Текст книги "Три романа о любви"
Автор книги: Марк Криницкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 55 страниц)
Уже почти светало, но расходиться не хотелось. Пили чай, пиво и курили до одури.
В сизом тумане и желтом предутреннем освещении бродили охрипшие, возбужденные, уставшие фигуры.
Кто-то отворил форточку, и вместе с холодным воздухом ворвался протяжный звук фабричного гудка.
Кротов сидел против Ивана Андреевича и тонким, надтреснутым голосом негромко говорил:
– Я рад, что пришел… Скажу дома, что с Сергеем припадок… Конечно, она, то есть жена, беспокоится. Мы любим друг друга… слов нет…
Он налил себе еще стакан пива, и глаза его сделались обиженными.
– Но ведь наши женщины не могут вполне оценить любви… В этом пункте я согласен. В них живет эксплуататорский дух, жажда закабалить. Я вам сознаюсь.
Он снял очки и протер их.
– Да, женщина, если хотите, не понимает благородства. Она не доверяет и мучит. Я скажу вам откровенно…
Он понизил голос.
– Принято говорить, что я счастлив в браке. Нас ставят в пример.
Он надел очки и страдальчески посмотрел сквозь них на Ивана Андреевича.
– Но мы несчастны… оба. Понимаете?
Иван Андреевич сочувственно кивнул головой.
– Я – человек от природы занятой и деликатный. Я лучше смолчу, но это все ложится на сердце. Главное: бесцельность! Женщина вас мучит бесцельно. Она потом страдает сама, но мучит непременно, подло мучит. И это ложится на сердце. Вы понимаете меня?
Хотя Иван Андреевич не понимал, на что он намекает, но ему был понятен общий смысл его слов, и он кивнул головой.
– Вот я вам сейчас расскажу, но, разумеется, между нами. Пустяки, разумеется, а не могу забыть. Когда мы поженились и жили на даче, то на другой день пошли к обедне… так случилось. Было жаркое солнечное утро. И Сережа с нами пошел… брат ее, Сергей Павлович… Вот который сейчас плакал. Она раскрыла свой зонтик и передала мне, чтобы я над ней нес. Правда, дорога была пыльная, и она обеими руками подобрала платье. Мне было неприятно идти за ней этак, с зонтиком, и я ей сказал. Ничего обидного! И Сергей надо мной смеялся. А она обиделась, и это была наша первая супружеская ссора.
Он помолчал и придвинулся еще ближе.
– Потом бывало и обиднее, а этого вот до сих пор забыть не могу. Так и шел за ней две с половиной версты с зонтиком… точно в Китае или Индии. И это ложится на сердце. И так прошла жизнь. Я – человек от природы занятой и деликатный. Уступчивость в моей природе. Я люблю мир, но чем он покупается? Какой ценою? Вы понимаете?
Он пожал плечами.
– Женщина не ценит деликатности.
Он возбужденно замолчал.
– Скромность? – вскрикнул внезапно в противоположном углу Прозоровский. – У женщины? Ерунда или… как это? Самообман, оптическая абберация!
– Все-таки есть, есть, – говорил настойчиво лысый и желтый господин. – Вы почитайте у Дарвина. Тут закон полового отбора… женщина краснеет непроизвольно… природа тут преследует свои виды.
– А я вам говорю: она нарочно краснеет. У женщины нет стыда. Стыд только у этого…
– У мужчины, – подсказали ему.
– Этот Гаранька меня тронул, – продолжал Кротов.
Вдруг глаза его сузились, он таинственно пригнулся к Ивану Андреевичу и ядовито хихикнул:
– А как думаете, не наградил господин Прозоровский французскою болезнью этого беднягу Гараньку?
Он поднял брови выше очков и, вытаращив глаза, расхохотался.
– Что же вы находите в этом смешного? – возмутился Иван Андреевич.
– И трогателен и жалок этот Гаранька, как все наши русские Гараньки. У них всегда есть какой-нибудь общий незаметный враг. Они невежественны и наивны. Через полгода в семье этого злосчастного Гараньки назреет такая трагедия, что упаси Боже! Ах, уж эти злополучные наши «гаранькины» опыты.
– Так что же вы предложите в обмен? – спросил Иван Андреевич, раздражаясь.
– Взамен Гараньки и его «опыта»? Вы это серьезно?
– А почему бы и нет?
Кротов рассмеялся.
– Ну, вы, я вижу, увлеклись не на шутку.
– Однако же, что вы все-таки можете предложить взамен?
