Текст книги "Германт"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 44 страниц)
Ко всем этим стимулам развивать свою природную оригинальность любимые писатели герцогини Германтской: Мериме, Мельяк и Галеви, прибавили, наряду с уважением к естественности, стремление к прозаичности, через которую она подходила к поэзии, и чисто светское остроумие, оживлявшее передо мной целые пейзажи. Вдобавок герцогиня способна была, присоединив к этим влияниям художественный вкус, выбрать для большинства слов произношение, наиболее соответствовавшее, как ей казалось, областям Иль-де-Франс и Шампань, стараясь употреблять только те слова, которыми мог бы пользоваться какой-нибудь старый французский писатель (хотя в этом отношении ей и не удавалось сравняться со своей золовкой Марсант). Когда вы уставали от мешанины и пестроты нынешнего языка, то слушать разговор герцогини Германтской, хотя он многого выразить не мог, было большим отдыхом, почти таким же, – если вы бывали с ней одни и она еще более суживала и просветляла поток своей речи, – какой получаешь, слушая старую песенку. Глядя тогда на герцогиню Германтскую, я видел заключенное в нескончаемом ясном полдне ее глаз голубоватое небо Иль-де-Франса или Шампани, склоненное под тем же углом, что и в глазах Сен-Лу.
Таким образом, при помощи этих различных формаций герцогиня Германтская выражала сразу старую аристократическую Францию, затем манеру, какой герцогиня де Бройль могла бы одобрять и бранить Виктора Гюго в эпоху Июльской монархии, и наконец живой вкус к литературе, берущей начало от Мериме и Мельяка. Первая из этих формаций мне больше нравилась, чем вторая, она больше помогала загладить разочарование, которое я испытал от путешествия и прибытия в Сен Жерменское предместье, столь отличное от того, как я его (воображал, но и эту вторую формацию я предпочитал третьей. Впрочем, если герцогиня воплощала Германт почти помимо своей воли, то ее пайеронизм, ее вкус к Дюма-сыну были надуманными и преднамеренными. Так как вкус этот составлял противоположность моему, то герцогиня обогащала ум мой литературой, когда говорила со мной о Сен-Жерменском предместье, и никогда не казалась мне более глупой представительницей Сен-Жерменского предместья, чем в то время, когда говорила со мной о литературе.
Взволнованная последними стихами, г-жа д'Арпажон воскликнула: «Святыни сердца тоже прахом стали! Мосье, вам надо будет написать это на моем веере», – сказала она герцогу. «Бедная женщина, мне ее жалко», – проговорила принцесса Пармская. «Не соболезнуйте, мадам, она получила то, чего заслуживает», – отвечала герцогиня. «Однако… простите, что я говорю это вам… ведь она его искренно любит!» – «Вовсе нет, она на это неспособна, она только воображает, будто любит, как воображает в эту минуту, будто цитирует Виктора Гюго, тогда как она приводит стих Мюссе. Знаете, – продолжала герцогиня меланхолическим тоном, – никто больше меня не был бы тронут подлинным чувством. Но вот вам пример. Вчера она закатила Базену ужасную сцену. Ваше высочество, может быть, думаете, что сцена эта была вызвана тем, что он любит других, что он больше ее не любит? Вовсе нет: он просто не хочет рекомендовать ее сыновей в Жокей-Клуб! Разве влюбленная была бы на это способна? Нет, я вам скажу больше, – прибавила герцогиня, подчеркивая слова: – это особа на редкость бесчувственная». Между тем глаза герцога Германтского заблестели от удовлетворения, когда жена его экспромтом начала говорить о Викторе Гюго и продекламировала на память его стихи. Хотя герцогиня часто его раздражала, в такие минуты он гордился ею. «Ориана, право, изумительна. Она может говорить обо всем, она все читала. Ведь не могла же она предвидеть, что сегодня разговор зайдет о Викторе Гюго. Какую бы тему ни затронули, она готова, она может дать отпор самым ученым людям. Она наверное покорила молодого человека».
