Текст книги "Германт"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 44 страниц)
– Боже мой, министры, дорогой мой, – говорила г-жа де Вильпаризи, обращаясь по преимуществу к моему прежнему товарищу и восстанавливая нить разговора, прерванного моим появлением, – да их никто не желал видеть. Я была маленькая, но и до сих пор помню, как король просил моего дедушку пригласить господина Деказа на бал, где мой отец должен был танцевать с герцогиней Беррийской. «Вы мне доставите «удовольствие, Флоримон», – говорил король. Моему дедушке, который был немного глуховат, послышалось, что король говорит о господине де Кастри, и он нашел просьбу вполне естественной. Когда он понял, что речь идет о господине Деказе, он пришел было в негодование, но поклонился и в тот же вечер написал господину Деказу, прося его почтить своим присутствием бал, который должен был состояться на следующей неделе. Ведь в те времена люди были вежливы, мосье, и хозяйка дома не могла бы ограничиться посылкой своей карточки с припиской: «чашка чаю», или «чай с танцами», или «чай с музыкой». Но если тогда умели быть вежливыми, то умели также нахальничать. Господин Деказ принял приглашение, но накануне бала стало известно, что мой дедушка, чувствуя себя нездоровым, отменил прием. Он повиновался королю, но господин Деказ не был у него на балу… Да, мосье, я прекрасно помню господина Моле, остроумный был человек, он это доказал, принимая в Академию господина де Виньи, но он держался очень торжественно, и я до сих пор вижу его спускающимся обедать у себя дома с цилиндром в руке.
– Прямо-таки ошеломительная картина эпохи, страдавшей злокачественным филистерством, – ведь это было, вероятно, всеми принято держать в руке шляпу у себя дома? – сказал Блок, жаждавший воспользоваться этим столь редким случаем и разузнать от очевидца подробности аристократической жизни былых времен, между тем как архивариус, состоявший чем-то вроде спорадического секретаря при маркизе, бросал на нее умиленные взоры и, казалось, говорил: «Вот она какова, она все знает, со всеми была знакома, вы можете расспросить ее о чем вам угодно, исключительная женщина».
– Ну, нет, – отвечала г-жа де Вильпаризи, придвигая поближе к себе стакан с венериным волосом с намерением возобновить свою работу, – это была привычка одного только господина Моле. Я никогда не видела, чтобы мой отец бывал со шляпой у себя дома, исключая, понятно, тех случаев, когда приезжал король, так как король везде у себя, и хозяин дома при нем только гость в собственном салоне.
– Аристотель говорит нам в главе второй… – отважился вставить слово г. Пьер, историк Фронды, но так робко, что никто не обратил на него внимания. Уже несколько недель он страдал нервной бессонницей, не поддававшейся никакому лечению, и вовсе перестал ложиться, так что, разбитый усталостью, выходил из дому только в тех случаях, когда к этому принуждала его работа. Неспособный часто возобновлять эти столь простые для других экспедиции, которые, однако, обходились ему так дорого, как если бы каждый раз он спускался с луны, г. Пьер нередко с удивлением обнаруживал, что жизнь других не была приспособлена к удовлетворению с максимальной пользой его внезапных вылазок. Иногда оказывалась закрытой библиотека, которую он собрался посетить, лишь искусственно поставив себя на ноги и нарядившись в сюртук, подобно персонажу Уэллса. К счастью, он застал г-жу де Вильпаризи дома и намеревался посмотреть портрет. Блок прервал его.
– Право же, – сказал он, отвечая на замечание г-жи де Вильпаризи по поводу этикета, соблюдавшегося при королевских визитах, – я абсолютно этого не знал, – как если бы в его незнании подобных вещей было что-нибудь странное.
– Кстати относительно таких визитов, – вы знаете, какую глупую шутку сыграл со мной вчера утром мой племянник Базен? – спросила архивариуса г-жа де Вильпаризи. – Вместо того, чтобы доложить о себе, он велел передать, что меня спрашивает шведская королева.
– Вот как! Преспокойно велел передать вам такую вещь! И шутник же он! – воскликнул Блок, расхохотавшись, между тем как историк улыбался с величественной робостью.