– Смотрите… Послушайте, что они там говорят, – дипломатично увернулся Кротов от ответа.
– У каждой женщины стыд это только… как его? – кричал Прозоровский.
– Защита? – подсказывали ему. – Кокетство?
– Нет, оружие, орудие… Да, вот именно орудие, которым она распоряжается по своей… по своему усмотрению. Вы не согласны? До поры, до времени… А в этой… как ее?.. в своей основе она лишена стыда. И когда она видит, что… как это? стесняться нечего, тогда… сделайте мое вам одолжение… монпансье в бутылочку.
В это время вошла сильно заспанная Маша, неся откупоренные бутылки содовой.
– Я вам каждую женщину и девушку раздену публично. Не согласны? – говорил Бровкин. – За приличное вознаграждение каждую.
– Вот Маши, например, не разденете, – сказал желтый господин.
– И Машу раздену.
Он порылся в брюках и вынул прямо из кармана скомканную красненькую.
– Машенька, твои. Можешь?
Он смотрел на нее посоловевшими глазами.
– Что еще выдумали! – сказала она. – Бесстыдники.
– Я прибавлю, – пробасил Бровкин и, открыв тугое портмоне, вынул и положил на стол в общую кучу несколько золотых монет. – Все твои, красавица. Ну, кофту и прочее долой.
Она в страхе и недоумении поглядела на сидевших и на деньги.
– Без обмана, моя дорогая. Можешь хоть сейчас взять. Только… лишнее долой… Понимаешь?
– Как же, стану я…
В глазах ее изобразилась тоска.
– Что выдумали! Которая это для вас при всех нагишом будет?
Внезапно она разрыдалась, спрятав лицо в согнутый локоть.
– Разденется… Пари! – сказал актер.
– Не разденется, – засмеялся желтый и лысый.
Бровкин подсыпал еще золота.
– Все твое. Смотри, дура.
Она взял Машу за руку, в которую она прятала лицо, и потащил к деньгам. Она стала остервенело вырывать руку.
– Тридцать пять рублей, – сосчитал актер. – Заработок, относительно, недурен.
Она насторожилась.
– Обманете… Вы известные обманщики.
Все расхохотались.
– Ну вас к Богу. Пустите.
Бровкин собрал деньги в горсть.
– Держи.
– А что снять-то?
Она смотрела на него, откачнувшись верхнею частью туловища назад. Ее губы и глаза выжидающе и лукаво улыбались.
– Все.
– Ишь вы какие! Как же! Я, небось, девушка.
Подумав и посмотрев в сторону и на потолок, она сказала:
– Прибавьте.
И опустила низко голову.
– Бита! – крикнул желтому господину актер.
– Нипочем не разденется, – ответил тот уверенно. – Или разденется, да не совсем, а так… только пококетничает. Нет, батенька, тут инстинкт. Натурщица, курсистка, актриса, те разденутся, а эта – нет.
Он спокойно выпил содовой и закурил.
– Всякая разденется. Пари. На сколько? – кричал актер.
Они хлопнули по рукам на десять рублей. Бровкин рылся в портмоне.
– Получи еще.
Маша вопросительно посмотрела на Прозоровского. Он сделал движение, приказывающее раздеться.
– Вы обманете, – сказала она Бровкину, смеясь, и вдруг все ее лицо зарделось.
– Разденется, – сказали несколько голосов уверенно.
Желтый господин отрицательно качал головою. Ивану Андреевичу тоже казалось, что она не разденется.
Из соседней комнаты показался Сергей Павлович, который отлеживался после припадка в спальне. Он изумленно смотрел на происходящее.
– Давайте деньги, – сказала Маша грубо.
Она зажала их в кулак и так, с зажатыми в кулаке деньгами, стала порывисто расстегивать крючки лифа. Лицо ее было красно. Глаза она крепко зажмурила и верхнюю губу прикусила. Нижняя была натянута и дрожала.
– Не разденется, – уверенно протянул желтый и лысый.
– Молчать! – приказал Бровкин.
Она вдруг приостановилась и, запахивая расстегнутый лиф, спросила:
– А можно вперед отнести деньги в сундук?
В глазах ее была боязнь, что они не согласятся.
– Коли не обманешь, можно, – сказал Бровкин.
Она, вспыхнув еще больше, убежала.
– Пропали денежки! – засмеялся желтый господин.
Поднялись шум и спор.