– «Давайте переменим разговор, – продолжала герцогиня: – тема его уж очень щекотливая. Вы должно быть находите меня старомодной, – обратилась она ко мне, – я знаю, что в настоящее время считается слабостью любить идеи в поэзии, любить поэзию, в которой есть мысли». – «Это старомодно? – спросила принцесса Пармская с легким испугом, вызванным в ней этой новой волной, которой она не ожидала, хотя и знала, что разговор герцогини всегда приберегает для нее ряд упоительных неожиданностей, всегда способен причинить ей тот захватывающий страх и ту здоровую усталость, после которых она инстинктивно думала о необходимости взять ножную ванну в кабине и пройтись быстрым шагом, чтобы «вызвать реакцию».
– «По-моему, нет, Ориана, – сказала г-жа де Бриссак, – я нисколько не сержусь на Виктора Гюго за то, что у него есть мысли, совсем напротив, но я сержусь на него за то, что он ищет их в области уродливого. В сущности это он приучил нас к уродливому в литературе. И без того достаточно уродливостей в жизни. Отчего бы о них не забывать во время чтения книг? Какое-нибудь тяжелое зрелище, от которого мы бы отвернулись в жизни, – вот что привлекает Виктора Гюго».
– «Виктор Гюго все же не настолько реалистичен, как Золя?» – спросила принцесса Пармская. При звуках имени Золя ни один мускул не дрогнул на лице г-на де Ботрейи. Антидрейфусарство генерала сидело в нем слишком глубоко для того, чтобы он пытался его выразить. Его благожелательное молчание, когда касались этих тем, трогало профанов той деликатностью, какую проявляет священник, избегая говорить вам о ваших религиозных обязанностях, финансист, стараясь не рекомендовать руководимых им предприятий, геркулес, обращаясь с вами кротко и не колотя вас кулаками. «Я знаю, что вы родственник адмирала Жюрьен де ла Гравьера», – сказала мне со сведущим видом г-жа де Варамбон, статс-дама принцессы Пармской, превосходная, но ограниченная женщина, рекомендованная когда-то принцессе матерью герцога. Она не сказала мне до сих пор ни слова, и, несмотря на замечания принцессы и мои собственные протесты, мне так и не удалось разубедить ее в том, что у меня нет решительно ничего общего с адмиралом-академиком, мне вовсе неизвестным. Упорное желание статс-дамы принцессы Пармской видеть во мне племянника адмирала Жюрьен де ла Гравьера заключало в себе нечто крайне забавное. Однако ошибка г-жи де Варамбон была лишь грубым и резким примером множества более легких и тонких ошибок, преднамеренных или непреднамеренных, которыми сопровождается наше имя на «фишке», составляемой о нас светом. Помню, как один приятель Германтов, очень желавший со мной познакомиться, объяснил мне свое желание тем, что я хорошо знаю его кузину, г-жу де Шосгро, «она прелестна, она вас очень любит». Напрасны были мои настойчивые возражения, что здесь какая-то ошибка, что я незнаком с г-жой де Шосгро. «В таком случае вы знакомы с ее сестрой, это все равно. Она встречалась с вами в Шотландии». Я никогда не бывал в Шотландии, но напрасно взял из добросовестности на себя труд сообщить об этом моему собеседнику. Г-жа де Шосгро сама сказала, что меня знает, и по-видимому была искренно в этом убеждена в результате какой-то первоначальной путаницы, так как при встречах со мной неуклонно подавала мне руку. А так как общество, которое я посещал, было тем же, что и общество г-жи де Шосгро, то моя скромность была лишена смысла. Я не был знаком с г-жой де Шосгро, но мое знакомство с ней, с светской точки зрения, соответствовало моему положению в обществе, если можно говорить о положении такого молодого человека, каким я тогда был. Таким образом, сколько бы неверного ни говорил обо мне приятель Германтов, он не принижал и не возвышал меня (с светской точки зрения) в представлении, которое он сохранил обо мне непоколебленный. А в общем, если