– Я была порядком удивлена, потому что лишь несколько дней как вернулась из деревни. Желая пожить некоторое время спокойно, я просила никому не говорить, что я в Париже, и недоумевала, каким образом шведская королева уже знает об этом, – продолжала г-жа де Вильпаризи, предоставляя своим гостям дивиться, что визит шведской королевы был для их хозяйки вещью заурядной.
Если утром г-жа де Вильпаризи занималась с архивариусом документальной проверкой своих мемуаров, то в эту минуту бессознательно пробовала их механизм и обаяние на средней публике, – той, из которой наберутся со временем ее читатели. Пусть салон г-жи де Вильпаризи отличался от подлинно элегантного салона, в котором отсутствовали бы многие буржуа, ею принимаемые, и где можно было бы увидеть зато ряд блестящих дам, в заключение привлеченных г-жой Леруа, однако нюанс этот не ощущается в ее мемуарах, так как в них исчезли серенькие знакомые автора, упомянуть о которых не представилось случая; отсутствие же некоторых элегантных дам не наносит мемуарам ущерба, так как на их поневоле ограниченном пространстве могут фигурировать лишь немногие действующие лица, и если эти лица – особы коронованные или исторические деятели, то впечатление максимальной элегантности, какое могут дать публике мемуары, оказывается достигнутым. С точки зрения г-жи Леруа салон г-жи де Вильпаризи был салоном третьего сорта, а г-жа де Вильпаризи болезненно воспринимала суждение г-жи Леруа. Но в настоящее время никто больше не знает, кто такая была г-жа Леруа, суждения ее позабылись, а салон г-жи де Вильпаризи, который посещали шведская королева, герцог Омальский, герцог де Бройль, Тьер, Монталамбер, монсеньер Дюпанлу, будет рассматриваться потомством как один из самых блестящих салонов XIX века, – потомством, которое не изменилось со времен Гомера и Пиндара и для которого завидным положением является высокое происхождение, королевское или почти королевское, дружба королей, глав народа, знаменитых людей.
Ни одного из этих качеств не лишен был салон г-жи де Вильпаризи как в его теперешнем состоянии, так и в ее воспоминаниях, иногда слегка прикрашенных, с помощью которых она продолжала его в прошлое. Кроме того, г. де Норпуа, хотя он не способен был создать своей приятельнице настоящее положение, приводил ей зато иностранных или французских государственных деятелей, которые в нем нуждались и знали, что единственный верный способ угодить ему – это посещать салон г-жи де Вильпаризи. Может быть и г-жа Леруа тоже была знакома с этими выдающимися европейскими деятелями. Но, как женщина приятная и избегающая тона синих чулков, она остерегалась говорить о восточном вопросе с первыми министрами и о сущности любви с романистами и философами: «Любовь? – ответила она раз одной даме с большими претензиями, которая ее спросила: «Что вы думаете о любви?» – Любовь? Я часто ею занимаюсь, но не говорю о ней никогда». Когда у нее бывали литературные или политические знаменитости, она довольствовалась, подобно герцогине Германтской, тем, что усаживала их играть в покер. И они часто предпочитали покер серьезным разговорам на общие темы, к которым их принуждала г-жа де Вильпаризи. Но разговоры эти, может быть смешные в обстановке светского салона, дали г-же де Вильпаризи материал для тех превосходных пассажей, тех политических диссертаций, которые так же хороши в мемуарах, как и в трагедиях Корнеля. Впрочем, только такие салоны, какой был у г-жи де Вильпаризи, могут перейти в потомство, потому что г-жи Леруа не умеют писать, да если бы и умели, у них не нашлось бы для этого времени. И если литературные склонности г-жи де Вильпаризи являются причиной презрения к ней дам вроде г-жи Леруа, то в свою очередь презрение г-жи Леруа идет только на пользу литературным склонностям таких дам, как г-жа де Вильпаризи, доставляя этим синим чулкам досуг, необходимый для литературной карьеры. Бог, желающий, чтобы было несколько хорошо написанных книг, с этой именно целью вкладывает презрение в сердца дам типа г-жи Леруа, ибо он знает, что если бы они приглашали обедать г-жу де Вильпаризи, то последняя немедленно забросила бы свои письменные принадлежности и велела бы закладывать лошадей к восьми часам.