– Что такое? Зачем? – возмущался Сергей Павлович. – Она обязательно разденется. Что тут такого? Вот если не разденется, это я понимаю. Всякая женщина, если ей нужны деньги, разденется. Только это подло. И ребенок разденется. Только это подло. Гнусность, гадость! Черт! Кто это придумал? Что хотят эти господа доказать, кроме собственного разврата? Сладострастники! Черт!
– Не забегай, брат, вперед, – угрюмо сказал Бровкин. – Дело само себя окажет.
– Да если она не разденется, я готов черт знает что… Я готов на ней жениться! – крикнул неожиданно Сергей Павлович.
Раздался взрыв хохота.
– Ага, брат! – пискнул Кротов. – Только она все-таки что-то не идет.
Кто-то выглянул в переднюю.
– Да она тут стоит.
– Маша! – крикнул строго Прозоровский.
Она появилась в дверях.
– Ну! – сказал Прозоровский. – Что же?
Глаза его неприятно вылезали из орбит.
– А вы прибавьте еще.
Все засмеялись от неожиданности.
Она стояла, ощупывая рукою косяк двери.
– Я говорил вам! – крикнул желтый господин.
– Ну, уж это, голубушка, дудки! – сказал актер. – Это, моя прелесть, нечестно.
– Глупо сказано, – крикнул ему Бровкин. – Захотели честности от бабы. А еще актер… Сколько же тебе прибавить?
– Трешницу.
Новый взрыв хохота.
– Вот это утешила.
– За трешницу я согласна, – говорила она, глядя в косяк двери и проводя по нему пальцем.
Долго не могли успокоиться от смеха. Больше и пронзительнее всех хохотал Кротов. Он снял очки и, держа их перед собою и расставив ноги, визжал, как зарезанный поросенок.
– Вы подумайте: за трешницу! Ну, уж это чисто русская черта. Надбавьте еще трешницу, именно трешницу, и она уже все может. Дайте ей тысячу, она не может, а дайте пятьдесят рублей и надбавьте трешницу – и все возможно. Теперь она разденется. Можно держать пари.
– Не угодно ли?
Он махал рукой.
Бровкин отыскал зелененькую кредитку и, помахав ей в воздухе, передал Маше. Та взяла и, крепко сжав губы, стала быстро раздеваться. Движения ее были грубы и решительны. Иван Андреевич понял, что она ищет спасения в быстроте.
Сверкнула голая до плеча рука и показалась поношенная, жалкая, грубая сорочка. Кончик тоненькой косички, вероятно, от волнения выбился из прически наружу. Кофта упала к ногам. Сжав плечи и не глядя ни на кого, она начала развязывать юбку. Иван Андреевич почему-то отыскал глазами Сергея Павловича. Тот стоял бледный, с наморщенными страдальческими бровями и полураскрытым ртом.
Маша торопилась. Упала юбка, и теперь из-под второй коротенькой темной юбчонки виднелись ее неуклюжие ноги в грубых серых чулках. Актер покачал головою и с улыбкой посмотрел на желтого господина. Тот сделал плечами движение, означавшее:
– Еще посмотрим.
Маша остановилась и с отчаянием взглянула в напряженные лица мужчин. Иван Андреевич вдруг понял, что сейчас она решится на последнее, и, не выдержав, пошел к двери.
– Пойдемте! – сказал он Сергею Павловичу.
Тот не двигался, точно загипнотизированный, и только болезненно крикнул, удерживая его за руку:
– Сейчас. Подождите же.
Прозоровский стоял, дрожа, и лицо у него было совсем больное, полупомешанное. Рот слюняво раскрылся.
– Погодите, – сказала Маша. – Я отойду.
– А рубашку сюда, – угрюмо сказал Бровкин, надувая щеки и протянув руку.
– Зачем?
– Ну, не торговаться.
Она глядела на них, прижав локти к бокам, точно затравленная мышь. Иван Андреевич понял, что она ожидает снисхождения.
– Ну, довольно! – крикнул он. – Больше не надо. Доказано.
– Позвольте! – раздались негодующие голоса. – Ничего не доказано.
– Она просто, дрянь, торгуется. Сейчас опять попросит надбавки.
Иван Андреевич, махнув рукой, пошел к двери. За его спиной раздались неожиданные всхлипывания девушки.
– Ну, конечно, в слезы, – сказал кто-то полным раздражения и странной ненависти голосом. – Первое оружие!
В передней было уже по-утреннему светло. Иван Андреевич почувствовал стыд, тошноту и неопределенный страх. Ему захотелось как можно скорее найти пальто и бежать.
