньи, которая причесывает молодую девушку; таким образом эти парижские дворы, заглушая шумы своим пространством и показывая немые жесты в застекленных четырехугольниках окон, являются для жильцов как бы выставкой сотни размещенных одна возле другой голландских картин. Правда, из дома Германтов подобных видов не открывалось, но открывались другие, не менее любопытные, в особенности из занятого мной своеобразного тригонометрического пункта, где ничто не останавливало взгляда до далеких возвышенностей, образованных относительно мало застроенными участками, которые тянулись перед особняком принцессы Силистрийской и маркизы де Плассак, незнакомых мне знатных родственниц герцога Германтского. До самого этого особняка (принадлежавшего их отцу, г-ну де Брекиньи) не было ничего, кроме раскинувшихся во всех направлениях корпусов невысоких зданий, которые, не останавливая взора, раздвигали пространство своими косыми плоскостями. Крытая красной черепицей башенка сарая, в котором маркиз Де Фрекур держал свои экипажи, хотя и увенчивалась шпилем, но таким тонким, что он ничего не закрывал; она приводила на ум хорошенькие старинные постройки в Швейцарии, которые иногда одиноко возвышаются у подошвы горы. Все эти беспорядочно разбросанные в разных направлениях пункты, на которых покоился взор, создавали иллюзию большей удаленности особняка г-жи де Плассак, как если бы он был отрезан от нас несколькими улицами или многочисленными горными отрогами, тогда как в действительности он стоял почти по соседству: такое фантастическое искажение перспективы создавал этот альпийский пейзаж. Когда широкие квадратные окна этого особняка, сверкавшие на солнце как горный хрусталь, бывали открыты для проветривания, то, наблюдая в различных этажах смутно очерченные фигуры лакеев, выбивавших ковры, вы получали такое же удовольствие, как увидев на пейзажах Тернера или Эльстира путешественника в дилижансе или проводника на склонах Сен-Готарда. Но с избранного мной наблюдательного пункта я рисковал упустить возвращение герцога и герцогини, вследствие чего, возобновив после полудня свою слежку, я расположился попросту на лестнице, откуда появление кареты не могло остаться незамеченным, хотя ослепительные альпийские красоты особняка Брекиньи и Трем с уменьшенными до крошечных размеров лакеями, занятыми уборкой, выпадали при этом из поля моего зрения. Однако мое ожидание на лестнице имело для меня столь значительные последствия и открыло мне столь интересный пейзаж, правда, не тернеровский, а моральный, что лучше немного отложить рассказ о нем и сначала рассказать о моем посещении Германтов, когда я узнал, что они вернулись. Герцог принял меня один в своем кабинете. Когда я переступал порог этой комнаты, оттуда вышел седой как лунь человечек, бедно одетый и повязанный тоненьким черным галстуком, как нотариус Комбре и некоторые приятели моего дедушки, но вида более робкого; отвешивая мне низкие поклоны, он ни за что не желал продолжать свой путь, прежде чем я пройду мимо. Герцог что-то крикнул из кабинета, чего я не расслышал, и старичок ему ответил с новыми поклонами, которые обращены были к стене (герцог не мог его видеть) и все же без конца повторялись, как ненужные улыбки людей, разговаривающих с вами по телефону; говорил он фальцетом и еще раз поклонился мне с подобострастием ходатая по делам. Впрочем, может быть, он действительно был поверенный из Комбре, – настолько своим провинциальным, старомодным и покорным видом напоминал он тамошних маленьких людей, скромных стариков. «Вы сейчас увидите Ориану, – сказал мне герцог, когда я вошел. – Так как Сван должен принести ей корректуры своей статьи о монетах мальтийского ордена и, что хуже, огромную