Текст книги "Германт"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц)
– О двух офицерах, замешанных в интересующее вас дело, мне довелось слышать когда-то суждение человека, внушавшего мне большое доверие; человек этот (г. де Мирибель) очень высоко ставил упомянутых двух офицеров: подполковника Анри и полковника Пикара.
– Но божественная Афина, дочь Зевса, – воскликнул Блок, – вложила в ум каждого мнение противоположное тому, что заключено в уме другого. И они борются между собой аки львы. Полковник Пикар занимал высокое положение в армии, но его Мойра привела его на сторону, ему чуждую. Шпага националистов пронзит его тщедушное тело, и он послужит кормом хищным животным и птицам, питающимся жиром мертвецов.
Г. де Норпуа ничего не ответил.
– О чем это они разглагольствуют в уголке? – спросил герцог г-жу де Вильпаризи, показывая на г-на де Норпуа и Блока.
– О деле Дрейфуса.
– К чорту! Кстати, знаете ли вы, кто стал яростным приверженцем Дрейфуса? Ставлю тысячу против одного, что не отгадаете. Мой племянник Робер! Скажу вам даже, что в Жокей-Клубе, когда узнали о его выходках, это вызвало целое восстание, раздался рев негодования. А так как его баллотируют через неделю…
– Очевидно, – перебила его герцогиня, – если все они как Жильбер, который всегда утверждал, что надо всех евреев выслать в Иерусалим…
– О, в таком случае принц Германтский – мой единомышленник, – отозвался г. д'Аржанкур.
Герцог щеголял своей женой, но не любил ее. Человек очень самонадеянный, он терпеть не мог, чтобы его перебивали, и вдобавок имел обыкновение у себя дома грубо обращаться с женой. Воспылав негодованием и как дурной муж, которому что-то говорят, и как краснобай, которого не слушают, он круто оборвал и метнул на герцогиню взгляд, смутивший всех присутствующих.
– Что это вас дернуло заговорить о Жильбере и о Иерусалиме? – проговорил он наконец. – Речь идет не об этом. Однако, – прибавил он смягчившимся тоном, – вы согласитесь, надеюсь, что если одного из членов нашей семьи откажутся принять в Жокей-Клуб, особенно Робера, отец которого десять лет был там старшиной, то выйдет большой скандал. Что поделаешь, дорогая моя, эти люди были ошеломлены, они широко раскрыли глаза. Я не могу их обвинять; лично я, вы знаете, свободен от всяких расовых предрассудков, я нахожу, что это несовременно, а я желаю идти в ногу с временем, но, чорт возьми, когда зовешься маркизом де Сен-Лу, то не подобает быть дрейфусаром, ничего не поделаешь!
Герцог произнес слова: «когда зовешься маркизом де Сен-Лу» приподнятым тоном. Однако он, хорошо знал, что еще внушительнее называться «герцогом Германтским». Но если его самолюбие склонно было скорее преувеличивать превосходство титула «герцог Германтский» над всеми прочими, то его побуждали умалять этот титул не столько, пожалуй, правила хорошего вкуса, сколько законы воображения. Всем нам рисуется в лучшем счете то, что мы видим на расстоянии, то, что мы видим у других. Ведь общие законы, управляющие перспективой воображения, распространяются на герцогов, как и на остальных людей. Не только законы воображения, но и законы языка. А в данном случае приложимы два его закона. Один из них требует, чтобы герцоги говорили, как люди одинакового с ними умственного уровня, а не так, как говорят люди их касты. Вот почему в своих выражениях герцог Германтский, даже когда он желал говорить о знати, мог оказаться в зависимости от самых мелких буржуа, которые сказали бы: «Когда зовешься герцогом Германтским», – выражение, которого не употребил бы человек образованный, вроде Свана или Леграндена. Герцог может писать романы как лавочник, даже о нравах высшего света, дворянские фа-моты не окажут ему в этом деле никакой помощи, и эпитет «аристократический» может быть заслужен произведениями плебея. Кто был в данном случае тот буржуа, от которого герцог Германтский услышал: «когда зовешься», – этого он, вероятно, не знал. Ибо, согласно другому закону языка, время от