Текст книги "Германт"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 44 страниц)
Обращение м-ль Орианы к великому князю, подлинное или выдуманное, передавалось из дома в дом и служило предлогом рассказать, с какой изысканной элегантностью была одета Ориана на этом обеде. Но если роскошь (что как раз делало ее недоступной Курвуазье) порождается не богатством, а расточительностью, все же последняя приобретает больший размах и загорается самыми яркими огнями, если находит поддержку в богатстве. А принимая во внимание принципы, открыто провозглашаемые не только Орианой, но также г-жой де Вильпаризи, согласно которым знатность не идет в счет, состояние счастья не приносит, заниматься титулами смешно и важны единственно ум, сердце и талант, Курвуазье вправе были надеяться, что в силу этих принципов, насажденных в ней маркизой, Ориана выйдет замуж за человека, не принадлежащего к светскому обществу, за художника, за арестанта, за голыша, за вольнодумца, что она окончательно примкнет к категории людей, которых Курвуазье называли «свихнувшимися». Они тем более вправе были на это надеяться, что г-жа де Вильпаризи, переживавшая в то время тяжелый с точки зрения света кризис (ни один из немногочисленных представителей блестящего общества, которых я у нее встретил, к ней еще не вернулся), открыто свидетельствовала глубокое отвращение к отшатнувшемуся от нее обществу. Даже говоря о своем племяннике принце Германтском, продолжавшем бывать у нее, она не щадила насмешек по его адресу за то, что он так носился со своим происхождением. Но когда понадобилось выбрать мужа для Орианы, то решающую роль в этом деле сыграли отнюдь не принципы, афишируемые теткой и племянницей, а таинственный «гений рода». Вот почему точь в точь так, как если бы г-жа де Вильпаризи и Ориана всегда говорили только о ценных бумагах и родословных вместо литературных достоинств и качеств сердца, – так, как если бы маркиза на несколько дней умерла и лежала в фобу – как это ей предстояло – в комбрейской церкви, где каждый член семьи, лишившись своей индивидуальности и личных имен, обращался просто в Германта, о чем свидетельствовал единственный инициал Г, вышитый пурпуром на черной драпировке и увенчанный герцогской короной, – гений рода остановил выбор интеллигентной, фрондирующей, евангелической г-жи де Вильпаризи на самом богатом и знатном мужчине, на самой видной партии Сен-Жерменского предместья, на старшем сыне герцога Германтского, принце де Лом. И в день свадьбы у г-жи де Вильпаризи в течение двух часов перебывали все знатные особы, над которыми она насмехалась, насмехалась даже в тот день с несколькими близкими ей буржуа, которых она пригласила и которым принц де Лом завез тогда карточки, перед тем как порвать с ними в следующем году. В довершение несчастья Курвуазье, принципы, отводившие уму и таланту первое место в ряду общественных ценностей, вновь стали утверждаться в салоне принцессы де Лом сейчас же после свадьбы. В этом отношении, заметим мимоходом, точка зрения Лен-Лу, которую он защищал, когда жил с Рахилью, бывал у приятелей Рахили, хотел жениться на Рахили, заключала в себе – несмотря на ужас всей его семьи – меньше фальши, чем точка зрения девиц Германт, превозносивших ум и не допускавших никаких сомнений насчет равенства всех людей, если все это в назначенное время приводило к тому же результату, как если бы они держались противоположных правил, иными словами – к выходу замуж за баснословно богатого герцога. Напротив, Сен-Лу поступал сообразно своим теориям, почему все и говорили, что он идет дурной дорогой. Конечно, с нравственной точки зрения Рахиль была малоудовлетворительна. Но нет основания думать, чтобы г-жа де Марсант отнеслась к браку неблагосклонно, если бы невестка, ничуть не более добродетельная, чем Рахиль, была герцогиней или миллионершей.