фотографию этих монет, то Ориана решила одеться раньше, чтобы посидеть с ним, перед тем как ехать на обед. Мы буквально завалены вещами, так что я прямо не знаю, куда бы сунуть эту фотографию. Но у меня слишком любезная жена, она страшно любит делать приятное. Вот ей и показалось, что Свану будет приятно показать одного за другим всех гросмейстеров ордена, монеты которых он нашел на Родосе. Я вам сказал – на Мальте, нет, на Родосе, – впрочем, это один и тот же орден св. Иоанна Иерусалимского. В сущности, она им интересуется только потому, что это предмет занятий Свана. Наш род сильно замешан во всей этой истории, даже и в настоящее время мой брат, которого вы знаете, – один из самых высоких сановников мальтийского ордена. Но, если бы я вздумал заговорить об этом с Орианой, она не стала бы меня слушать. Зато достаточно Свану в своих занятиях тамплиерами (прямо удивительно, с каким увлечением люди одной религии изучают религию других) подойти к истории родосских рыцарей, наследников тамплиеров, чтобы Ориана сейчас же пожелала увидеть выбитые на монетах их головы. Они были мелюзгой по сравнению с Люзиньянами, королями Кипра, от которых мы происходим по прямой линии. Но так как до сих пор Сван не занимался Люзиньянами, то Ориана знать ничего о них не хочет». Я не мог сразу сказать герцогу, зачем я пришел. Дело в том, что к герцогине, которая часто принимала до обеда, явились с визитом несколько ее родственниц или приятельниц, в частности принцесса Силистрийская и герцогиня де Монроз, но, не застав ее, зашли на минутку к герцогу. Первая из этих дам (принцесса Силистрийская), просто одетая, сухая, но с любезным выражением лица, держала в руке трость. Я даже испугался, не больна ли она или не ранена. Нет, принцесса была даже очень бодрой. Она с сокрушением говорила герцогу о его двоюродном брате – не по линии Германтов, а по другой, еще более блестящей линии, – здоровье которого в последнее время пошатнулось и на днях резко ухудшилось. Но было очевидно, что герцог, соболезнуя своему кузену и повторяя: «Бедный Мама! Какой славный парень», ставил все же благоприятный диагноз его болезни. Дело в том, что обед, на котором должен был присутствовать герцог, его занимал, вечер у принцессы Германтской не наводил на него скуки, но особенно хотелось ему пойти с женой в час ночи на большой ужин и костюмированный бал, для которого ему приготовлен был костюм Людовика XI, а герцогине – костюм Изабо Баварской. Вот почему герцог вовсе не намеревался портить себе эти многочисленные развлечения мыслью о болезни любезного Аманьена д'Осмона. Затем к Базену пришли с визитом две другие дамы, тоже с палками, г-жа де Плассак и г-жа де Трем, дочери графа де Брекиньи, и объявили, что кузен Мама безнадежен. Пожав плечами, герцог, чтобы переменить разговор, спросил, собираются ли они на вечер к Мари-Жильбер. Они ответили, что нет, по случаю обострения болезни Аманьена, и что они даже отказались от обеда, на который собирался герцог; они ему перечислили приглашенных на этот обед: брат короля Феодосия, инфанта Мария Консепсион и т. д. Так как маркиз д'Осмон приходился Базену более близким родственником, чем этим дамам, то на их «отступничество» герцог смотрел как на косвенное порицание его поведения. Вот почему, хотя они спустились с высот особняка Брекиньи, чтобы повидать герцогиню (или, вернее, чтобы сообщить ей о тревожном состоянии здоровья их кузена, несовместимом для родственников со светскими собраниями), дамы эти сидели недолго; вооруженные посохами альпинисток, Вальпургия и Доротея (это были имена сестер) отправились обратно по крутым дорогам на свою вышку. Мне никогда не пришло в голову спросить Германтов о назначении этих посохов, столь