Через несколько мгновений вошла медленным и торжественным шагом высокая старуха, из-под соломенной шляпы которой видна была монументальная седая прическа в стиле Марии-Антуанеты. Я не знал тогда, что она была одной из трех еще уцелевших в парижском обществе женщин, которые, при всей своей знатности, по причинам, терявшимся во тьме времен (о них нам мог бы поведать разве только какой-нибудь старый щеголь той эпохи), принуждены были довольствоваться в своих салонах подонками общества, которых нигде больше не принимали. Каждая из этих дам имела свою «герцогиню Германтскую», блестящую племянницу, приходившую к ней по долгу родственницы, но бессильную затащить к ней «герцогиню Германтскую» двух других дам. Г-жа де Вильпаризи была в тесных отношениях с этими тремя дамами, но не любила их. Может быть их положение, очень напоминавшее ее собственное, рисовало маркизе картину, которая была ей не по душе. Вдобавок эти озлобленные синие чулки, пытавшиеся при помощи шуточных пьесок создать себе иллюзию салона, соперничали друг с другом, и так как средства, порядочно расстроенные в течение их не совсем тихой жизни, заставляли их быть расчетливыми, выгадывать на даровом сотрудничестве артистов, то это соперничество похоже было на борьбу за существование. И дама с прической Марии-Антуанеты при каждом посещении г-жи де Вильпаризи не могла отделаться от мысли, что герцогиня Германтская не посещает ее пятниц. К ее утешению пятниц этих никогда не пропускала, по долгу родственницы, принцесса де Пуа, ее собственная герцогиня Германтская, которая зато никогда не бывала у г-жи де Вильпаризи, хотя была интимной приятельницей герцогини.
Тем не менее цепь, протянутая от особняка на набережной Малаке к салонам на улицах Турнон, Шез и Сент-Оноре, цепь столь же прочная, сколь и ненавистная, соединяла трех падших богинь, и мне так хотелось узнать, перелистывая мифологический словарь большого света, какая галантная история, какая кощунственная дерзость навлекла на них кару. Одинаково блестящее происхождение и одинаково постигшая их немилость являлись, вероятно, немаловажной частью той силы, что побуждала их одновременно и ненавидеть и посещать друг друга. Кроме того каждая из них находила в других удобное средство поднять свой салон в глазах гостей. Как последним было не думать, что они проникли в самый замкнутый аристократический круг, когда их представляли титулованной даме, сестра которой была замужем за герцогом де Саганом или принцем де Линьем? Тем более, что в газетах писали несравненно больше об этих мнимых салонах, чем о салонах настоящих. Даже щеголеватые племянники, к которым товарищи обращались с просьбой ввести их в свет (Сен-Лу первый), говорили: «Я сведу вас к моей тетке Вильпаризи или к моей тетке X…, это интересный салон». Они знали прежде всего, что это им будет стоить меньше труда, чем ввести упомянутых приятелей к элегантным племянницам или невесткам этих дам. Мужчины преклонного возраста и молодые женщины, узнавшие об этом от них, говорили мне, что если этих старых дам не принимают, то по причине крайне беспорядочного их поведения, и когда я возражал, что это ведь не препятствие для элегантности, изображали мне его как нечто перешедшее все признанные нынче границы. Беспутство этих величественных дам, которые сидя держались совершенно прямо, приобретало в устах говоривших о нем людей нечто превосходившее мое воображение, нечто равнявшееся по грандиозности доисторическим эпохам, веку мамонта. Словом, три эти парки с белыми, голубыми или розовыми волосами спряли черную участь несчетному числу мужчин. Я думаю, что люди нашего времени преувеличивают пороки тех легендарных времен, подобно грекам, сложившим Икара, Тезея или Геракла из людей, которые мало отличались от тех, что много времени спустя их обожествляли. Но мы обыкновенно подсчитываем грехи человека лишь после того, как он не в состоянии больше грешить, и по размерам общественной кары, которая начинает осуществляться и которую мы только и можем констатировать, мы исчисляем, мы выдумываем, мы преувеличиваем размеры совершенного преступления. В галерее символических фигур, каковой является «свет», подлинно легкомысленные женщины, законченные Мессалины, всегда предстают в торжественном облике какой-нибудь надменной дамы, по меньшей мере семидесятилетней, которая принимает не тех, кого она хочет, а тех, кого она может принимать, которую не согласны посещать женщины немножко двусмысленного поведения, которой папа всегда преподносит «золотую розу» и которая иногда пишет о юности Ламартина книгу, премируемую Французской академией. «Здравствуйте, Алиса», – сказала г-жа де Вильпаризи, обращаясь к даме в белой прическе Марии-Антуанеты, между тем как та окидывала собрание зорким взглядом, высматривая, нет ли в этом салоне куска, которой мог бы пригодиться и для нее; ей приходилось делать это самой, ибо она не сомневалась, что г-жа де Вильпаризи приложит все старания похитрее скрыть это от нее. Вот почему г-жа де Вильпаризи ни за что не желала представить старой даме Блока, опасаясь, как бы он не организовал того же спектакля, что и у нее, в доме на набережной Малаке. Это, впрочем, была только отместка. Ибо старой даме вчера удалось залучить г-жу Ристори, которая читала у нее стихи, и она приняла меры, чтобы г-жа де Вильпаризи, у которой она перехватила итальянскую артистку, не проведала о событии, прежде чем оно совершится. А чтобы маркиза не узнала о нем из газет и не обиделась, она сама ей все рассказала, как бы не чувствуя за собой никакой вины. Считая, что знакомство со мной не будет иметь таких неудобств, как знакомство с Блоком, г-жа де Вильпаризи представила меня Марии-Антуанете с набережной. Последняя, пытаясь при помощи минимальной затраты движений сохранить и в старости ту линию богини Куазевокса, которая много лет тому назад пленяла элегантную молодежь и которую псевдописатели прославляли теперь в дешевеньких буриме, – а также благодаря привычке к надменному каменному выражению, как бы вознаграждающему людей, впавших в немилость, за постоянную предупредительность, на которую они обречены, – с ледяным величием слегка опустила голову и, тотчас повернув ее в другую сторону, перестала заниматься мной, как если бы я вовсе не существовал. Ее имевшая двойной смысл поза как бы говорила г-же де Вильпаризи; «Вы видите, что в знакомствах я не нуждаюсь и что мальчики – ни с какой точки зрения, злоязычная женщина, – меня не интересуют». Но когда через четверть часа она удалилась, воспользовавшись суматохой, то шепнула мне на ухо, чтобы я приходил в следующую пятницу к ней в ложу, где она будет с одной из троицы, громкое имя которой, – она была, к тому же, урожденная Шуазель, – произвело на меня потрясающее впечатление.
– Мосье, я полагаю, вы хотите что-то писать о герцогине де Монморанси, – обратилась г-жа де Вильпаризи к историку Фронды с ворчливым видом, который, благодаря затаенному недовольству, физиологической досаде старости, а также желанию подражать почти крестьянскому тону старой аристократии, помимо ее воли окрашивал в хмурые тона ее весьма любезное обхождение. – Сейчас покажу вам ее портрет, оригинал той копии, что висит в Лувре.
Она встала, положив свои кисти возле цветов, и обнаружившийся тогда небольшой передник, который она носила, чтобы не запачкаться красками, усилил впечатление деревенской жительницы, придававшееся ей чепчиком и большими очками и составлявшее такой контраст с нарядностью ее прислуги, дворецкого, подававшего чай и пирожные, и ливрейного лакея, вызванного маркизой, чтобы осветить портрет герцогини де Монморанси, аббатиссы в одном из знаменитейших капитулов восточной Франции. Все встали. «Забавнее всего, – сказала маркиза, – что в эти капитулы, где наши прабабки были аббатиссами, не допускались дочери французского короля. Это были очень замкнутые организации». – «Не допускались дочери короля, почему же?» – спросил озадаченный Блок. – «Да потому, что французский королевский дом испортил свою родословную, унизив себя неравным браком». – Изумление Блока все возрастало. – «Французский королевский дом унизил себя неравным браком? Как так?» – «Да сочетавшись с Медичи, – отвечала г-жа де Вильпаризи самым естественным тоном. – Хорош портрет, не правда ли? И в прекрасной сохранности», – прибавила она.
– Дорогая моя, – сказала дама, причесанная под Марию-Антуанету, – вы помните, что, когда я к вам привела Листа, он сказал, что это копия.
– Я склоняюсь перед мнениями Листа в области музыки, но не в области живописи! Впрочем, он уже впал в детство, и я не помню, чтобы он когда-нибудь это говорил. Да и не вы привели его ко мне. Я двадцать раз обедала с ним у княгини де Сейн-Витгенштейн.
Удар Алисы не попал в цель, она замолчала и застыла в неподвижности. Слои пудры, покрывавшие ее лицо, делали его похожим на каменное изваяние. Профиль у нее был благородный, и она казалась облупившейся парковой богиней на треугольном поросшем мхом цоколе, прикрытом накидкой.
– А вот еще один прекрасный портрет, – сказал историк. Отворились двери, и вошла герцогиня Германтская.
– А, здравствуй, – сказала г-жа де Вильпаризи, вынув руку из кармана передника и подавая ее новой гостье; она не стала ею заниматься и снова обратилась к историку: – Это портрет герцогини де Ла Рошфуко…
В эту минуту вошел с карточкой на подносе молодой лакей наглого вида, но с прелестным лицом такой безукоризненно правильной формы, что красноватый его нос и слегка воспаленная кожа, казалось, хранили еще следы резца скульптора, недавно закончившего свою работу.
– Это тот господин, что приходил уже несколько раз, желая видеть госпожу маркизу.
– Разве вы ему сказали, что я принимаю?
– Он услышал, что здесь разговаривают.
– Ну, хорошо, пригласите его. Этого господина мне где-то представили, – сказала г-жа де Вильпаризи. – Он мне говорил, что очень желает быть здесь принятым. Никогда не давала ему права приходить ко мне. Но вот уже пять раз он причиняет себе беспокойство; не надо оскорблять людей. Мосье, – обратилась она ко мне, – и вы, мосье, – прибавила она, указывая на историка Фронды, – представляю вам мою племянницу, герцогиню Германтскую.
Историк, как и я, низко поклонился и, предполагая, по-видимому, что за этим поклоном должны последовать какие-нибудь теплые слова, оживился и приготовился открыть рот, но его расхолодил вид герцогини Германтской, которая воспользовалась независимостью своего туловища, чтобы с преувеличенной вежливостью кинуть его вперед и с безукоризненной точностью поставить на прежнее место, причем лицо ее и взгляд как будто даже не заметили, что перед ними есть живые существа; тихонько вздохнув, она дала почувствовать ничтожество впечатления, произведенного на нее видом историка и меня, при помощи легкого движения ноздрей, которое она проделала с четкостью, свидетельствовавшей о полнейшей пассивности ее праздного внимания.
Вошедший в салон навязчивый визитер устремился прямо к г-же де Вильпаризи, с простодушным видом пылкого почитателя; то был Легранден.
– Премного вам благодарен за то, что вы меня приняли, мадам, – сказал он, подчеркивая слово «премного», – какое редкое и утонченное удовольствие доставляете вы старому отшельнику, уверяю вас, что отзвук в его…
Он вдруг осекся, заметив меня.
– Я показывала этому господину прекрасный портрет герцогини де Ла Рошфуко, жены автора «Изречений», он достался мне по наследству.
Герцогиня Германтская поздоровалась с Алисой, извинившись, что не могла в этом году, как и в прошлые годы, навестить ее. «Я получала о вас известия от Мадлен», – прибавила она.
– Она у меня завтракала сегодня утром, – отвечала маркиза с набережной Малаке, очень довольная, что г-жа де Вильпаризи никогда не сможет этим похвастать.
Тем временем я разговаривал с Блоком; он мне недавно жаловался на перемену к нему его отца, и, боясь, чтобы он не позавидовал моей жизни, я ему сказал, что он, наверное, счастливее меня. Слова эти были с моей стороны простым выражением любезности. Но людьми очень самолюбивыми такая любезность легко принимается за чистую монету или же внушает им желание убедить других, что так и есть на самом деле. «Да, жизнь моя восхитительна, – проговорил Блок с блаженным видом. – У меня три превосходных друга, ни одного больше я бы и не хотел иметь, очаровательная любовница, я бесконечно счастлив. Редкому смертному папаша Зевс дарует столько благ». Я полагаю, что главной его целью было похвастаться и возбудить к себе зависть. А может быть, оптимизм его заключал в себе также желание пооригинальничать. Было очевидно, что он не хочет отвечать банальностями, которые можно услышать от всякого: «О, ничего особенного и т. д.», когда на мой вопрос: «Хорошо было?», заданный по поводу одного утренника с танцами у него на квартире, на который я не мог пойти, он ответил равнодушным, спокойным тоном, точно речь шла о ком-то постороннем: «Ну да, превосходно, праздник удался на славу. Было прелестно, очаровательно».
– То, что вы нам сообщаете, меня бесконечно интересует, – говорил Легранден г-же де Вильпаризи, – я был совершенно прав, думая на днях, что вы очень на него походите четкостью и живостью речи, чем-то, что я обозначу двумя противоречащими выражениями: лапидарной стремительностью и увековечением мгновенного. Мне бы хотелось записать сегодня вечером все, что вы говорите; но я и так запомню. Все сказанное вами, по выражению, кажется, Жубера, дружественно памяти. Вы никогда не читали Жубера? О, вы бы ему так понравились! Я позволю себе сегодня же вечером прислать вам его произведения и буду очень гордиться выпавшей мне честью познакомить вас с этим умом. У него не было вашей силы, но он отличался большой грацией.
Я хотел сразу же подойти поздороваться с Легранденом, но он все время держался как можно дальше от меня, вероятно боясь, чтобы я не услышал неумеренных похвал, которые он в самых изысканных выражениях неустанно расточал г-же де Вильпаризи по всякому поводу.
Она с улыбкой пожала плечами, точно приняв это за насмешку, и обратилась к историку.
– А вот это пресловутая Мария де Роган, герцогиня де Шеврез, которая в первом браке была за г-ном де Люин.
– Дорогая моя, г-жа де Люин напомнила мне об Иоланте; она приходила ко мне вчера; если бы я знала, что вечер у вас свободен, я бы послала за вами: г-жа Ристори, явившаяся неожиданно, читала перед автором стихи королевы Кармен Сильвы, это была красота!
«Какое вероломство! – подумала г-жа де Вильпаризи. – Об этом она наверное и шепталась третьего дня с г-жой де Боленкур и с г-жой Шапоне».
– Я была свободна, но я бы не пришла, – ответила она. – Я слышала г-жу Ристори в расцвете ее сил, теперь это только развалина. И кроме того я терпеть не могу стихов Кармен Сильвы. Однажды герцогиня д'Аоста приводила мне сюда г-жу Ристори, она читала одну песнь из «Ада» Данте. Вот где она бесподобна.
Алиса выдержала удар, не поморщившись. Она была все такая же мраморная. Взгляд ее оставался зорким и пустым, линия носа благородно изгибалась. Но одна щека облупилась. Странная легкая растительность, зеленая и розовая, покрывала подбородок. Еще одной зимы она бы, пожалуй, не выдержала.
– Вот что, мосье, если вы любите живопись, посмотрите портрет г-жи де Монморанси, – сказала г-жа де Вильпаризи Леграндену, чтобы прервать возобновившиеся комплименты.
Воспользовавшись тем, что Легранден отошел, герцогиня Германтская указала на него тетке ироническим и вопросительным взглядом.
– Это господин Легранден, – сказала вполголоса г-жа де Вильпаризи, – у него есть сестра, которую зовут госпожа де Камбремер, но это имя говорит тебе, вероятно, не больше, чем мне.
– Помилуйте, я отлично ее знаю, – проговорила герцогиня Германтская, прикрыв рот рукой. – Или, вернее, я ее не знаю, но Базену, который бог знает где встречается с ее мужем, вдруг пришло в голову сказать этой толстухе, чтобы она пришла ко мне. Я вам не в силах передать, что это был за визит. Она мне рассказала о своей поездке в Лондон, перечислила все картины в British. Вот сейчас, выйдя от вас, я всучу карточку этому чудовищу. И не думайте, что это легкое дело: под предлогом, что она умирает, эта особа всегда сидит дома, и зайдете ли вы к ней в семь вечера или в девять утра, она всегда готова угостить вас тортом с земляникой.
– Да, разумеется, это чудовище, – продолжала герцогиня в ответ на вопросительный взгляд своей тетки. – Невозможная особа. Она говорит «plumitif» и тому подобные вещи. – «А что это значит «plumitif»?» – спросила племянницу г-жа де Вильпаризи. – «Да почем же я знаю! – воскликнула в притворном, негодовании герцогиня. – И не желаю знать. На таком французском языке я не говорю. – И, увидев, что ее тетка и впрямь не понимает значения слова «plumitif», герцогиня решила показать, что она женщина образованная, а не только пуристка, и в то же время поиздеваться над теткой, как она уже поиздевалась над г-жой де Камбремер: – Ах, боже мой, – проговорила она со смешком, подавляемым остатками деланного раздражения, – всякий это знает: plumitif значит писатель, человек, который держит перо – une plume. Но это ужасное слово. От него у вас могут выпасть зубы мудрости. Никогда меня не заставят говорить подобные вещи».
– Как, это ее брат! Я еще этого не усвоила. Но в сущности тут нет ничего непонятного. И она так же пресмыкается и обладает такими же ресурсами вращающейся книжной этажерки. Такая же подхалимка и такая же надоедливая. Постепенно я начинаю свыкаться с мыслью об этом родстве.
– Садись, пожалуйста, сейчас принесут чай, – сказала герцогине г-жа де Вильпаризи, – поухаживай за собой сама, тебе не к чему смотреть портреты твоих прабабушек, они тебе известны не хуже, чем мне.
Г-жа де Вильпаризи вернулась за свой стол и возобновила работу над цветами. Все приблизились к ней, а я воспользовался этим, чтобы подойти к Леграндену, и, не видя ничего преступного в том, что он находится у г-жи де Вильпаризи, сказал ему, не сообразив, насколько это его оскорбит и покажется ему в то же время оскорблением умышленным: «О, теперь, я могу со спокойной совестью находиться в салоне, раз я и вас здесь встречаю». Г. Легранден заключил из этих слов (по крайней мере он высказал такое суждение обо мне несколько дней спустя), что я прескверный мальчишка, способный находить удовольствие только в причинении людям зла.
– Вы могли бы из вежливости сначала со мной поздороваться, – отвечал он, не подавая мне руки, озлобленным, грубым тоном, которого я в нем не подозревал и который, не находясь ни в какой логической связи с тем, что он обыкновенно говорил, был гораздо непосредственнее и теснее связан с чем-то, что он чувствовал. Дело в том, что, решив навсегда скрывать некоторые свои чувства, мы вовсе не думаем о том, как бы мы их выразили. И вдруг поганый неведомый зверь начинает реветь в нас иногда так дико, что повергает того, кому доводится слышать это невольное, бессвязное и почти непреодолимое признание вашего недостатка или вашего порока, в такой же ужас, в какой повергло бы нас внезапное сознание преступника, которое он делает в косвенной и необычайной форме, неспособный хранить в себе тайну убийства, доселе никем не подозреваемую. Конечно, я прекрасно знал, что идеализм, даже субъективный, не мешает большим философам оставаться лакомками или же настойчиво добиваться избрания в Академию. Но, право же, Леграндену не было надобности так часто напоминать, что он принадлежит другой планете, когда все инстинктивные его движения гнева или любезности управлялись желанием занимать хорошее положение на нашей земле.
– Понятное дело, когда меня преследуют двадцатикратными приглашениями прийти куда-нибудь, – продолжал он вполголоса, – то хотя я и в праве распоряжаться собой по своему усмотрению, однако же, не могу вести себя как мужик.
Герцогиня Германтская уселась. Имя ее, сопровождаемое титулом, прибавляло к ее физической личности герцогство, которое как бы осеняло ее и распространяло золотую тенистую свежесть лесов Германта посреди этого салона, вокруг пуфа, на котором она сидела. Но я удивлялся, почему сходство между ними не читается явственнее на лице герцогини, в котором не было ничего растительного и где, самое большее, красноватые пятна на щеках, – на которых следовало бы, казалось, красоваться гербу Германта, – были результатом, но не образом продолжительных прогулок верхом на свежем воздухе. Впоследствии, когда она сделалась мне безразличной, я изучил множество особенностей герцогини, в частности (чтобы ограничиться сейчас вещами, чары которых я испытывал уже тогда, не умея их различить) ее глаза, в которых пленено было, как на картине, голубое небо французского полудня, широко отверстое и залитое светом, даже когда они не блестели, – и голос, который по первым его хриплым звукам можно было счесть почти плебейским, но по которому текло, как по ступенькам комбрейской церкви или по кондитерской на площади, жирное и ленивое золото провинциального солнца. Но в этот первый день я ничего не различал, жгучее мое внимание тотчас же превращало в пар крупицы, которые я способен был собрать и в которых мог бы обрести что-нибудь из имени Германт. Во всяком случае, я говорил себе, что передо мной именно та женщина, которую все называли герцогиней Германтской: находившееся передо мной тело заключало в себе непостижимую жизнь, обозначавшуюся этим именем; оно только что ввело ее в среду иных существ, в этот окружавший ее со всех сторон салон, от которого жизнь ее была так резко обособлена, что там, где она кончалась, мне чудилась точно некая оторочка, намечавшая ее границы: на окружности, очерченной на ковре раструбом голубой шелковой юбки, и в светлых зрачках герцогини, на месте пересечения ее предубеждений, воспоминаний, непонятных мыслей – презрительных, забавных и любознательных – с внешними образами, которые в них отражались. Может быть, я был бы немного взволнован, если бы встретил ее у г-жи де Вильпаризи на вечере, а не так, как теперь – на одном из «дней» маркизы, на одном из тех приемов, которые являются для женщин лишь коротким привалом посреди их выхода и на которые, не снимая шляпы, прямо с улицы, они приносят в анфиладу салонов наружный воздух и открывают более широкий вид на предвечерний Париж, чем распахнутые настежь окна, откуда доносится шум подъезжающих викторий. На герцогине Германтской была маленькая соломенная шляпа, увитая васильками; и они вызвали в моем представлении не солнце далеких лет, заливавшее поля у Комбре, где так часто я срывал их на косогоре, примыкавшем к изгороди тансонвильского парка, а запах и пыль сумерек, стоявших сейчас на улице Мира, когда по ним проходила герцогиня Германтская. С улыбающимся, недоступным и рассеянным видом, сложив губы в гримаску, она кончиком зонтика, точно крайним ответвлением своей таинственной жизни, чертила круги на ковре, потом с тем равнодушным вниманием, при котором отсутствует всякое соприкосновение с рассматриваемым предметом, взгляд ее останавливался на каждом из нас по очереди, потом обозревал диваны и кресла, зажигаясь тогда той теплой симпатией, которую пробуждает в нас вид даже ничтожной знакомой вещи, – вещи, являющейся для нас почти что живым лицом; мебель эта была не то, что мы, она в какой-то степени принадлежала к ее миру, она была связана с жизнью ее тетки; потом с мебели Бове взгляд этот возвращался к сидевшим на ней людям и приобретал тогда ту пристальность и то выражение неодобрения, которое герцогиня Германтская хотя и не высказала бы вслух из уважения к тетке, но все-таки почувствовала бы, если бы заметила на креслах вместо нас жирное пятно или слой пыли.