Но, возвращаясь к г-же де Лом (вскоре сделавшейся герцогиней Германтской после смерти свекра), скажем, что, к вящему огорчению Курвуазье, теории молодой принцессы, по-прежнему ею провозглашавшиеся, нисколько не руководили ее поведением: ее философия (если можно так выразиться) ничуть не вредила аристократической элегантности салона Германтов. По всей вероятности лица, которых герцогиня Германтская не принимала, воображали, будто они недостаточно умны для этого, и одна богатая американка, у которой никогда не было других книг, кроме старинного, ни разу не раскрытого экземпляра стихотворений Парни, лежавшего в ее маленькой гостиной на столике той же эпохи, показывала, как высоко ценит она умственные качества, пожирая глазами герцогиню Германтскую, когда та входила в Оперу. По всей вероятности и герцогиня была искренна, когда выбирала человека за его ум. Когда Ориана говорила о женщине, что она «очаровательна», или о мужчине, что он чрезвычайно умен, у нее по-видимому не было других оснований принимать их, кроме этого очарования и этого ума: гений Германтов в эту минуту бездействовал. Поместившись глубже, у темного входа в область, где пребывала способность суждения Германтов, этот бдительный гений препятствовал Германтам находить мужчину умным или женщину очаровательной, если они не представляли интереса с светской точки зрения, в настоящем или в будущем. Мужчина объявлялся ученым, но как словарь, или же, напротив, пошляком, с умом коммивояжера, хорошенькая женщина обладала ужасными манерами или слишком много говорила. Что же касается людей, не имевших положения, то – какой ужас – это были снобы. Г. де Бреоте, замок которого был расположен по соседству с Германтами, посещал только высочеств. Но он насмехался над ними и мечтал только о том, чтобы жить в музеях. Поэтому герцогиня Германтская возмущалась, когда г-на де Бреоте называли снобом. «Бабал сноб! Вы с ума сошли, бедненький, как раз наоборот, он терпеть не может блестящих людей, его невозможно заставить с кем-нибудь из них познакомиться. Даже у меня! Если я его приглашаю, когда у меня новый гость, он является кряхтя, с большой неохотой». Отсюда не следует, чтобы даже на практике Германты не дорожили умом гораздо больше, чем Курвуазье. Различие в этом отношении между Германтами и Курвуазье давало прежде всего недурные положительные результаты. Так, герцогиня Германтская, окутанная, впрочем, тайной, погружавшей в мечтательное состояние столько поэтов, устроила упомянутый выше прием, которым остался чрезвычайно доволен английский король, ибо она возымела мысль, которая никогда бы не пришла в голову ни одному Курвуазье, и набралась смелости, перед которой отступило бы мужество их всех, пригласить помимо перечисленных нами лиц композитора Гастона Лемера и драматурга Гранмужена. Но интеллектуальные качества герцогини особенно давали себя чувствовать в ограничительном смысле. Если необходимый коэффициент ума и очарования понижался по мере повышения ранга особы, добивавшейся, чтобы ее пригласила герцогиня Германтская, приближаясь к нулю, когда дело касалось главных коронованных голов Европы, зато, чем ниже вы спускались с королевского уровня, тем больше коэффициент этот повышался. Например, у принцессы Пармской бывало известное количество лиц, которых ее высочество принимала, потому что знала их с детства или потому что они были в родстве с такой-то герцогиней или принадлежали к числу приближенных такого-то монарха, хотя бы лица эти были безобразны, скучны или глупы; и вот, если такого-то «любила принцесса Пармская», если такая-то была «сестрой матери герцогини д'Арпажон» или «проводила ежегодно три месяца у испанской королевы», то Курвуазье этого было достаточно, чтобы приглашать этих лиц, но герцогиня Германтская, в течение десяти лет вежливо отвечавшая на их поклоны у принцессы Пармской, никогда не позволяла им переступать своего порога, полагая, что с салоном в социальном значении этого слова дело обстоит так же, как и с салоном в материальном его значении, когда достаточно бывает заставить его некрасивой богатой мебелью, чтобы придать ему ужасный вид. Бывают салоны похожие на литературные произведения, в которых автор не умеет воздержаться от фраз, показывающих его знания, блеск, непринужденность. Как в книге, как в постройке, краеугольным камнем «салона», справедливо полагала герцогиня Германтская, является уменье кое-чем жертвовать.
Многие приятельницы принцессы Пармской, все отношения с которыми герцогиня Германтская долгие годы ограничивала одним и тем же учтивым поклоном или же завозом к ним своих карточек, никогда их не приглашая к себе и сама никогда не бывая у них на приемах, сдержанно жаловались ее высочеству, и принцесса заговаривала об этом с герцогом Германтским в те дни, когда он один приезжал к ней с визитом. Однако лукавый вельможа, дурной муж герцогини, поскольку у него были любовницы, но безупречный пособник во всем, что касалось исправного функционирования салона жены (и остроумия Орианы, являвшегося его главной приманкой), отвечал: «А разве жена моя с ней знакома? Ах, тогда действительно она бы должна была. Но, сказать по правде, мадам, Ориана в сущности не любит разговаривать с женщинами. Она окружена двором выдающихся умов, – я не муж ее, я – только ее старший камердинер. За исключением самого ничтожного количества чрезвычайно остроумных женщин, все прочие представительницы прекрасного пола наводят на нее скуку. Ведь не станете вы утверждать, ваше высочество, с вашей проницательностью, что маркиза де Сувре отличается остроумием. Да, я отлично понимаю, ваше высочество по доброте принимаете ее. Кроме того вы с ней знакомы. Вы говорите, что Ориана ее видела, это возможно, но, уверяю вас, видела только мельком. Кроме того, доложу вашему высочеству, тут есть немного и моей вины. Жена моя очень утомлена, и она так любит оказывать всем внимание, что если бы я ее не останавливал, визитам конца бы не было. Не далее, как вчера вечером, несмотря на повышенную температуру, она непременно хотела сделать визит герцогине Бурбонской, боясь, что иначе та обидится. Мне пришлось проявить твердость, я не позволил закладывать экипаж. Знаете, мадам, мне даже очень хочется утаить от Орианы то, что вы мне говорили о г-же де Сувре. Ориана так любит ваше высочество, что она сейчас же пошлет приглашение г-же де Сувре, в результате будет одним визитом больше, это заставит нас завязать сношения с ее сестрой, мужа которой я очень хорошо знаю. Если ваше высочество позволите, я, пожалуй, ничего не скажу Ориане. Мы ее избавим таким образом от лишнего утомления и беспокойства. И, уверяю вас, г-жа де Сувре от этого ничего не потеряет. Она бывает везде, в самых блестящих местах. Мы ведь даже не устраиваем приемов, а так, скромные обеды. Г-жа де Сувре помрет со скуки». Глубоко огорченная безуспешностью своих попыток добиться для г-жи де Сувре желанного приглашения и в наивной уверенности, что герцог не передаст ее просьбы герцогине, принцесса тем более польщена была своим положением завсегдатая так мало доступного салона. Правда, это удовлетворение сопряжено было с некоторыми неприятностями. Так, приглашая герцогиню Германтскую, принцесса каждый «раз должна была мучительно соображать, кто из ее знакомых может не понравиться герцогине, чтобы не посылать приглашения таким неугодным Ориане людям.
В обыкновенные дни (после всегда раннего обеда в обществе нескольких приглашенных, – принцесса сохраняла старые привычки) салон принцессы Пармской был открыт для постоянных ее посетителей и для всей вообще знати, французской и иностранной. Прием состоял в том, что по выходе из столовой принцесса садилась на диван перед большим круглым столом и разговаривала с двумя самыми важными дамами из числа приглашенных к обеду, просматривала какой-нибудь «Магазин» или играла в карты (или делала вид, будто играет, согласно обыкновению немецкого двора), либо раскладывая пасьянс, либо взяв себе в настоящие или мнимые партнеры какого-нибудь видного гостя. Около девяти часов двери большого салона не переставая широко отворялись и затворялись, впуская наскоро пообедавших посетителей (или, если они обедали в гостях, ушедших из-за стола до кофе и намеревавшихся «войти к принцессе через одну дверь и сейчас же выйти через другую»), которые применялись к часам принцессы. Однако последняя, погрузившись в игру или в разговор, делала вид, что не замечает прибывших, и любезно поднималась с доброй улыбкой только ради дам, когда они подходили к ней на расстояние двух шагов. Те делали перед стоящим высочеством глубокий реверанс, похожий на коленопреклонение, так чтобы губы их пришлись на уровне низко опущенной прекрасной руки и могли ее поцеловать. Но в это мгновение принцесса, точно она каждый раз была удивлена церемонией, на самом деле отлично ей известной, с бесподобной грацией и ласковостью почти насильно поднимала склонившую колени и целовала ее в щеки. Скажут, что условием этой грации и ласковости была приниженность, с которой подходившая склоняла колени. Это верно, и в обществе, основанном на равенстве, вежливость по-видимому исчезнет не вследствие невоспитанности, как обыкновенно думают, но потому, что у одних пропадет почтительность, порождаемая обаянием, которое, чтобы иметь силу, должно действовать на воображение, главное же – у других пропадет любезность, которая расточается и утончается, когда вы чувствуете, что ею чрезвычайно дорожит тот, к кому она обращена, между тем как в мире, основанном на равенстве, она вдруг сведется к нулю, как и все вообще фиктивные ценности, которые держатся лишь в силу оказываемого им доверия. Однако исчезновение вежливости в новом обществе не есть нечто несомненное, мы иногда слишком склонны верить, что нынешний порядок вещей является единственно возможным. Ведь многие выдающиеся умы полагали, будто республика не сможет установить дипломатические сношения и заключать союзы и будто крестьяне не потерпят отделения церкви от государства. В конце концов вежливость в обществе, построенном на равенстве, была бы не большим чудом, чем развитие железных дорог и военное применение аэроплана. Кроме того, если бы даже вежливость исчезла, ничто не доказывает, что это было бы несчастьем. Не установится ли в обществе некоторая тайная иерархия по мере его демократизации? Это вполне возможно. Политическая власть пап сильно возросла, после того как они лишились светских владений и армий; готические соборы имели гораздо меньше обаяния в глазах набожных людей XVII века, чем в глазах атеистов XX века, и если бы принцесса Пармская была настоящей государыней, то у меня, вероятно, было бы столько же желания говорить о ней, как о каком-нибудь президенте республики, то есть не было бы никакого желания.
Подняв и поцеловав поклонившуюся даму, принцесса снова усаживалась и продолжала раскладывать пасьянс, но иногда перед этим некоторое время разговаривала с гостьей, предложив ей кресло, если та была особой значительной.
Когда салон наполнялся, статс-дама, на которую возложена была обязанность следить за порядком, освобождала место, отводя завсегдатаев в огромный зал, примыкавший к салону и наполненный портретами и редкостями, относящимися к дому Бурбонов. Постоянные посетители принцессы охотно играли тогда роль чичероне и рассказывали интересные вещи, но их не имели терпения слушать молодые люди, гораздо больше желавшие смотреть на живых высочеств (и при случае быть им представленными статс-дамой и фрейлинами), чем разглядывать реликвии покойных монархов. Слишком поглощенные мыслью о знакомствах, которые им, может быть, удастся сделать, и о приглашениях, которые они, может быть, раздобудут, они даже после многолетних визитов ровно ничего не знали о том, что содержится в этом драгоценном музее архивов монархии, и смутно припоминали лишь гигантские кактусы и пальмы, делавшие эту элегантную комнату похожей на пальмарий Акклиматизационного сада.
Исполняя скучную повинность, герцогиня Германтская приходила иногда для пищеварения с визитом к принцессе, которая в таких случаях ни на минуту не отпускала ее от себя, обмениваясь шутливыми замечаниями с герцогом. Но, когда герцогиня приезжала обедать, принцесса остерегалась приглашать своих завсегдатаев и, выйдя из-за стола, запирала двери своего дома из страха, что недостаточно избранное общество может не понравиться требовательной герцогине. Если в такие вечера непринужденные завсегдатаи показывались у дверей принцессы, швейцар объявлял: «Ее королевское высочество сегодня не принимает», и гости уходили восвояси. Впрочем, многие знакомые принцессы знали заранее, что в эти дни они не получат приглашения. Это были дни особенные, закрытые для стольких желающих быть допущенными на них. Исключенные могли с большой точностью перечислить избранников и говорили друг другу обиженным тоном: «Вы отлично знаете, что Ориана Германтская передвигается не иначе, как со всем своим штабом». Этим штабом принцесса Пармская пыталась как стеной оградить герцогиню от лиц, шансы которых ей понравиться были невелики. Но со многими ближайшими друзьями герцогини, со многими членами этого блестящего «штаба» принцессе Пармской трудно было быть любезной, ибо сами они были очень мало любезны с ней. Принцесса Пармская по-видимому вполне допускала, что в обществе герцогини Германтской можно находить больше удовольствия, чем в ее собственном обществе. Она не могла не констатировать, что в дни приемов в салоне у герцогини трудно протолкаться и что сама она не раз встречала там трех или четырех высочеств, которые у нее оставляли только карточки. Как она ни старалась запоминать словечки Орианы, копировать ее платья, подавать к чаю такие же торты с земляникой, не раз ей приходилось оставаться весь день одной с какой-нибудь статс-дамой и советником иностранного посольства. Таким образом, если кто-нибудь (как это, например, когда-то бывало со Сваном), заканчивая день, непременно проводил два часа у герцогини и делал принцессе Пармской визит один раз в два года, то последняя не чувствовала большой охоты, даже чтобы развлечь Ориану, быть предупредительной с каким-то Сваном, приглашая его обедать. Словом, посещение герцогини причиняло принцессе Пармской кучу хлопот, настолько ее снедал страх, что Ориана найдет все дурным. Но зато, по той же причине, когда принцесса Пармская приезжала обедать к герцогине Германтской, она была заранее уверена, что у герцогини все будет хорошо, прелестно, и боялась только, что не сумеет понять и удержать в памяти высказываемых там мыслей, не сумеет понравиться встреченным там людям. Поэтому мое присутствие возбуждало ее внимание и любопытство в такой же степени, как и новая манера украшать стол гирляндами фруктов, но она не была уверена, что же именно: украшение стола или мое присутствие служит одной из тех приманок, которые составляли секрет успеха приемов Орианы, и, находясь в сомнении, решила испробовать на своем ближайшем обеде и то и другое. Впрочем, восхищенное любопытство, которое принцесса Пармская приносила к герцогине, вполне оправдывалось той манящей, опасной и возбуждающей стихией, куда со страхом, содроганием и упоением погружалась принцесса (как в одну из тех «окатывающих» морских волн, против которых предостерегают купальщики просто потому, что ни один из них не умеет плавать) и откуда она выходила счастливая, посвежевшая и помолодевшая, – стихией, которую называли остроумием Германтов. Остроумие Германтов – вещь столь же несуществующая, как квадратура круга, по мнению герцогини, которая считала себя единственной из всех Германтов его обладательницей, – пользовалась такой же высокой репутацией, как турская свинина или реймское печенье. Правда (ведь умственные особенности передаются не тем способом, что цвет волос или кожи), остроумием этим обладали также и некоторые чуждые ей по крови друзья герцогини, но зато ему никак не удавалось завладеть головами некоторых Германтов, непроницаемыми ни для каких видов ума. Не связанные родством с герцогиней обладатели остроумия Германтов бывали обыкновенно людьми блестящими, одаренными всеми способностями для какой-нибудь карьеры, которой, будь то искусство, дипломатия, парламентское красноречие или военная служба, они предпочли, однако, светскую жизнь в замкнутом кружке. Предпочтение это объяснялось, может быть, некоторым недостатком оригинальности, или инициативы, или воли, или здоровья, или удачи, а может быть, снобизмом.
Если салон Германтов (надо, впрочем, сказать, что такие случаи были редкостью) послужил камнем преткновения для карьеры некоторых его завсегдатаев, то произошло это помимо их воли. Так, подававшие большие надежды врач, художник и дипломат, несмотря на свои блестящие способности, не могли добиться успехов на избранных ими поприщах, ибо их близость к Германтам привела к тому, что первые двое стяжали репутацию светских людей, а третий – репутацию реакционера, и это помешало всем троим получить признание от своих собратьев. Старинная мантия и красная шапочка, которые до сих пор надевают избирательные коллегии факультетов, являются, или по крайней мере еще недавно являлись, не только чисто внешним пережитком прошлого с его узкими взглядами и сектантским догматизмом. Подобно еврейским первосвященникам в конических колпаках, наши «профессора» в шапочках с золотыми кистями еще незадолго до дела Дрейфуса были насквозь пропитаны педантически-фарисейскими взглядами. Дю Бульбон в душе был художник, но его спасло то, что он не любил светского общества. Котар часто посещал Вердюренов. Но г-жа Вердюрен была его пациенткой, кроме того его ограждала пошлость, и, наконец, он принимал у себя на пирушках, пропахнувших карболкой, только членов факультета. Но в крепко сколоченных корпорациях, где, впрочем, непоколебимость предрассудков является лишь оборотной стороной стойкости самых возвышенных нравственных идей, которые мельчают в объединениях более снисходительных, более свободных и очень скоро распадающихся, профессор в пунцовой атласной мантии, подбитой горностаем, как мантия венецианского дожа (то есть герцога), восседающего в своем дворце, палаццо дукале, бывал столь же доблестен, столь же привержен благородным правилам, но и столь же беспощаден ко всякому чужеродному элементу, как наш другой великолепный, но непреклонный герцог – г. де Сен-Симон. Чужеродным элементом в этом случае оказывался светский врач, у которого были другие манеры, другие знакомства. Чтобы спасти положение, чтобы не быть обвиненным своими коллегами в том, что он их презирает (какое представление о светском человеке!), несчастный, о котором мы говорим здесь, хотя и скрывал от них герцогиню Германтскую, надеялся все же их обезоружить, устраивая смешанные обеды, на которых медицинский элемент тонул в элементе светском. Он не знал, что подписывает себе таким образом смертный приговор, или, вернее, об этом узнавал, когда совет десяти (несколько превышавший это число) собирался для замещения вакантной кафедры: в этих случаях из роковой урны неизменно выходило имя пусть более посредственного, но более нормального врача, и в старом факультете гремело «veto», столь же торжественное, столь же комичное и столь же страшное, как «juro», после которого умер Мольер. То же случилось с художником, к которому навсегда прикреплен был ярлык «светский человек», между тем как светские люди, занимавшиеся искусством, добивались, чтобы их величали художниками; то же случилось и с дипломатом, у которого было слишком много реакционных связей.
Но подобные случаи были весьма редки. Среди элегантных людей, составлявших ядро салона Германтов, преобладал тип человека, добровольно (или по крайней мере так думавшего) отказавшегося от всего остального, от всего, что было несовместимо с остроумием Германтов, с учтивостью Германтов, с тем неподдающимся определению «шармом», который был ненавистен всякой сколько-нибудь централизованной «корпорации».
Люди, знавшие, что один из таких завсегдатаев салона герцогини получил когда-то золотую медаль в «Салоне», что другой, секретарь конференции адвокатов, блестяще начал свою карьеру выступлениями в Палате депутатов, что третий искусно служил Франции на посту поверенного в делах, вправе были считать неудачниками людей, которые ничего с тех пор не сделали в течение двадцати лет. Но таких «осведомленных» было очень мало, а сами заинтересованные вспомнили бы об этом последние, ибо для них эти старые звания потеряли всякое значение в свете идей, господствовавших в салоне Германтов: разве выдающиеся министры, один – немного торжественный, другой – любитель каламбуров, не приравнивались там к нудному классному наставнику или же, наоборот, к приказчику, – министры, которых превозносили газеты, но возле которых герцогиня Германтская зевала и проявляла нетерпение, если хозяйка дома по неосмотрительности сажала одного из них рядом с ней. Ибо способности первоклассного деятеля вовсе не служили рекомендацией в глазах герцогини, и те из ее знакомых, что отказались от «карьеры» или от военной службы, что перестали выставлять свою кандидатуру в Палату депутатов, приходя ежедневно завтракать и беседовать со своей большой приятельницей, встречая ее у высочеств, впрочем, невысоко ими ценимых, по крайней мере по их словам, полагали, что они избрали благую часть, хотя меланхолический их вид, даже посреди веселья, несколько противоречил основательности этого суждения.
Надо, впрочем, признать, что утонченность светской жизни, остроумие разговоров в салоне Германтов, при всей своей легковесности, представляли собой нечто реальное. Никакое официальное звание не стоило приятности общества любимцев герцогини Германтской, которых не удалось бы привлечь к себе самым влиятельным министрам. Если в этом салоне навсегда похоронило себя столько честолюбий и даже благородных усилий, то по крайней мере из их праха вырос редкостный цветок светской суетности. Конечно, люди остроумные, вроде, например, Свана, смотрели свысока на людей, занимавшихся какой-нибудь деятельностью, но герцогиню Германтскую возносил надо всем не ум, а та его более утонченная в ее глазах форма, возвышавшаяся до своего рода словесного таланта, которая называется остроумием. И если некогда у Вердюренов Сван считал Бришо педантом, а Эльстира грубияном, несмотря на всю ученость первого и гений второго, то его побуждало к тому остроумие Германтов. Никогда бы он не решился представить герцогине ни того ни другого, ясно представляя, с каким видом она бы приняла тирады Бришо и шуточки Эльстира, поскольку Германты считали длинные претенциозные речи в серьезном или насмешливом роде самым несносным проявлением слабоумия.
Что же касается самих Германтов, то если не все они были проникнуты духом Германта в такой степени, как бывают, например, проникнуты одним духом литературные кружки, у всех членов которых одинаковая манера произношения, одинаковая манера выражать свои мысли и следовательно, мыслить, то объясняется это, конечно, не тем, что в светских кругах оригинальность выражена ярче и служит препятствием к подражанию. Ведь подражание требует не только отсутствия оригинальности, но и относительной тонкости слуха, которая позволила бы сначала уловить то, чему потом подражаешь. Между тем некоторые Германты были в такой же степени лишены этого музыкального чувства, как и Курвуазье.
Если взять для примера искусство подражания, которое называется обыкновенно «имитированием» (у Германтов говорили «шаржировать»), то, как бы ни преуспевала в нем герцогиня Германтская, Курвуазье настолько же не умели оценить его, как если бы они были не мужчинами и женщинами, а стадом кроликов, потому что они никогда не в состоянии были подметить недостаток или интонацию, которые герцогиня пыталась передразнить. Когда она «имитировала» герцога Лиможского, Курвуазье протестовали: «Ах, нет, он вовсе так не говорит, не далее как вчера вечером я обедала с ним у Бебет, он разговаривал со мной целый вечер и говорил совсем не так», – между тем как сколько-нибудь просвещенные Германты восклицали: «Господи, до чего уморительна Ориана! Бесподобнее всего то, что, когда она его имитирует, она на него похожа! Мне кажется, что я его слышу. Ориана, еще немножко Лиможа!» И пусть даже эти Германты (не говоря уже о