распространенных в некоторых кругах Сен-Жерменского предместья. Может быть, рассматривая всю эту часть города как свое владение и питая отвращение к фиакрам, они делали длинные концы пешком, при которых принуждены были опираться на палку по причине каких-нибудь давнишних переломов, созданных неумеренным увлечением охотой и частыми падениями с лошади, или просто по причине ревматизма, обусловленного сыростью левого берега Сены и старинных замков. Впрочем, может быть они и не пускались в такие далекие экспедиции. А просто, сойдя в свой сад (расположенный невдалеке от сада герцогини) собрать фруктов для компота, на обратном пути заглядывали поздороваться с герцогиней Германтской, не решаясь, однако, прихватить с собой садовые ножницы или лейку. Герцог по-видимому был тронут моим посещением в самый день его приезда. Но лицо его потемнело, когда я сказал, что цель моего визита – попросить его жену справиться, действительно ли принцесса пригласила меня. Я коснулся одной из тех услуг, которые герцог и герцогиня Германтские не любили оказывать. Герцог сказал, что теперь слишком поздно, что если принцесса не посылала мне приглашения, то покажется, будто он его выпрашивает для меня, а его кузены однажды уже отказали ему в такой просьбе, и он не желает больше ни прямо ни косвенно вмешиваться в составление их списка, «впутываться в это дело», наконец, что он и жена, может быть, вернутся с званого обеда прямо домой, что в этом случае лучшим оправданием их отсутствия на вечере принцессы будет скрыть от нее свой приезд в Париж, что иначе они, разумеется, немедленно дали бы ей знать о моем недоумении, послав записку или позвонив по телефону, хотя поправлять дело теперь слишком поздно, так как по всей вероятности списки принцессы уже составлены. «Ведь вы с ней не в плохих отношениях», – сказал он с подозрительным видом: Германты всегда желали быть в курсе последних размолвок, боясь, как бы в противном случае их не попытались сделать слепым орудием примирения. «Послушайте, голубчик, – сказал он вдруг с таким видом, точно мысль эта только что осенила его (герцог давно привык брать на себя все сколько-нибудь неприятные решения): – я хочу даже скрыть от Орианы то, что вы мне сказали. Вы знаете, какая она любезная и как горячо вас любит: несмотря на все мои возражения, она непременно захочет послать к своей кузине, и тогда, если она почувствует себя утомленной после обеда, у нее не будет никакого извинения, она принуждена будет ехать на вечер. Нет, это решено, я ничего ей не скажу. Впрочем, вы сейчас ее увидите. Ни слова об этом, прошу вас. Если вы решитесь пойти на вечер, нечего и говорить, как мы будем рады провести с вами время». Мотивы человеколюбия слишком священны, чтобы тот, кому их приводят, не склонился перед ними, считает ли он их искренними или нет; мне вовсе не хотелось иметь вид человека, который даже секунду колеблется сделать выбор между своей просьбой и возможной усталостью герцогини, и я пообещал не говорить ей о цели моего визита, как будто взаправду был обманут маленькой комедией, разыгранной передо мной герцогом. Я спросил герцога, есть ли у меня, по его мнению, шансы увидеть на вечере принцессы г-жу де Стермариа. «Никаких, – отвечал он с видом знатока. – Мне известно названное вами имя, я его встречал в справочниках клубов, она совсем не принадлежит к тем кругам, которые бывают у Жильбера. Вы там увидите лишь людей чрезвычайно comme il faut и страшно скучных, герцогинь, носящих титулы, которые вы считали давно угасшими и которые подновлены для данного случая, всех послов, многих Кобургов, иностранных высочеств, но не надейтесь даже на тень Стермариа. Жильбер заболел бы от одного вашего предположения».