В гостиной ахнуло разом несколько голосов. Послышались громкие рукоплескания.
С отвращением, презирая себя, но не в силах побороть грязного, скотского желания, он заглянул в дверь. Навстречу ему бежал Сергей Павлович с болезненной усмешкой и без пенсне.
– Продала! – крикнул он.
Иван Андреевич смутно увидал голую женскую фигуру, понурую, желтую и некрасивую, неожиданно полную и с широкими бедрами, и Бровкина, который держал в руках белый ком Машиной рубашки. И еще ему запомнились точно вышедшие из орбит, отвратительные безумные глаза Прозоровского. В комнате была тишина, полная скрытого, отвратительного движения. Ему показалось, что сейчас должно произойти что-то гадкое. Он видел, как Бровкин наклонился и исчез, а потом тотчас выпрямился.
Маша взвизгнула.
– Уйдемте! Черт! – торопил его дрожащий Сергей Павлович. – Я сегодня сойду с ума. Мерзавцы!
Он бросил снятое с вешалки пальто на пол и рванулся опять к двери, но Иван Андреевич его инстинктивно удержал.
– Не ходить? – спросил Сергей Павлович беспомощно и крикнул в дверь. – Слышите? Вы – мерзавцы! Все! Все!
– Кто первый? – крикнул остервенелым голосом Бровкин.
– Ф-фу! – визжал Кротов, выбегая в дверь и зажав почему-то нос. – Интеллигенты! Ха-ха! Вот вам иллюстрация. Пойдемте! Стыдно, стыдно, господа! Нечего смотреть, нечего!
Он торопливо оделся и стал их обоих тащить к двери.
– Знала бы Люма, что творится по временам на свете. Ах, ах!
Оба они дали себя глупо увести, и только опомнились на крыльце.
– Я не могу, – сказал Сергей Павлович, сотрясаясь от озноба. – Ведь это же уголовщина. Мерзавцы!
– Почему? – хихикнул Кротов. – Добровольное соглашение.
Сергей Павлович бросился к звонку и стал, как сумасшедший, звонить, неистово нажимая кнопку.
Наконец, выбежала Маша Волосы ее были всклокочены, кофта застегнута косо. Она вместе ругалась и смеялась.
– Вот черти! Право же, настоящие черти… проклятущие. Чтоб им провалиться, кобелям окаянным! Это вы звонили?
Она гневно захлопнула дверь, и нельзя было хорошо понять, на кого она больше сердилась, на тех ли, которые ее раздели, или на тех, которые звонили.
XXВсе это утро Иван Андреевич думал о Шуре: о том, как он подойдет к нему и что скажет. Не о Серафиме, а о Шуре.
С Серафимой было покончено. Она должна уехать. Но Шура…
Иван Андреевич медленно поднимался по лестнице меблированных комнат. Сначала он решил солгать мальчику, что новая, «другая» мама куда-нибудь уехала, и ее нельзя видеть. Но стало гадко малодушной лжи, стыдно правдивых глаз ребенка, стыдно самого себя, наконец, унизительно перед Серафимой.
Тогда он решил сказать ему, что поссорился с ней.
Но его ждало неожиданное разочарование.
– Я отправила Шуру к Константиновым, – сказала Серафима, – и теперь могу с тобой ехать.
Он молча сел на диван. У него была потребность ей что-то сказать… может быть, то, что он несчастен, что жизнь его окончательно разбита… не то пожаловаться, не то товарищески поделиться. Но Серафима деловито и сухо надела шляпку с безобразным, старившим ее пучком искусственных фиалок и сказала просто и ровно:
– Ну, что ж, пойдем.
И они вышли из номера с таким видом, как будто отправлялись на прогулку или за покупками.
– Кажется, собирается дождь, – сказала она озабоченно на подъезде, – а я не взяла зонтика.
В ее лице была теперь всегда какая-то новая озабоченность. Все ее тревожило: не опоздать бы завтра утром на поезд, можно ли будет достать билет, ввиду начавшегося предпраздничного движения, в котором часу они приедут в Харьков, и не случилось бы этого ночью, когда Шура будет спать.
Она была жалка Ивану Андреевичу в этой своей новой озабоченности покинутой женщины, у которой повсюду столько страхов.
По дороге, набравшись решимости, он ей сказал:
– Ты была насчет Лиды права.
Ему хотелось обернуть происшедшее в шутку, и он хотел продолжать с улыбкой, но она вдруг посмотрела на него с таким бесконечным страхом, что улыбка, вероятно, превратилась у него в жалкую, скверную гримасу.