времени, вроде того как появляются и исчезают некоторые болезни, о которых потом ничего не слышно, рождается, – неизвестно каким образом, может быть, самопроизвольно, а может быть, по воле случая, похожего на тот, что насадил во Франции одну американскую сорную траву, семя которой, привезенное в ворсе дорожного одеяла, упало на откос железнодорожного полотна, – тьма выражений, которые можно услышать в течение одной декады от людей, совсем не сговаривавшихся друг с другом. И вот, если несколько лет назад я слышал Блока, так говорившего о себе: «Люди самые обаятельные, самые блестящие, самые солидные, самые разборчивые убедились, что есть на свете одно только существо, которое они находят умным и приятным, без которого они не могут обойтись, а именно – Блок», и эту же фразу в устах многих других молодых людей, которые его не знали и только заменяли в ней слово «Блок» своей собственной фамилией, – то мне точно так же нередко приходилось слышать: «когда зовешься…»
– Ничего не поделаешь, – продолжал герцог, – там царит такой дух, что это вполне понятно.
– Это особенно комично, – отвечала герцогиня, – если принять во внимание идеи его матери, которая морит нас с утра до вечера французским отечеством.
– Да, но тут не только его мать, полно пустяки говорить. Есть одна мамзель, любительница игривых похождений самого худшего сорта, которая имеет больше влияния на него и является как раз соотечественницей милостивого государя Дрейфуса. Она передала Роберу свой образ мыслей.
– Вам, может быть, неизвестно, господин герцог, что существует новое слово для обозначения этого понятия, – сказал архивариус, который был секретарем антиревизионистских комитетов. – Теперь говорят «mentalité». Это означает в точности то же самое, но по крайней мере никто не знает, что этим желают сказать. Это предел пределов, как говорится, «последний крик». – Между тем, услышав имя Блока, он с беспокойством наблюдал его разговор с г-ном де Норпуа, что пробудило, иное правда, но столь же сильное беспокойство в маркизе. Трепеща перед архивариусом и притворяясь перед ним антидрейфусаркой, г-жа де Вильпаризи боялась его упреков, если он обнаружит, что она приняла еврея, более или менее связанного с «синдикатом».
– A, mentalité, запишу себе это слово, я им воспользуюсь, – сказал герцог. (Это не было образное выражение, герцог имел записную книжку, наполненную «цитатами», которые он перечитывал перед парадными обедами.) – Mentalité мне нравится. Есть вот такие новые слова, которые пускают в оборот, но они не прививаются. Недавно я прочитал о каком-то писателе, что он «talentueux». Понимай, как знаешь. Потом я больше нигде не встречал этого слова.
– «Mentalité» слово более употребительное, чем «talentueux», – заметил историк Фронды, желая принять участие в разговоре. – Мне неоднократно приходилось его слышать в одной комиссии при министерстве народного просвещения, членом которой я состою, а также в моем клубе, клубе Вольне, и даже на обеде у г-на Эмиля Олливье.
– Не имею чести быть причастным министерству народного просвещения, – отвечал герцог с притворным уничижением, но с таким беспредельным тщеславием, что губы его не могли удержаться от улыбки, а глаза – от искрящихся весельем взглядов, ироничность которых вызвала краску на лице бедного историка, – не имею чести быть причастным министерству народного просвещения, – повторил он, любуясь своими словами, – а также состоять членом клуба Вольне (я состою только в клубах Юнион и Жокей), а вы не состоите членом Жокей-Клуба, мосье? – спросил он историка, который покраснел еще больше и, чувствуя, что в словах заключена какая-то непонятная ему дерзость, начал дрожать всем телом. – Я даже не обедаю у г-на Эмиля Олливье, и потому, признаюсь, не знал слова «mentalité». Уверен, что и вы в моем положении, Аржанкур. Вы знаете, почему невозможно привести доказательства измены Дрейфуса? По-видимому, потому что он любовник жены военного министра, как говорят втихомолку.