– «Ах, да, ведь вы любитель живописи, надо непременно вам показать одну роскошную картину, которую я купил у своего кузена, частью в обмен на Эльстиров, положительно нам надоевших. Ее мне продали за Филиппа де Шампаня, но я считаю, что это нечто еще более крупное. Хотите знать мою мысль? Я считаю, что это Веласкес и притом самого лучшего периода», – сказал герцог, смотря мне в глаза, чтобы узнать мое впечатление или, может быть, его усилить; вошел лакей. «Госпожа герцогиня спрашивает господина герцога, не может ли господин герцог принять господина Свана, так как госпожа герцогиня еще не готова». – «Введите сюда господина Свана, – сказал герцог, посмотрев на часы и убедившись, что в его распоряжении есть еще несколько минут, перед тем как идти одеваться. – Ну, конечно, жена моя, пригласившая его прийти, не готова. Незачем говорить при Сване о вечере Мари-Жильбер, – обратился ко мне герцог. – Я не знаю, приглашен ли он. Жильбер его очень любит, так как считает незаконным внуком герцога Беррийского, это целая история. (Без этого вы можете себе представить отношение к нему моего кузена, который бросается в атаку, увидев еврея за сто метров от себя.) Но теперь это осложнилось делом Дрейфуса, Свану следовало бы понять, что ему больше, чем кому-нибудь, следует порвать всякую связь с этими людьми, а между тем он, напротив, высказывает крайне досадные суждения». Герцог подозвал лакея, чтобы узнать, вернулся ли посланный к кузену д'Осмону. План у герцога был такой: считая положение своего кузена безнадежным, он непременно хотел получить о нем известия, пока он еще не умер, то есть до вынужденного траура. Удостоверившись официально, что Аманьен еще жив, он собирался удрать на званый обед, на вечер у принца, на бал, где он должен был появиться в костюме Людовика XI и где было условлено очень занимавшее его свидание с новой любовницей; таким образом дальнейшие известия об умирающем он мог бы получить лишь на следующий день, когда программа удовольствий будет уже выполнена. Тогда можно будет надеть траур, если окажется, что родственник его скончался сегодня вечером. «Нет, господин герцог, он еще не вернулся». – «Проклятие! Вечно здесь все делается в последнюю минуту», – в сердцах сказал герцог, подумав, что Аманьен, может быть, уже отправился на тот свет, так что объявление о его смерти успеет появиться в вечерних газетах и придется отказаться от костюмированного бала. Он потребовал «Temps», где ничего не было. Я очень давно не видел Свана и некоторое время был в недоумении, стриг ли он раньше усы и носил ли волосы щеткой, потому что нашел в нем какую-то перемену; но он действительно очень «переменился», так как сильно хворал, а болезнь производит на лице столь же глубокие изменения, как отросшая борода или перемещенная линия пробора. (Болезнь Свана была та же, что унесла его мать, и она его постигла в том же возрасте. Жизнь наша благодаря наследственности так полна кабалистических цифр, предначертанных дат, что кажется, будто и вправду ею управляют колдуньи. И если существует средняя продолжительность человеческой жизни вообще, то она существует также для отдельных семей, то есть для похожих друг на друга членов семьи.) Одет был Сван с элегантностью, которая, подобно элегантности его жены, сочетала то, чем он был теперь, с тем, чем он был когда-то. Стройный, затянутый в сюртук gris perle, подчеркивавший его высокий рост, в полосатых перчатках, он держал в руке серый цилиндр с раструбом; такой формы цилиндры изготовлялись Делионом только для него, для князя де Сагана, для г-на де Шарлюса, для маркизы де Моден, для г-на Шарля Гааса и для графа Луи де Тюрена. Я поражен был очаровательной улыбкой и сердечным рукопожатием, которыми он ответил на мой поклон, ибо думал, что, так долго не видевшись со мной, он меня сразу не узнает; я ему высказал свое удивление; он громко расхохотался, был даже немного возмущен и снова пожал мне руку, как если бы, предположив, что он меня не узнал, я подвергал сомнению целость его умственных способностей или искренность его расположения ко мне. Между тем так оно и было; он узнал меня, как я это выяснил впоследствии, лишь через несколько минут, когда услышал мое имя. Но ни лицо его, ни слова, ни вещи, которые он мне говорил, ничем не выдали открытия, сделанного им после обращения ко мне герцога Германтского, – с таким самообладанием и уверенностью умел он вести светскую игру. Он вносил в нее ту непринужденность и ту изобретательность, даже в манере одеваться, которые были так характерны для Германтов. Вот почему поклон, сделанный мне старым клубменом, который меня не узнал, не был холодным и сухим поклоном светского человека-формалиста, но поклоном, исполненным подлинной любезности, настоящей грации, какие свойственны были, например, герцогине Германтской (доходившей до того, что при встрече с вами она улыбалась первая, когда вы еще ей не поклонились), в противоположность более механическим поклонам, привычным для дам Сен-Жерменского предместья. Вот почему также цилиндр его, который, согласно исчезавшему обыкновению, Сван поставил на пол возле себя, подбит был зеленой кожей, чего обыкновенно не делали, потому что (по его словам) так он гораздо меньше пачкался, в действительности же потому, что это гораздо больше шло к нему. «Вот что, Шарль, вы ведь большой знаток, подойдите сюда, я вам что-то покажу, а потом, дорогие мои, я попрошу позволения покинуть вас на минутку, пока я переоденусь; впрочем, я думаю, что Ориана не заставит вас долго ждать». И он показал Свану своего «Веласкеса». «Да я, кажется, где-то уже видел это», – произнес Сван с гримасой больных людей, которым даже говорить утомительно. «Да, – подтвердил герцог, озабоченный тем, что знаток медлит выразить свое восхищение, – вы, вероятно, видали эту картину у Жильбера». – «А-а, действительно, я припоминаю». – «Что это по-вашему?» – «Если это было у Жильбера, то по всей вероятности это кто-нибудь из ваших предков», – отвечал Сван с ироническим почтением к величию, которое он счел бы невежливым и смешным не оценить, но о котором хороший вкус позволял ему говорить лишь «шутя».