Он хотел поправиться и сказать ей, как это все его огорчает. Но она сжала виски пальцами.
– Не говори. Ничего не говори. Все сказано.
Она бежала, высоко закинув голову, вперед. И он сразу понял, что она жива сейчас только одною мыслью: как бы все поскорее кончить и уехать. В своем эгоизме он до сих пор совершенно не думал о ней.
– Сима, – сказал он робко, боясь причинить ей боль словами.
– Не надо, не надо, – попросила она опять, прибавляя шагу, и он увидел, что она старается сдержать слезы.
– Нет, Сима, поговорим… Мы встретились с тобою, как чужие… почти как враги. Ты не находишь?
Она молчала и только чуть замедлила шаг. Он осторожно взял ее под руку.
– Нет. Оставь.
Не глядя на него, она выдернула руку.
– Да, я во многом виноват перед тобою, – сказал он, и, произнесши эти слова, сразу почувствовал, что может говорить. – Не беги же так. Нам нужно поговорить… может быть, в последний раз. Вот ты уедешь…
Голос его против воли дрогнул. Он оглянул жалкую, страдающую фигуру Серафимы и вдруг, но совершенно по-новому ощутил, насколько она ему дорога… не чувственно, не как жена, а как бесконечно-милое ему женское существо, с которым связано так много пережитого. Он хотел продолжать и не мог. Давящая боль подступила к горлу. Фасады домов, извозчики, вагон скучно гудящего мимо трамвая – все стало двоиться и вдруг расплылось… Слезы.
Он отвернулся и осторожно смахнул их платком.
– Иван, не надо же! – крикнула она. – Будь мужчиной.
Он трудно перевел дыхание и сказал:
– Что ж скрывать? Я несчастен, Сима.
Некоторое время они шли в молчании. Он видел, как она нервно теребила в руках сумку.
– Но ты же ведь этого сам хотел. Как странно…
В голосе ее было что-то сухое и жестокое. Они шли бульваром, и он предложил ей сесть. Она молча повиновалась, но села особенно прямо, точно оставаясь все время настороже. Он был ей благодарен и за это.
– Да, я этого хотел, – сказал он, радуясь, что в конце концов говорит с нею после стольких месяцев с глазу на глаз, и так хорошо и откровенно. – Но произошло что-то ужасное. Я думал, старался отдать себе отчет. И я не знаю, в чем заключалась моя ошибка и, вообще, я не сознаю, что, собственно, произошло. Ты меня спросишь: что? Не знаю! Если даже хочешь знать, ничего не произошло. Будь я самым талантливым романистом, я бы не сумел во всем этом нащупать никакой сносной канвы… То, что Лида приняла морфий, это вышло, пожалуй, случайно. Все произошло так плоско, так серо. Любовь? Но, в конце концов, и любви никакой. Да, я это совершенно ясно ощущаю. Просто, если хочешь знать, со мной произошла жизнь.
Он криво усмехнулся.
– Я сам пришел к такому выводу. Я строил планы, мечтал о счастии. Мне нравилась Лида, с тобой же мы никак не могли спеться. Я думал, что это… можно… Понимаешь, я думал, что возможно устроить все… И вот началось… Оно входило в душу медленно, как яд. Лида приняла морфий, но она осталась жива. А я, хотя и не принимал внутрь ничего смертоносного, но я мертв. Я не могу и не хочу жить.
Серафима чуть переменила позу и страдающим взглядом посмотрела на мужа.
– Но, Иван… что же все это значит? Отчего ты так упал духом?
– А!
Он махнул рукою.
– Ты прости, что я говорю только о себе. Я ведь знаю, что и тебе несладко. И между нас еще стоит Шура Ведь я же люблю его… безумно люблю.
Он отвернулся и опять вытер слезы.
– Кажется, идут барышни Муратовы, – осторожно сказала Серафима.
Действительно, это были они: младшая в черепаховом пенсне и с папкой «Musique», и старшая в боа из перьев. Теперь они разнесут повсюду, что видели их обоих вместе на бульваре. Иван Андреевич почувствовал невольную краску стыда и повернулся так, чтобы иметь право сделать вид, что он их не видит. Так же поступила и Серафима. Под пытливыми взглядами барышень они сидели некоторое время не шевелясь.
– Это вечная необходимость играть какую-то комедию, – вспылил Иван Андреевич, когда они благополучно миновали, – перед собой, перед… перед другими… передо всеми, когда, просто, хочется встать и крикнуть: да, что же это, наконец, такое? Кого мы хотим обманывать? Зачем мучим и убиваем себя и других?
Он встал и опять сел.
– Сима, я, может быть, слабый, наконец, неумный человек. Может быть, я просто какой-нибудь мягкотелый моллюск. Я не знаю. Другие так просто умеют улаживать подобные дела. Вот, например, Сергей Павлович Юрасов и Клавдия Васильевна. Люди стреляют друг в друга, мирятся, потом дружески сходятся и расходятся. Им легко.
– Может быть, только по наружности? – проронила Серафима и спохватилась. – Впрочем, извини. Ты говори. Я слушаю.
– Может быть. В чужую душу заглянуть трудно. Я могу говорить только о себе. И я тебе скажу: нет, я не считаю себя хуже других. И я шел тем же обычным путем, что и все. Я не скажу и о Лиде, что она хуже других. Ах, она – как все. А о тебе… о тебе я скажу, что ты… ты – ангел.
Больше не в силах сдерживаться, он разрыдался. Она сидела с искаженным мукою, растерянным лицом.
– Я сделал все, что делается в таких случаях… Здесь было много ужасного, грязного… Грязь едва не захлестнула меня самого… И, что страннее всего, самое грязное во всем этом оказалось, может быть, менее гадким, по крайней мере, для меня, чем все остальное. Ах, моя дорогая, вероятно, все-таки, я не умею хорошо думать, но я зато перечувствовал.
Он замолчал, переживая вдруг разом все пережитое.
– И я…
Он остановился, задохнувшись.
– Но все равно… Я, видишь ли, теперь не уважаю моей невесты. Больше того… я… я…
Он вскочил и болезненно стиснул кулаки.
– Я ненавижу ее. И я все-таки женюсь на ней.
Голос его упал. Он опустил в мучительном стыде голову.
– Я… вынужден теперь так поступить. Ты прости меня за это подлое признание.
Она сидела, не глядя на него. Щеки ее зарделись.
– Конечно, мне тебя очень жаль, – наконец, сказала она. – Но зачем ты мне об этом говоришь? Чем я могу тебе помочь?
Опять в ее голосе прозвучали суховатые нотки. Чтобы смягчить горечь ответа, она повернула в его сторону голову и сочувственно посмотрела на него. Но в глазах ее было больше удивления и осторожного любопытства.
Он не знал, что ей сказать. Конечно, она была права и на этот раз. Ведь и у нее были, наверное, свои тайные страдания, в которых он не мог ей помочь.
Но – неправда: все-таки они должны были говорить друг с другом.
– Сима, как же пойдет наша дальнейшая жизнь?
– Почему ты говоришь «наша»? Твоя и моя. Я, конечно, уеду. Ты… наверное, предпримешь тоже что-нибудь.
Уронив руки на колени, она посмотрела на него таким светлым, рассудительным взглядом.
– А мы не опоздаем?
– Это не так важно, Сима, как то, договоримся мы с тобою до чего-нибудь или нет.
Она пришла в волнение и тоже встала.
– Скажи мне ясно, чего ты хочешь от меня?
– Если бы я знал, – сказал он беспомощно. – Я только смутно чувствую, что в наших отношениях что-то не так.
– Я тоже не знаю. Пойдем.
Она сделала просительное движение вперед. Его охватил страх. Ему показалось, что если он ее сейчас выпустит из глаз, то с ним, с нею случится что-то непоправимое.
– Сима, я виноват в чем-то глубоко и страшно. Может быть, я не рассчитал своих сил. Но я чувствую, что гибну.
Вдруг лицо ее пришло в чрезвычайное волнение. Губы сложились в злую, насмешливую улыбку, глаза, глядя в сторону, прищурились.
– Позволь мне сказать тебе правду.
– Да, да, Сима, только правду… одну правду. Довольно лицемерия и лжи.
– Ты попал на ограниченную и злую девушку. Если бы этого не случилось, то тебе, наверное, не понадобилось бы моей помощи, моего сочувствия. Ну, теперь пойдем.
Кивнув ему головой, она пошла. Ошеломленный униженный, он поплелся за нею.
Как просто и ясно она решила вопрос. По-женски. Но и, по-женски же, неверно, узко.
– Нет, неправда! – крикнул он ей, возмущенный. – Слышишь? Сима, ты ошиблась.
Она обернулась на мгновение. В ее лице не было больше ни злобы, ни усмешки. Только одна боль тяжелой укоризны.
– Да, Иван, да.