Германтах исключительных, которые, когда герцогиня имитировала герцога Лиможского, с восхищением говорили: «Право, можно подумать, что вы его схватили», или «что ты его схватила») лишены были остроумия в том смысле, как его понимала герцогиня (в чем она была права), однако, слыша и повторяя словечки герцогини, они кое-как переняли ее манеру выражаться, манеру судить о вещах, – то, что Сван, подобно герцогу, назвал бы ее манерой «редактировать», – вследствие чего разговор их представлял, с точки зрения Курвуазье, нечто безобразно похожее на остроумие Орианы, величавшееся ими остроумием Германтов. Так как Германты эти были не только ее родственниками, но и почитателями, то Ориана (которая, вообще говоря, держала родных своих на почтительном расстоянии и отплачивала теперь пренебрежением за их злобные выходки по отношению к ней, когда она была девушкой) иногда заходила к ним, обыкновенно в сопровождении герцога, в теплое время года, когда она делала визиты вместе с мужем. Визиты эти бывали целым событием. У принцессы д'Эпине, принимавшей в большом салоне на нижнем этаже, учащеннее билось сердце, когда она издали замечала, словно слабое зарево безвредного пожара или разведочные отряды неожиданно вторгшегося неприятеля, медленным шагом переходившую двор герцогиню в прелестной шляпе и с зонтиком, с которого стекал запах лета. «Глядите, Ориана», – говорила она предостерегающим тоном, как бы давая своим посетительницам время ретироваться в порядке и эвакуировать без паники салон. Половина ее гостей, не решаясь остаться, вставала. «Нет, зачем? Садитесь, пожалуйста, я буду рада, если вы останетесь еще немного», – говорила принцесса спокойно и непринужденно (чтобы не выходить из роли великосветской дамы), но немного деланным тоном. – «Вы, может быть, желали бы поговорить между собой». – «Так вы действительно торопитесь? Ну, что ж, я к вам зайду», – отвечала хозяйка дома тем своим гостьям, присутствие которых ей было нежелательно. Герцог и герцогиня чрезвычайно вежливо кланялись людям, которых они видели у г-жи д'Эпине много лет, не знакомясь с ними, и которые едва отвечали им сдержанным «здравствуйте». Когда они уходили, герцог любезно осведомлялся о них, делал вид, будто он интересуется внутренними достоинствами людей, которых он не принимал вследствие злого каприза судьбы или же по причине нервного состояния Орианы. «Кто такая эта дама в розовой шляпе?» – «Помилуйте, кузен, вы ее уже не раз встречали, это виконтесса Турская, урожденная Ламарзель». – «Но ведь она хорошенькая, у нее умные глаза; если бы, не маленький изъян на верхней губе, она была бы просто очаровательна. Если существует виконт Турский, то он наверное не скучает. Вы знаете, Ориана, кого мне напоминают ее брови и ее прическа? Вашу кузину Эдвиж де Линь». Герцогиня Германтская, не любившая слушать о красоте других женщин, ничего не отвечала. Но она упускала из виду пристрастие своего мужа показывать, что он прекрасно осведомлен о людях, которых он не принимал, рассчитывая таким образом создать впечатление человека более серьезного, чем его жена. «Вы упомянули имя Ламарзель, – говорил он вдруг с оживлением. – Помню, когда я был в Палате, я слышал прямо-таки замечательную речь…» – «Ее произнес дядя молодой женщины, которую вы только что видели». – «Ах, какой талант! Нет, малютка, – говорил он виконтессе д'Эгремон, которую герцогиня Германтская терпеть не могла, но которая, добровольно приняв на себя у г-жи д'Эпине роль субретки (за что платилась ее собственная субретка, которую она била по возвращении домой), оставалась во время визита герцогской четы сконфуженная, жалкая, но все-таки оставалась, помогала герцогу и герцогине снять пальто, старалась им услуживать, тихонько предлагала пройти в соседнюю комнату, – не заваривайте для нас чаю, поговорим спокойно, без церемоний, мы люди простые, невзыскательные. К тому же, – прибавлял он, оставляя раскрасневшуюся, преданную, честолюбивую и полную рвения Эгремон и обращаясь к г-же д'Эпине, – в нашем распоряжении только четверть часа». Вся четверть часа этого визита занята была своего рода выставкой словечек герцогини, которые та роняла в течение недели и сама бы, конечно, о них не напомнила, если бы герцог своим искусным вмешательством, притворно журя за них жену, не заставлял ее как бы невольно их повторять.