– «Ну, разумеется, – сухо сказал герцог. – Это Бозон, Германт, номер… не помню который. Но на это мне наплевать. Вы знаете, что я не такой феодал, как мой кузен. Я слышал имена Риго, Миньяра, даже Веласкеса! – продолжал герцог, приковывая к Свану взгляд инквизитора и палача, чтобы прочитать его мысли и в то же время повлиять на его ответ. – Ну, говорите без лести, – заключил он, ибо, искусственно провоцируя желательное ему мнение, он обладал способностью через несколько мгновений верить, будто мнение это высказано его собеседником по собственному почину. – Вы думаете, что это один из только что названных мной генералов?» – «Ннннет», – отвечал Сван. «Ну, я в этих вещах ничего не смыслю, не мне решать, чья это мазня. Но вы, любитель искусства, знаток дела, кому вы ее приписываете? У вас ведь достаточно знаний, чтобы составить мнение. Кому вы ее приписываете?» Сван минуточку постоял в нерешительности перед показанным ему холстом, явно находя его низкопробным. «Недоброжелателю!» – со смехом отвечал он герцогу, который не в силах был подавить гневное движение. Успокоившись, он сказал: «Вы оба милые люди, подождите минуточку Ориану, а я пойду облачусь во фрак и сейчас вернусь. Я велю передать моей благоверной, что вы ее ждете». Я заговорил со Сваном о деле Дрейфуса и спросил его, как могло случиться, что все Германты антидрейфусары. «Это случилось прежде всего потому, что в глубине души все эти люди антисемиты», – отвечал Сван, хорошо знавший, однако, по личному опыту, что некоторые из Германтов вовсе не были антисемитами, но, как и все горячие приверженцы определенных взглядов, предпочитал объяснять враждебное отношение к ним некоторых лиц скорее каким-нибудь предвзятым мнением, предрассудком, против которого ничего не поделаешь, чем разумными доводами, которые можно оспаривать. Кроме того, преждевременно достигнув предела своей жизни, как измученное животное, которому не дают покоя, он не выносил этих преследований и вернулся в лоно веры своих отцов. «Что касается принца Германтского, – сказал я, – то он действительно, как мне передавали, антисемит». – «О, о нем я даже не говорю! Это такой юдофоб, что, когда однажды – он был в то время офицером – у него отчаянно разболелись зубы, он предпочел терпеть, лишь бы не обращаться к единственному дантисту в той местности, так как он был еврей, а впоследствии он не принял никаких мер для спасения флигеля своего замка, в котором показался огонь, потому что ему пришлось бы обратиться за насосами в соседний замок, принадлежащий Ротшильдам». – «Вы сегодня случайно не собираетесь к нему?» – «Собираюсь, – отвечал Сван, – хотя чувствую себя очень усталым. Принц прислал мне по пневматической почте извещение, что он хочет со мной поговорить. Боюсь, что в ближайшие дни я буду нездоров и не смогу ни зайти к нему ни принять его, это меня будет беспокоить, так что я предпочитаю отделаться сегодня же». – «Но ведь герцог Германтский не антисемит». – «Ну, как не антисемит: ведь он антидрейфусар, – отвечал Сван, не замечая, что делает petitio principii. – Это, однако, не мешает тому, что мне было неприятно разочаровать этого человека, – что я говорю! этого герцога, – не расхвалив его мнимого Миньяра или уж не знаю кого». – «Но герцогиня, – продолжал я, возвращаясь к делу Дрейфуса, – она-то ведь женщина интеллигентная». – «Да, она прелестна. Впрочем, на мой взгляд, она была