– А я думал – жены председателя совета министров, – сказал г. д'Аржанкур.
– Я нахожу, что все вы одинаково несносны с этим делом, – проговорила герцогиня Германтская, которая в свете всегда стремилась показать, что никому не даст провести себя. – Оно не может иметь важности для меня с точки зрения евреев по той простой причине, что я с ними не знаюсь и рассчитываю всегда оставаться в этом счастливом неведении. Но, с другой стороны, я нахожу невыносимым, чтобы, под предлогом благонамеренности некоторых дам, их отказа от покупок в еврейских магазинах и украшения зонтиков надписью «Смерть евреям», нам навязаны были любезными Мари-Энар или Виктюрньен разные Дюран или Дюбуа, с которыми мы никогда бы не завели знакомства. Я была у Мари-Энар позавчера. Когда-то у нее было прелестно. Теперь там полно особ, которых вы всю жизнь избегали, о которых вы не имеете представления, кто они такие, все под предлогом, что они против Дрейфуса.
– Нет, жены военного министра. По крайней мере, такой слух ходит по альковам, – продолжал герцог, любивший употреблять выражения, которые он считал свойственными старому режиму. – Во всяком случае, я лично, как известно, не разделяю убеждений моего кузена Жильбера. В противоположность ему я не феодал, я не отказался бы прогуляться с негром, если бы он принадлежал к числу моих друзей, я бы в грош не поставил мнения N. и М., но все-таки, согласитесь, когда зовешься Сен-Лу, не надо забавляться выворачиванием наизнанку мнений света, который остроумнее Вольтера и даже моего племянника. И особенно не надо заниматься тем, что я называю акробатикой чувствительности, за неделю до баллотировки в члены клуба! Это, пожалуй, чересчур! Нет, тут наверное его красотка задурманила ему мозги. Она его убедила, что место его среди «интеллигенции». Интеллигенция – «сливочный пирог» этих господ. Вдобавок, это дало повод к довольно остроумной игре слов, хотя и очень злой. И герцог шопотом передал герцогине и г-ну д'Аржанкуру шутку, о «Mater semita», которую действительно уже повторяли в Жокей-Клубе, потому что шутка является тем прелестным семенем, которое снабжено самыми крепкими крылышками, позволяющими ему дальше всего унестись от места, где оно выросло.
– Мы могли бы попросить разъяснений у господина, который имеет вид эрудита, – продолжал он, указывая на историка. – Но предпочтительнее не говорить об этом, тем более, что это совершенная ложь. Я не так тщеславен, как моя кузина Мирпуа, которая утверждает, что может довести свою родословную до самого колена Левиина, и я берусь доказать, что в нашем роду никогда не было ни капли еврейской крови. Но все же не надо строить себе иллюзий, очаровательные мнения господина моего племянника несомненно могут вызвать переполох в муравейнике. Тем более, что Фезенсак нездоров, и всем будет руководить Дюрас, а вы знаете, какой он мастер осложнять всякое дело.
Блок пытался навести г-на де Норпуа на разговор о полковнике Пикаре.
– Бесспорно, – отвечал г. де Норпуа, – показания его были необходимы. Я знаю, что, поддерживая это мнение, я переполошил не одного из моих коллег, но, по-моему, правительство обязано было дать слово полковнику. При помощи одних уверток не выйдешь из подобного тупика, или же рискуешь попасть в скверное положение. Что касается самого офицера, то его показания произвели при первом допросе самое благоприятное впечатление. Когда увидели его стройную фигуру в красивой форме стрелка, когда он начал самым простым и чистосердечным тоном рассказывать, что он видел и что он думает, когда он произнес: «Даю честное слово солдата (тут в голосе г-на де Норпуа послышалось легкое патриотическое тремоло), – таково мое убеждение», то, нельзя отрицать, впечатление было сильное.
«Право, он дрейфусар, – подумал Блок, – теперь уже не остается и тени сомнения».
– Но что совершенно отвратило от него симпатии, которые он мог сначала снискать, так это его очная ставка с архивариусом Гриб-леном, – минута, когда раздался голос этого старого служаки, этого человека, который верен своему слову, – (и г. де Норпуа с силою искреннего убеждения подчеркнул дальнейшие свои слова), – когда раздался его голос, когда он посмотрел в глаза своему начальнику, не побоявшись потомить его и сказать ему тоном, не допускающим возражения: «Полноте, полковник, вы хорошо знаете, что я никогда не лгал, вы хорошо знаете, что в эту минуту я, как всегда, говорю правду». Ветер переменился, г. Пикар напрасно пускал в ход все средства на следующих заседаниях, он потерпел полнейшее фиаско.
«Нет, положительно он антидрейфусар, дело ясное, – сказал себе Блок. – Но если он считает Пикара предателем, который лжет, то как может он придавать значение его разоблачениям и рассказывать о них так, как если бы он находил в них прелесть и считал искренними? Если же, напротив, он видит в нем праведника, который говорит по совести, то как может он предполагать в устах его ложь на очной ставке с Грибленом?»
– Во всяком случае, если этот Дрейфус невиновен, – сказала герцогиня, – он плохо это доказывает. Какие дурацкие, выспренние письма пишет он со своего острова! Не знаю, стоит ли г. Эстергази большего, чем он, но у него больше шика в построении фраз, больше красок. Вероятно, это не доставляет удовольствия сторонникам г-на Дрейфуса. Какое несчастье для них, что они не могут подменить невинного! – Все разразились хохотом. – «Вы слышали, что сказала Ориана?» с жадностью спросил герцог г-жу де Вильпаризи. – «Да, я нахожу это очень забавным». Этого было недостаточно герцогу. «Ну, а я не нахожу. Или, вернее, мне совершенно все равно, забавно это или нет. Я не придаю никакого значения остроумию». Г-н д'Аржанкур запротестовал: «Не верьте ни одному слову из того, что он говорит», – прошептала герцогиня. «Вероятно потому, что я был членом палаты депутатов, где слышал блестящие речи, которые ничего не означали. Я научился там ценить прежде всего логику. Вероятно этому обязан я тем, что меня не переизбрали. К забавным вещам я равнодушен». – «Базен, не корчите Жозефа Прюдома, голубчик, вы отлично знаете, что никто так не любит остроумия, как вы». – «Дайте мне кончить. Именно потому, что я нечувствителен к забавным шуткам известного рода, я часто ценю остроумие моей жены. Ибо оно обыкновенно отправляется от какого-нибудь верного наблюдения. Она рассуждает как мужчина, она выражает свои мысли как писатель».
Может быть, причина, по которой г. де Норпуа говорил с Блоком словно единомышленник, заключалась в том, что он был крайним антидрейфусаром и, находя правительство недостаточно решительным, относился к нему столь же враждебно, как и дрейфусары. А, может быть, его интересы в области политики были направлены на нечто более глубокое, расположенное в иной плоскости, откуда дело Дрейфуса представлялось вещью несущественной, не заслуживающей того, чтобы отвлекать рачительного патриота от больших государственных вопросов. Но, вернее всего, принципы его политической мудрости прилагались лишь к вопросам формы, процедуры, своевременности, и были столь же бессильны разрешить вопросы существенные, как в области философии чистая логика бессильна разрешить вопросы бытия, или же сама эта мудрость заставляла его относиться с опаской к обсуждению подобных тем, и он из благоразумия касался в своем разговоре одних только второстепенных обстоятельств. Но Блок ошибался, думая, что г. де Норпуа, даже будучи менее осторожным и наделенный умом не столь исключительно формальным, мог бы, если бы пожелал, сказать ему правду о роли Анри, Пикара, дю Пати де Клама, о всех существенных моментах дела. А в том, что г. де Норпуа знает истину о всех этих вещах, Блок не мог сомневаться. Как дипломату было не знать ее, если он знаком был с министрами? Разумеется, Блок считал, что истина в вопросах политики может быть приблизительно восстановлена людьми ясного ума, но он воображал, как и большинство широкой публики, что она всегда пребывает, как нечто вещественное и неоспоримое, в секретной папке президента республики и премьера, которые знакомят с нею министров. Между тем, даже когда политическая истина допускает документальное выражение, это последнее редко имеет большую цену, чем рентгеновский снимок, на котором, по мнению профанов, болезнь пациента запечатлена во всех подробностях, тогда как на самом деле снимок этот представляет лишь одно из данных, и его надо присоединить к многочисленным другим данным, на основании которых врач сделает заключение о болезни и поставит свой диагноз. Вот почему политическая истина ускользает, когда мы заводим о ней речь с осведомленными людьми, считая их ее обладателями. Даже впоследствии, если держаться дела Дрейфуса, когда произошло такое сенсационное событие, как признание Анри и последовавшее за ним его самоубийство, событие это тотчас же было истолковано противоположным образом министрами-дрейфусарами и Кавеньяком и Кюинье, которые сами открыли подлог и производили допрос; больше того: среди самих министров-дрейфусаров одного и того же толка, имевших дело с одними и теми же документами и судивших о них в одном и том же духе, о роли Анри высказывались диаметрально противоположные суждения: одни видели в нем сообщника Эстергази, а другие, наоборот, приписывали эту роль дю Пати де Кламу, присоединяясь таким образом к мнению своего противника Кюинье и совершенно расходясь со своим единомышленником Рейнаком. Блоку удалось выудить у г-на де Норпуа только то, что если правда, что начальник главного штаба г. де Буадефр распорядился передать секретное сообщение г-ну Рошфору, то факт этот несомненно представляет нечто исключительно прискорбное.
– Можете не сомневаться, что военный министр должен был, in petto по крайней мере, послать своего начальника главного штаба к богам преисподней. Официальное опровержение не было бы, на мой взгляд, излишним. Но военный министр говорит об этом очень резко inter pocula. Есть, впрочем, темы, вокруг которых крайне неблагоразумно создавать возбуждение, если потом утрачиваешь власть над ним.
– Но ведь документы эти явно подложные, – сказал Блок.
Г. де Норпуа, не отвечая, заметил, что не одобряет заявлений принца Генриха Орлеанского.
– К тому же они способны только нарушить спокойный ход процесса и поощрить возбуждение, которое и для одной и для другой стороны было бы нежелательно. Конечно, надо положить конец антимилитаристским проискам, но не к чему также поощрять шум, поднятый теми элементами правой, которые, вместо того, чтобы служить патриотической идее, мечтают взять ее себе на службу. Франция, слава богу, не южноамериканская республика, и у нас не ощущается потребности в генеральском пронунциаменто.
Блоку так и не удалось заставить его высказаться по вопросу о виновности Дрейфуса и дать прогноз решения, которое будет вынесено по рассматривавшемуся в то время гражданскому делу. Зато г. де Норпуа, по-видимому, с большим удовольствием подробно распространился о следствиях этого решения.
– Если оно окажется обвинительным, – сказал он, – то оно будет, вероятно, кассировано, так как редко бывает, чтобы в процессе, где давалось столько свидетельских показаний, не нашлось формальных погрешностей, на которые могли бы сослаться адвокаты. А что касается выпада принца Генриха Орлеанского, то я сильно сомневаюсь, чтобы он пришелся по вкусу его отцу.
– Вы думаете, что герцог Шартрский за Дрейфуса? – с улыбкой спросила герцогиня, круглоглазая, краснощекая, уткнув нос в тарелку с птифурами. Вид у нее был шокированный.
– Ничуть, я хотел только сказать, что все Орлеаны отличаются в этом отношении здравым политическим смыслом, который можно было видеть, например, у несравненной принцессы Клементины, пес plus ultra, и который сын ее, князь Фердинанд, сохранил как драгоценное наследство. Нет, князь болгарский не заключил бы майора Эстергази в свои объятия.
– Он предпочел бы простого солдата, – прошептала герцогиня Германтская, которая часто обедала в обществе князя у принца Жуанвильского и однажды ответила на его вопрос, не ревнива ли она: «Да, ваше высочество, я ревную к вашим браслетам».
– Вы не пойдете сегодня вечером на бал к г-же де Саган? – обратился г. де Норпуа к г-же де Вильпаризи, чтобы покончить разговор с Блоком. Блок не оставил неприятного впечатления у посла, который не без простодушия сказал нам впоследствии, должно быть на основании кое-каких еще сохранившихся в языке Блока следов ново-гомеровской моды, теперь однако им оставленной: «Он довольно забавен со своей манерой говорить – немного устарелой, немного торжественной. Он чуть что не сказал: «ученые сестры», как Ламартин или Жан-Батист Руссо. У теперешней молодежи это встречается довольно редко и было даже роскошью у молодежи предшествующего поколения. Только мы, старики, были немного романтиками». – Но, как ни любопытен показался ему собеседник, г. де Норпуа все же находил, что разговор с ним слишком затянулся.
– Нет, мосье, я не хожу больше на балы, – отвечала маркиза с милой улыбкой старой женщины. – А вы, господа, вы туда ходите? Это для вашего возраста, – прибавила она, охватывая в одном взгляде г-на де Шательро, своего друга и Блока. – Я тоже получила приглашение, – сказала она, притворяясь в шутку, что она этим польщена. – Меня даже лично приходили приглашать. (Приходили означало: приходила принцесса де Саган.)
– У меня нет пригласительного билета, – сказал Блок, думая, что г-жа де Вильпаризи собирается предложить ему билет и что г-жа де Саган рада будет принять друга женщины, которую она лично приходила приглашать.
Маркиза ничего не ответила, и Блок не настаивал, потому что у него было более серьезное дело к ней, ради которого он только что просил у нее свидания на послезавтра. Услышав, как двое молодых людей говорили, что ими подано заявление о выходе из клуба улицы Рояль, куда входит всякий, кто хочет, он желал попросить г-жу де Вильпаризи, чтобы она оказала содействие его приему в этот клуб.
– Ведь эти Саганы, кажется, не бог весть что, дутый шик, просто снобы? – сказал он саркастически.
– Что вы, помилуйте, это лучшее, что мы изготовляем в этом роде, – отвечал г. д'Аржанкур, усвоивший все парижские остроты.
– В таком случае, – сказал полуиронически Блок, – вечера у них можно назвать торжествами, большими светскими конгрессами сезона!
Г-жа де Вильпаризи весело сказала герцогине:
– Скажи, пожалуйста, бал у г-жи де Саган – это большое светское торжество?
– Не ко мне надо обращаться с таким вопросом, – иронически отвечала герцогиня, – я еще не научилась понимать, что такое светское торжество. Да и вообще я не сильна в том, что касается светской жизни.
– А я думал наоборот! – воскликнул Блок, воображавший, что герцогиня говорит искренно.
Он продолжал, к великому отчаянию г-на де Норпуа, задавать ему кучу вопросов об офицерах, имена которых чаще всего назывались в связи с делом Дрейфуса; посол объявил, что «с виду» полковник дю Пати де Клам производит на него впечатление человека сумбурного, который был, пожалуй, не очень удачно выбран, чтобы руководить такой деликатной и требующей столько хладнокровия и здравого рассудка вещью, как следствие.
– Я знаю, что социалистическая партия неистово требует его головы, так же как и немедленного освобождения осужденного с Чортова острова. Но я думаю, что мы еще не поставлены перед необходимостью идти через Кавдинские ущелья гг. Жеро-Ришара и компании. Дело это до сих пор чрезвычайно темное. Я не говорю, чтобы как одной, так и другой стороне проходилось скрывать какие-нибудь низкие гнусности. Может быть даже некоторые более или менее бескорыстные покровители вашего клиента преисполнены благих намерений, я не утверждаю обратного, но вы ведь знаете, что благими намерениями ад вымощен, – прибавил он, лукаво поглядывая на своего собеседника. – Для правительства очень существенно не создавать впечатления, что оно находится в руках левых клик или принуждено сдаться со связанными руками и ногами по требованию какой-то преторианской армии, которая, поверьте, не является армией. Само собой разумеется, если обнаружится какой-нибудь новый факт, то дело это будет подвергнуто пересмотру. Такое следствие самоочевидно. Требовать этого значит ломиться в открытую дверь. В этот день правительство сумеет заговорить громко и ясно, иначе оно выпустит из рук то, что является его существенной прерогативой. Нескладной болтовни тогда уже будет недостаточно. Придется дать судей Дрейфусу. И это будет нетрудно, ибо хотя в нашей милой Франции, где люди так любят клеветать на себя, все привыкли верить и уверять, что для уразумения слов истины и справедливости необходимо переправиться через Ламанш, что очень часто является лишь кружным путем на Шпре, все-таки судьи есть не только в Берлине. Но, когда правительство приступит к осуществлению своих мероприятий, найдете ли вы в себе мужество ему повиноваться? Когда оно пригласит вас исполнить ваш гражданский долг, найдете ли вы в себе мужество ему повиноваться, сгрудитесь ли вы вокруг него? На его патриотический призыв найдете ли вы в себе мужество не остаться глухими и ответить: «Есть!»?
Г. де Норпуа задавал Блоку эти вопросы с горячностью, которая устрашала, но в то же время и льстила моему товарищу, ибо посол как будто обращался к целой партии, представленной в его лице, он допрашивал Блока так, если бы тот получил секретные полномочия от этой партии и мог взять на себя ответственность за последующие решения.
– Если вы не разоружитесь, – продолжал г. де Норпуа, не дожидаясь коллективного ответа Блока, – если, еще до того как просохнут чернила декрета, устанавливающего процедуру пересмотра дела, вы, повинуясь не знаю уж какому предательскому лозунгу, не разоружитесь, но замкнетесь в бесплодной оппозиции, которая представляется иным ultima ratio политики, если вы удалитесь в свою палатку и сожжете свои корабли, то это причинит вам большой вред. Разве вы находитесь в плену у зачинщиков беспорядка? Дали им обязательства? – Блок был слишком сбит с толку, чтобы ответить. Г. де Норпуа не дал ему времени прийти в себя. – Если отрицание вины правильно, как я хочу верить, и если у вас есть капелька того, чего, по-моему, к несчастью, нехватает некоторым вашим руководителям и вашим друзьям, – капелька политического смысла, – то уже в день, когда дело будет передано в отделение уголовного суда, вы будете торжествовать, если не дадите увлечь себя любителям ловить рыбу в мутной воде. Я не ручаюсь, что весь генеральный штаб сумеет благополучно выпутаться из неприятного дела, но хорошо уже, если хотя бы часть его могла спасти свое лицо, не заваривая каши и не бросая искры в порох.
– Впрочем, само собой разумеется, дело правительства блюсти закон и положить конец слишком длинному списку безнаказанных преступлений, и притом по собственному почину, а не под напором социалистов или не знаю уж какой солдатчины, – прибавил посол, смотря Блоку в глаза и руководясь, может быть, присущим каждому консерватору инстинктом подготовлять себе опору в лагере противника. – Правительственное выступление должно быть совершено без всяких давлений, откуда бы они ни исходили. Наше правительство не состоит, слава богу, на службе ни у полковника Дриана ни – на другом полюсе – у г-на Клемансо. Надо обуздывать профессиональных агитаторов и не давать им поднимать голову. Франция в подавляющем большинстве желает работать и иметь порядок! На этот счет убеждения мои незыблемы. Но не надо бояться просвещать общественное мнение; и если иные бараны из числа тех, которых так хорошо знал наш Рабле, начнут, опустив голову, бросаться в воду, то уместно будет показать им, что вода эта мутная и что она умышленно была замутнена людьми нам чуждыми, чтобы замаскировать опасные рифы. Правительству не подобает также иметь такой вид, будто оно выходит из пассивности против воли, когда оно собирается осуществлять право, только ему и принадлежащее, я разумею – приводить в движение госпожу Юстицию. Правительство примет во внимание все ваши указания. Если оно убедится, что произошла судебная ошибка, оно будет уверено в подавляющем большинстве, которое позволит ему развязать себе руки.
– Вы, мосье, – сказал Блок, обращаясь к г-ну д'Аржанкуру, которому его представили вместе с другими гостями, – вы, наверное, дрейфусар: за границей все дрейфусары.
– Дело это касается одних только французов, не правда ли? – отвечал г. д'Аржанкур с той особенной наглостью, которая состоит в приписывании противнику мнения, явно им не разделяемого, ибо он только что высказал мнение противоположное.
Блок покраснел; г. д'Аржанкур улыбнулся, оглядываясь кругом, и если эта улыбка, покуда он обращал ее к другим гостям, была недоброжелательна для Блока, то он смягчил ее сердечностью, когда в заключение остановил свой взгляд на моем приятеле, чтобы отнять у него повод сердиться за только что услышанные слова, которые тем не менее оставались жестокими. Герцогиня Германтская прошептала что-то на ухо г-ну д'Аржанкуру; слов ее я не расслышал, но они, вероятно, имели отношение к религии Блока, потому что в этот момент по лицу герцогини пробежало выражение, появляющееся у нас, когда боязнь привлечь внимание лица, о котором мы говорим, сообщает нам какую-то нерешительность и неестественность и когда веселое любопытство смешивается у нас с недоброжелательством к разряду людей, нам в корне чуждому. Чтобы выйти из неловкого положения, Блок обратился к герцогу де Шательро: «Вы – француз, мосье, и вы наверное знаете, что за границей все за Дрейфуса, хотя и принято думать, что во Франции никогда не знают о том, что происходит за границей. Впрочем, я знаю, что с вами можно разговаривать, Сен-Лу мне это сказал». Но юный герцог, который чувствовал, что все настроены против Блока, и к тому же был труслив, как мы часто бываем в свете, ответил фразой, в несколько вычурном и язвительном стиле, который, должно быть, в силу атавизма, он перенял от г-на де Шарлюса: «Извините меня, мосье, но я не стану спорить с вами о Дрейфусе: о делах такого рода я принципиально говорю только с яфетидами». Все улыбнулись, за исключением Блока, – не потому, чтобы у него не было привычки произносить иронические фразы насчет своего еврейского происхождения, насчет своих истоков, расположенных недалеко от Синая. Но вместо одной из таких фраз, которые, вероятно, не были готовы, зубчик внутренней машины подал на язык Блока другую. И воспринять можно было лишь: «Каким образом вы это узнали? Кто вам сказал?» – точно он был сын каторжника. С другой стороны, если принять во внимание фамилию, которая звучала не по-христиански, и его лицо, то удивление моего приятеля не лишено было некоторой наивности.