мы не играем комедии, скука вечно исполнять в жизни одну и ту же роль на мгновение рассеивается, как если бы мы поднялись на подмостки, когда другие составляют о нас ложное представление, считают, что мы близки с незнакомой нам дамой, что мы с ней познакомились во время прелестного путешествия, никогда нами не совершавшегося. Ошибки весьма распространенные и часто приятные, когда они не так упорны, как та, которую совершала и от которой не отказалась до самой смерти, как я ей ни возражал, тупоумная статс-дама принцессы Пармской, навсегда утвердившаяся в убеждении, что я родственник скучного адмирала Жюрьен де ла Гравьера. «Она не сильна умом, – сказал мне герцог, – и кроме того ей не следует совершать много возлияний, она, видно, находится под легким влиянием Бахуса». В действительности г-жа де Варамбон пила только воду, и герцог сказал это только для красного словца. «Золя не реалист, мадам, он поэт!» – отвечала принцессе герцогиня Германтская, вдохновленная критическими статьями, которые она прочитала в последние годы, приспособив их к своему личному вкусу. Приятно встряхиваемая до сих пор умственной ванной, в которую ее окунали в этот вечер и которую она считала чрезвычайно благотворной для себя, отдаваясь парадоксам, волнами налетавшим на нее один за другим, принцесса Пармская привскочила из страха быть опрокинутой, когда налетел на нее этот огромный последний вал. Прерывающимся голосом, точно она теряла дыхание, принцесса проговорила: «Золя – поэт!» – «Ну, да, – со смехом отвечала герцогиня, восхищенная видом задыхавшейся принцессы. – Пусть ваше высочество обратит внимание, как он возвеличивает все, чего ни касается. Вы мне скажете, что он касается исключительно того, что… приносит счастье! Но он делает из него нечто огромное; создает эпическую навозную кучу! Это Гомер выгребных ям! Ему не хватает прописных букв, чтобы написать словечко Камброна». Несмотря на крайнее утомление, которое она начинала испытывать, принцесса была в восторге, никогда она не чувствовала себя лучше. Она не променяла бы пребывание в Шенбрунне, единственную вещь, которая ей льстила, на эти божественные обеды герцогини Германтской, действовавшие на нее укрепляюще благодаря такому количеству соли. «Он это пишет с прописного К?» – воскликнула г-жа д'Арпажон. «Скорее с прописного Г, моя милая», – отвечала герцогиня, обменявшись с мужем веселым взглядом, означавшим: «Какая идиотка!» – «Да, кстати, – обратилась ко мне герцогиня, вперив в меня ласковый, улыбающийся взгляд, ибо в качестве внимательной хозяйки она хотела блеснуть своими познаниями о художнике, особенно интересовавшем меня, и в то же время дать мне случай показать и мои познания, – кстати – сказала герцогиня, помахивая веером из перьев, настолько преисполнена она была в эту минуту сознанием, что ею соблюдены все обязанности гостеприимства, и, чтобы не пропустить ни одной из них, знаком приказала положить мне еще спаржи под голландским соусом с взбитыми сливками, – кстати, если не ошибаюсь, Золя написал статью об Эльстире, художнике, несколько картин которого вы только что смотрели; впрочем, единственно они мне нравятся», – прибавила она. В действительности она терпеть не могла живописи Эльстира, но находила бесподобным все, что ей принадлежало. Я спросил герцога, не знает ли он, кто такой господин в цилиндре, которого художник поместил среди праздничной толпы и в котором я узнал то же лицо, чей большой портрет находился тут же рядом; это были произведения почти одного периода, когда индивидуальность Эльстира еще не вполне определилась, когда он испытывал некоторое влияние Мане. «Боже мой, – отвечал герцог, – я знаю, что это человек известный и занимает не последнее место в своей специальности, но у меня плохая память на имена. Вот вертится у меня на языке, господин… господин… впрочем, это неважно, не могу припомнить. Сван вам скажет, это он предложил герцогине купить эти махины, а жена моя всегда чрезвычайно любезна, всегда боится обидеть своим отказом; между нами, я считаю, что он нам всучил мазню. Я могу сказать только, что господин этот является для г-на Эльстира чем-то вроде мецената, который ввел его в моду и часто выручал в затруднительных случаях, заказывая ему картины. Из признательности – если вы назовете это признательностью, это дело вкуса – г. Эльстир вывел его на одной из картин, где он в своем праздничном наряде производит довольно комичное впечатление. Ваш художник человек, может быть, весьма сведущий, но он, по-видимому, не знает, в каких случаях надевают цилиндр. Посреди всех этих простоволосых девиц господин в цилиндре имеет вид мелкого провинциального нотариуса навеселе. Но вы, однако, совсем пленены этими картинами. Знай я это, я бы собрал сведения, чтобы вам ответить. Впрочем, не стоит слишком ломать голову над живописью г-на Эльстира, как если бы речь шла об «Источнике» Энгра или о «Детях Эдуарда» Поля Делароша. В ней ценишь тонкую наблюдательность, занятность, парижский шик, и проходишь мимо. Чтобы смотреть эти картины, не нужно быть эрудитом. Я отлично знаю, что это простые наброски, но, по-моему, они недоработаны. Сван имел дерзость предложить нам приобрести «Пучок спаржи». Этот пучок даже был здесь несколько дней. Только он и есть на картине, пучок спаржи, в точности такой, как та, что вы сейчас глотаете. Но я отказался проглотить спаржу г-на Эльстира. Он спросил за нее триста франков. Триста франков за пучок спаржи! Луидор – вот красная ей цена, даже в самом начале сезона! Я нашел ее жесткой. Когда к подобным вещам он прибавляет человеческие фигуры, то в этом есть что-то вульгарное, что-то пессимистическое, мне это не нравится. Удивляюсь, как с вашим тонким, изысканным умом вы можете любить это». – «Не понимаю, почему вы это говорите, Базен, – сказала герцогиня, не любившая, чтобы дурно отзывались о вещах, находившихся в ее салоне. – Я далека от того, чтобы допускать все без разбора картины Эльстира. Есть среди них и хорошие, есть и дурные. Но у него не все бездарно. И надо признать, что купленные мной картины редкой красоты». – «Ориана, в этом жанре я в тысячу раз предпочитаю маленький этюд г-на Вибера, который мы видела на выставке акварелистов. Это пустяк, если угодно, это уместится на ладони, но как остроумно все до кончиков пальцев: изможденный, грязный миссионер перед изнеженным прелатом, играющим со своей собачкой, – да это целая поэма, столько здесь тонкости и даже глубины». – «Вы кажется знакомы с г-ном Эльстиром, – обратилась ко мне герцогиня. – Человек он приятный». – «Он умен, – сказал герцог, – диву даешься, когда с ним разговариваешь, почему его живопись так вульгарна». – «Он более чем умен, он даже довольно остроумен», – сказала герцогиня со сведущим видом дегустатора, понимающего толк в таких вещах. «Он, кажется, начал ваш портрет, Ориана?» – спросила принцесса Пармская. «Да, в виде красного рака, – отвечала герцогиня, – но портрет этот не увековечит его имени. Это ужас, Базен хотел его уничтожить». Эту фразу герцогиня повторяла часто. Но в других случаях оценка ее была иной: «Я не люблю его живописи, но он когда-то прекрасно написал мой портрет». Одно из этих суждений высказывалось обыкновенно лицам, которые говорили герцогине о ее портрете, другое – лицам, которые ей о нем не говорили и которым она желала сообщить о его существовании. Первое внушалось ей кокетством, второе – тщеславием. «Сделать ужас из вашего портрета! Но тогда это не портрет, это – клевета! Я едва умею держать кисть, но, мне кажется, если бы я вас писала, передавая только то, что вижу, то у меня получился бы шедевр», – наивно сказала принцесса Пармская. «Он вероятно видит меня так же, как я сама себя вижу, то есть лишенной всякой приятности», – проговорила герцогиня, придав своему взгляду меланхолическое, скромное и ласковое выражение, которое казалось ей наиболее подходящим для того, чтобы предстать перед зрителями не такой, как ее изобразил Эльстир. «Портрет этот должен прийтись по вкусу г-же де Галлардон», – сказал герцог. «Оттого что она ничего не смыслит в живописи? – спросила принцесса Пармская, знавшая, что герцогиня беспредельно презирает свою кузину. – Но она очень добрая женщина, не правда ли?» Герцог сделал глубоко удивленный вид. «Что с вами, Базен, разве вы не видите, что принцесса смеется над вами (принцесса и не помышляла об этом)? Она не хуже вашего знает, что Галлардонет старая язва», – продолжала герцогиня, словарь которой, обыкновенно ограниченный этими старинными выражениями, был вкусен, как те блюда, которые можно открыть в прелестных книгах Пампила, но которые в действительности сделались чрезвычайно редкими, где желе, коровье масло, сок и фрикадельки – подлинные, без всякой примеси, для них даже соль доставляется из солончаков Бретани: по выговору, по выбору слов чувствовалось, что основа речи герцогини идет непосредственно из Германта. Этим герцогиня глубоко отличалась от своего племянника Сен-Лу, напичканного таким количеством новых идей и выражений; когда бываешь взволнован идеями Канта и тоской Бодлера, трудно писать изысканным французским языком эпохи Генриха IV, так что самая чистота языка герцогини свидетельствовала о ее ограниченности, о том, что ее ум и восприимчивость оставались закрытыми для всяких новшеств. И в этом отношении ум герцогини нравился мне как раз тем, что он исключал (именно это составляло содержание моих собственных мыслей), и тем, что, по этой причине, он сумел сохранить; мне нравилась в нем та пленительная крепость, которая свойственна бывает гибкому телу, не подорванному никакими изнурительными размышлениями, никакими душевными тревогами и нервными потрясениями. Ее ум, формации несравненно более ранней, чем мой, был для меня эквивалентом того, что являло мне шествие ватаги молодых девушек на берегу моря. Герцогиня Германтская являла мне (укрощенную и покоренную любезностью и уважением к духовным ценностям) бурную энергию, а также обаяние жестокой девочки-аристократки из окрестностей Комбре, которая с детства ездила верхом, ломала позвоночники кошкам, вырывала глаза кроликам и если осталась образцом добродетели, то могла бы быть также самой блестящей любовницей князя де Сагана, настолько элегантной была она еще несколько лет тому назад. Но она неспособна была понять обаяние имени Германт, то есть того, что я искал в ней, и даже той чуточки – провинциальных следов Германта – которые я в ней нашел. Неужели отношения наши были основаны на недоразумении, которое не могло не обнаружиться с той минуты, как мое преклонение, вместо того чтобы обращаться к женщине незаурядной, каковой она себя считала, направилось бы на некоторую другую, столь посредственную женщину, невольно источающую такое же очарование? Недоразумение вполне естественное, которое всегда будет возникать между юным мечтателем и светской женщиной, но оно глубоко его волнует, покуда он не познал еще природы своего воображения и не примирился с неизбежными разочарованиями, которые ему придется испытать в отношениях с людьми, так же как в театре, в путешествиях и даже в любви. Герцог Германтский объявил (в связи со спаржей Эльстира и только что поданной после цыпленка под соусом financière), что зеленую спаржу, выросшую на открытом воздухе, которая, как забавно говорит изысканный автор, подписывающийся Е. де Клермон-Тоннер, «лишена впечатляющей твердости ее сестер», надо есть с яйцами. «Что нравится одним, не нравится другим, и наоборот, – ответил на это г. де Бреоте. – В кантонском округе Китая самым изысканным угощением считаются совершенно протухшие яйца ортолана». Г. де Бреоте, автор статьи о мормонах, появившейся в «Revue des Deux Mondes», бывал только в самых аристократических кругах, но лишь в тех, которые пользовались репутацией культурных. Таким образом, по его посещениям, по крайней мере постоянным, какой-нибудь женщины вы узнавали, есть ли у нее салон. Он делал вид, будто терпеть не может свет, и уверял каждую герцогиню порознь, что ищет с нею знакомства ради ее ума и красоты. Все они были в этом убеждены. Каждый раз, когда г. де Бреоте скрепя сердце соглашался пойти на большой вечер у принцессы Пармской, он для большей храбрости приглашал с собой их всех и появлялся таким образом в своем интимном кругу. Чтобы упрочить за собой репутацию человека интеллигентного, а не светского, г. де Бреоте, руководясь некоторыми правилами Германтов, в разгар бального сезона отправлялся с элегантными дамами в продолжительные образовательные путешествия, и когда какая-нибудь снобка, следовательно особа еще не имеющая положения, начинала ходить повсюду, он наотрез отказывался с ней знакомиться. Его ненависть к снобам вытекала из его снобизма, но она внушала наивным людям, то есть всему «свету», убеждение, что сам он чужд снобизма. «Бабал всегда все знает! – воскликнула герцогиня. – Я нахожу прелестной страну, где вам хочется, чтобы ваш молочник продавал вам с гарантией хорошо протухшие яйца, яйца года кометы. Я отчетливо вижу, как я макаю в них ломтик хлеба с маслом. Должна сказать, что это случается у моей тетушки Мадлены (г-жи де Вильпаризи), где подают разлагающиеся кушанья, даже яйца. (Г-жа д'Арпажон вскрикнула.) Полно, Фили, вы это знаете не хуже меня. В яйцах уже есть цыплята. Не понимаю даже, как у них достает благоразумия сидеть там спокойно. Не омлет, а курятник, только это не обозначено в меню. Вы хорошо сделали, что не пришли обедать позавчера, там подавали камбалу с карболкой! Можно было подумать, что вы не за столом, а в заразном бараке. Право, Норпуа доводит свою верность до героизма: он съел и попросил положить ему еще!» – «Если не ошибаюсь, я видел вас у нее на обеде, когда она так ловко осадила г-на Блоха (желая вероятно придать еврейской фамилии более иноземный вид, герцог Германтский произносил ее конечный согласный не как «к», а как немецкий «ch» в слове «hoch»), который превозносил не помню какого-то пуата (поэта). Напрасно Шательро чуть не раздробил берцовую кость г-на Блоха, последний ничего не понял, вообразив, что удары коленом моего племянника назначаются сидевшей напротив молодой женщине. (Тут герцог немного покраснел.) Ему было невдомек, что он раздражает нашу тетку своими похвалами, раздаваемыми направо и налево. Словом, тетушка Мадлена, которая за словом в карман не лезет, его обрезала: «Что же вы тогда, сударь, сохраните для господина де Боссюэ? (Герцог считал, что прибавление, к историческому имени слова «господин» и частицы «де» непременно требуется «старым режимом».) Право, стоило заплатить за вход». – «Что же ответил г. Блох?» – рассеянно спросила герцогиня, которая, не придумав в эту минуту ничего оригинального, сочла долгом скопировать немецкое произношение своего мужа. «О, уверяю вас, г. Блох убрался, не говоря ни слова, и поминай его как звали». – «Ну да, я отлично помню, что видела вас в тот день, – обратилась ко мне герцогиня, подчеркивая слова, как если бы тот факт, что она это запомнила, должен был чрезвычайно польстить мне. – У тетушки всегда бывает очень интересно. На последнем вечере, когда я с вами встретилась, я хотела вас спросить, кто этот старик, который прошел возле нас, я приняла его за Франсуа Коппе. Вы наверное знаете всех знаменитостей», – сказала она с искренней завистью к моим поэтическим знакомствам, а также из любезности ко мне, чтобы поднять в глазах своих гостей молодого человека, так хорошо сведущего в литературе. Я уверил герцогиню, что не видел ни одной знаменитости на вечере у г-жи де Вильпаризи. «Как! – необдуманно воскликнула герцогиня, выдавая таким образом, что ее уважение к писателям и презрение свету более поверхностны, чем она утверждала и даже сама думала. – Как! Там не было видных писателей! Вы меня удивляете, ведь там были преуморительные рожи!» Я очень хорошо помнил этот вечер вследствие одного совершенно ничтожного инцидента. Г-жа де Вильпаризи представила Блока г-же Альфонс де Ротшильд, но мой приятель не расслышал фамилии и, вообразив, что имеет дело со старой, немного сумасбродной англичанкой, ограничился односложным ответом на пространную речь бывшей красавицы, как вдруг г-жа де Вильпаризи, представляя ее кому-то другому, очень отчетливо произнесла на этот раз: баронесса Альфонс де Ротшильд. Тогда в артерии Блока внезапно и притом сразу проникло столько мыслей о миллионах и о престиже, – мыслей, которые благоразумно было бы расчленить, – что его точно ударило в сердце, голова его затуманилась, и он выпалил прямо в лицо любезной старой даме: «Ах, если б я знал!» – возглас, неуместность которого отшибла у него сон в течение целой недели. Эти слова Блока малоинтересны, но я их вспомнил как доказательство того, что в пылу крайнего возбуждения нам иногда случается говорить то, что мы думаем. «Мне кажется, что г-жа де Вильпаризи не вполне… моральна», – сказала принцесса Пармская, которая знала, что гости герцогини не бывают у ее тетки, и на основании только что сказанного герцогиней заключила, что о старой маркизе можно говорить не стесняясь. Но так как герцогиня посмотрела на нее неодобрительно, то она прибавила: «Впрочем, кто обладает таким умом, тому все простительно». – «Вы составили о моей тетке представление, которое о ней обыкновенно составляют, – отвечала герцогиня, – но оно крайне ошибочно. Это как раз то, что не далее как вчера мне говорил Меме». Она покраснела, какое-то воспоминание затуманило ей глаза. У меня возникла мысль, что г. де Шарлюс просил ее взять назад сделанное мне приглашение, подобно тому как он просил меня через Робера не ходить к ней. Я вспомнил, что герцог, говоря однажды о своем брате, покраснел – по непонятной для меня причине, – но мне показалось, что его смущение следует объяснить иначе. «Бедная тетушка – за ней сохранится репутация женщины старого режима, блистательного ума и крайней свободы нравов. А между тем нет ума более буржуазного, более серьезного, более бесцветного. Она прослывет покровительницей искусств, а смысл этого тот, что она была любовницей знаменитого художника, который однако никогда не мог растолковать ей, что такое картина; что же касается ее жизни, то она вовсе не распутница, а, напротив, создана для брака, рождена быть примерной женой, настолько, что, не сумев сохранить своего мужа, который был, впрочем, каналья, она ко всякой своей связи относилась так же серьезно, как к законному союзу, – с такой же щепетильностью, с такой же гневной страстью, с такой же верностью. Заметьте, что при таких отношениях люди иногда бывают наиболее искренними, неутешные любовники встречаются чаще, «чем неутешные мужья». – «Однако посмотрите, Ориана, на вашего деверя Паламеда, которого вы только что упомянули; вряд ли какая-нибудь любовница может мечтать о том, чтобы ее так оплакивали, как он оплакивал бедную г-жу де Шарлюс». – «Позвольте мне, ваше высочество, – отвечала герцогиня, – быть на этот счет несколько иного мнения. Не все хотят, чтобы их оплакивали на один лад, у каждого свой вкус». – «Но ведь он создал целый культ в честь своей жены после ее смерти. Правда, в честь мертвых иногда делают вещи, которые не были бы сделаны для живых». – «Прежде всего, – отвечала герцогиня мечтательным тоном, который не вязался с ее насмешливым намерением, – ходят на их похороны, чего никогда не делают для живых!» Герцог лукаво посмотрел на г-на де Бреоте, как бы приглашая его посмеяться остроумному замечанию герцогини. «Словом, я откровенно признаюсь, – продолжала герцогиня, – я желала бы, чтобы любимый человек оплакивал меня совсем не так, как мой деверь». Герцог нахмурился. Он не любил, когда жена его судила о людях опрометчиво, особенно о г-не де Шарлюсе. «Вы слишком привередливы. Скорбь его была для всех назидательна», – сказал он заносчиво. Но герцогиня обладала в отношениях с мужем смелостью, свойственной укротителям зверей или же людям, которые живут с сумасшедшим и не боятся его раздражать: «Ну, что же, это назидательно, я не отрицаю, он каждый день ходит на кладбище рассказывать покойнице, сколько у него человек было за завтраком, он по ней страшно горюет, но как родственница, как бабушка, как сестра. Это не траур мужа. Правда, они были двое святых, что придает трауру некоторое своеобразие». Герцог Германтский, раздраженный болтовней жены, вперил в нее, как заряженное дуло, неподвижный, грозный взгляд. «Я не желала сказать ничего неприятного о бедном Меме, который, замечу в скобках, занят сегодня вечером, – продолжала герцогиня, – я признаю, что он добрый, милый и деликатный человек, что у мужчин редко бывает такое сердце, как у него. У Меме сердце женщины!» – «Вы говорите глупости, – резко оборвал жену герцог, – в Меме нет ничего бабьего. Я не знаю человека более мужественного, чем он». – «Да ведь я нисколько и не отрицаю его мужественности. Поймите, по крайней мере, что я говорю, – возразила герцогиня. – На дыбы становится, как только ему покажется, что хотят задеть его брата!» – прибавила она, обращаясь к принцессе Пармской. «Это очень мило, это приятно слышать. Нет ничего прекраснее двух братьев, которые любят друг друга», – сказала принцесса, как сказали бы многие крестьяне, ибо можно принадлежать к княжеской семье и к семье, по крови и по духу очень простонародной.
– «Мы заговорили о ваших родных, Ориана, – продолжала принцесса, – я видела вчера вашего племянника Сен-Лу; мне кажется, он хочет попросить вас об одной услуге». Герцог Германтский нахмурил свои юпитерские брови. Если ему не хотелось оказывать услугу, то он не желал также, чтобы за дело бралась его жена, зная, что это сведется к тому же и что лица, которых герцогине придется просить о ней, запишут ее в общий счет мужу и жене, все равно как если бы об этой услуге просил один только муж. «Почему же он не попросил меня о ней сам? – сказала герцогиня. – Он просидел здесь вчера целых два часа, и, боже мой, до чего он был скучен! Он бы не был глупее других, если бы, подобно стольким светским людям, обладал уменьем оставаться дураком. Но эта мишура знания, вот что ужасно. Он хочет, чтобы ум его был открыт… открыт для всего, чего он не понимает. Он вам говорит о Марокко, это ужасно».
– «Он не может туда вернуться из-за Рахили», – сказал принц де Фуа. «Но ведь они порвали», – возразил г. де Бреоте. «Они так мало порвали, что два дня тому назад я ее застал в холостяцкой квартире Робера; не похоже было, что они поссорились, уверяю вас», – отвечал принц де Фуа, любивший распускать всякие слухи, способные помешать браку Робера; впрочем, его могли обмануть мимолетные возобновления связи, в действительности поконченной.
– «Эта Рахиль мне говорила о вас, я как сейчас вижу ее проходящей утром по Елисейским Полям, эта ветрогонка, как вы говорите, то, что вы называете распоясавшейся женщиной, род «Дамы с камелиями», в образном смысле, разумеется», – с такими словами обратился ко мне князь Фон, которому очень хотелось иметь вид человека, хорошо осведомленного во французской литературе и в парижских тонкостях.