еще более обворожительна, когда называлась принцессой де Лом. Остроумие ее сделалось теперь как-то более угловатым, все это было у нее нежнее, когда она была молода, – а впрочем, моложе они или старше, мужчины они или женщины, все это люди другой породы, ничего не поделаешь, нельзя безнаказанно носить тысячу лет феодализм в крови. Понятно, они считают, что он непричем в их мнениях». – «Но ведь Робер де Сен-Лу дрейфусар?» – «Ну, тем лучше, особенно если принять во внимание, что мать его ярая антидрейфусарка. Мне о нем говорили, но я не был уверен. Я очень рад. Это меня не удивляет, он очень умен. А это существенно».

Дрейфусарство сообщило Свану какую-то удивительную наивность, оно вызвало еще более значительный сдвиг в его взглядах на вещи, чем тот, что был произведен когда-то его женитьбой на Одетте; это новое деклассирование Свана правильнее было бы назвать реклассированием, оно делало ему только честь, так как возвращало на дорогу, которой шли его родные и с которой он свернул под влиянием своих аристократических знакомств. Но как раз в ту минуту, когда ему, человеку такого ясного ума, дано было, благодаря унаследованным от предков качествам, увидеть истину, еще скрытую от светских людей, Сван начал обнаруживать курьезное ослепление. Ко всему, чем он восхищался и чем гнушался, он прилагал теперь новый критерий: дрейфусарство. Пусть антидрейфусарство г-жи Бонтан побудило Свана считать ее дурой; это было не более удивительно, чем то, что после своей женитьбы он нашел ее умной. Ничего серьезного не было также, если новая волна захлестнула политические суждения Свана, изгладив в нем всякую память о том, как он величал Клемансо продажной душой, английским шпионом (эта нелепость сочинена была в кругу Германтов); теперь он уверял, что Клемансо всегда был для него воплощением совести, человеком непреклонным, как Корнели. «Нет, никогда я вам не говорил иного. Вы путаете». Однако, переливаясь через политические суждения, волна дрейфусарства опрокидывала у Свана также и суждения литературные, вплоть до манеры их высказывать. Баррес утратил всякий талант, его юношеские произведения оказывались слабоватыми, их с трудом можно было перечитать. «Попробуйте, вы не дотянете до конца. Иное дело Клемансо! Лично я не антиклерикал, но рядом с ним каким бескостным кажется Баррес! Да, папаша Клемансо очень крупная фигура. Как он знает язык!» Впрочем, антидрейфусары не вправе были бы критиковать эти нелепости. Они утверждали, что дрейфусарство объясняется еврейским происхождением. Если верующий католик, вроде Саньета, тоже высказывался за пересмотр дела, то потому что был обработан г-жой Вердюрен, яростной радикалкой. Она прежде всего ненавидела «попов». Саньет был больше глуп, чем зол, и не сознавал вреда, причинявшегося ему «хозяйкой». Если же на это возражали, что Бришо, тоже друг г-жи Вердюрен, состоял членом французской Патриотической лиги, то ведь он был гораздо умнее Саньета. «Вы когда-нибудь с ним встречаетесь?» – спросил я Свана, заговорив о Сен-Лу. «Нет, никогда. На днях он написал мне, чтобы я попросил герцога де Муши и некоторых других голосовать за него в Жокей-Клубе, куда, впрочем, он прошел без малейшего затруднения». – «Несмотря на дело Дрейфуса!» – «О нем не было и речи. Впрочем, должен вам сказать, что с тех пор ноги моей не было в этом месте».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю