412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Криницкий » Три романа о любви » Текст книги (страница 34)
Три романа о любви
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:56

Текст книги "Три романа о любви"


Автор книги: Марк Криницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 55 страниц)

Она спохватилась и постаралась улыбнуться, но улыбка у нее вышла отдаленная, спрашивающая.

В ярости он постучал кулаком по спинке кровати.

– Пожалуйста, ты оставь это, – попросил он. – Ну, скажи, пожалуйста: разрядила револьвер? С кем этого не бывает! Я вот тебя мучил, может быть, сколько… так это – ничего… Ах, как глупо! Револьвер… Черт! Черт!

Скрежеща зубами, он стучал кулаком по железному пруту кровати.

– Но кому какое дело, в конце концов? Общество…

Он, покашливая, с перерывами и страдальчески хватаясь за бок, зло засмеялся.

– Я вот все лежу и думаю…

Сделав трубочкой губы, так что усы смешно оттопырились, он, передразнивая кого-то воображаемого, которого считал, очевидно, чрезвычайно глупым, сказал, нарочно шепелявя:

– Опсество… Все лгут, лгут… обманывают… играют в какие-то взаимные прятки… Потом: опсество! Не перевариваю.

– Кто лжет, Сережа… кто лгал?

Он увидел, как упорно-неподвижно, с глухим вызовом блестят ее глаза.

– Да нет! Я совсем, понимаешь, не то. Я вспомнил совсем о другом. Об этом что говорить. Я знаю, что я виноват… один во всем виноват… и поделом получил… только, знаешь, не больно… ерунда… Я думал, будет больнее. Только я, понимаешь, не о том… Я совсем о другом. Меня беспокоит такая мысль… не очень давно… как только ты заговорила… Впрочем, ты, кажется, еще даже и не говорила. Все говорю я. Но не в том суть. Я вот что подумал. Можно мне сказать?

Она безучастно кивнула головой.

– Это, наверное, глупость… так… Но, между прочим, имеет какое-то отношение. Я сказал про общество… Все это, мне думается, одни слова… Никто ничего не знает, и никакого нет общества… Вот я не умею только этого выразить…

– Тебе, может быть, вредно разговаривать?

– Постой… Ты слушай… Вот я, скажем, родился: сейчас – разные слова добро, зло, справедливость, любовь… Не умею выразить… Черт!

Он опять постукал кулаком по железному пруту.

– Понимаешь, в сущности, нет ни справедливости и ничего… так, разные слова. И потом еще есть сердце человека. И общества никакого нет… и, следовательно, этих «интересов» общества… и суда никакого над человеком нет… Все это страшная ерунда. Не перевариваю. Запрут двух людей в каморку. И ничего, кроме слов. А сердце будто так, ни при чем. Вздор. Хочу – могу. Хочу – стреляю. Кому какое дело? Или возьму – отравлюсь. Опять – кому какое дело? Это и есть жизнь.

Он напряженно замолчал, покраснел и махнул рукою.

– Не умею выразить. Вообще, не перевариваю. Все это одна ложь и больше ничего. Впрочем, это вышло немного не к делу. Я знаю, что виноват сам. И никто ни меня, ни тебя судить не может и не имеет права: разобраться в этом никому, кроме нас двоих, нельзя. Вот-вот… понимаешь? Ухватил. Виноват… Знаю – и баста. Руку.

Он пожал ее руку своею горячею ладонью.

По мере того, как он говорил, в углах ее глаз образовались маленькие внимательные складочки. Вероятно, она находила, что он все-таки говорит умнее, чем бы можно было от него ожидать. Когда он кончил, она вздохнула, и лицо ее опять сделалось непроницаемым.

– Шляпу можно снять? – спросила она. – Я посижу у тебя… Мне все равно некуда идти…

Она горько усмехнулась. Ему стало тяжело: она словно в чем-то упрекала его.

– Ты… сиди, – сказал он и задумался.

Он видел, что она его не поняла.

– Клава, – вдруг обратился он к ней. – Все-таки я вижу, что между нами какая-то черная кошка… Ты не понимаешь… ты не поняла и… не простила меня… за все… понимаешь? Ты не можешь… Тоска…

Он заметался по постели.

Она размеренными, аккуратными жестами сняла шляпу, встала и положила ее на окно.

– Нет, я поняла тебя, – сказала она, остановившись на мгновение и поглядев на него тяжелым, неласковым взглядом. – В этом нет ничего непонятного. Да, Сергей, это правда: во всем виноват, если хочешь, исключительно несчастный склад твоего характера. Ты не сердишься на меня за эту откровенность? Но ты же сам это признаешь. Ах…

Она взялась обеими руками за щеки, точно у нее болели зубы, и помотала головой.

– Ты что? – спросил он, страдая за нее.

– Так… какой ужас!

Он гладил ее нежно по руке. В дверях показалась Людмила.

– Можно, господа, войти? Тебе не пора ли уже, Клавдюша?

Она сделала вежливо-колкое лицо, говорившее: увы, теперь о нем, по нравственному праву, заботятся уже другие.

– Что ж, в самом деле, идите, – сказала Клавдия просто, но твердо, – я тоже думаю, что обилие посетителей может только волновать Сережу.

Людмила изменилась в лице.

– Может быть, возле него подежурила бы лучше Люша, – сказал Кротов, тоже появляясь в дверях.

Клавдия вспыхнула.

– А я думаю, что, может быть, будет гораздо лучше, если она теперь спокойно отправится домой, потому что здесь теперь постоянно буду уже я.

– Конечно же, конечно, – замахал на сестру руками Сергей Павлович.

Людмила постаралась скрыть раздражение. Она только сухо простилась с братом и преувеличенно-вежливо с Клавдией.

– Ах, ты… толстая! – крикнул ей вслед Сергей Павлович и шутливо погрозил кулаком.

VIII

Тянулись больные и странные дни Серафимы.

По внешности, она умела устроить все, как следует. Ее угловая комната в доме матери приобрела свой обычный прежний вид: книги, бумаги, цветы. И только вторая кроватка – маленькая – говорила о чем-то большом и мучительном в прошлом.

В остальном все было без перемен: училась, жадно по-прежнему читала. Ведь это же, в конце концов, все ерунда, личная неудавшаяся жизнь.

– Да, удивительные пошли вы нонешние, – говорила мать. – Бросила мужа, точно перчатку скинула.

К брату приходили товарищи, ухаживали. Смеялась надо всеми, но чуть что, напускала строгость.

Больше всего искала дела. Разве женщина не живой член общества? Но дела непременно большого, чтобы без остатка ушло все время.

И только беспокоили звонки. Не письмо ли? Брала их у почтальона холодно и небрежно.

– Это от Вани.

Но пальцы иногда дрожали.

Читала их, потихоньку нежно целовала и прятала в шкатулку.

По ночам лежала, иногда до рассвета, не смыкая глаз. Думала о нем.

Знала все его недостатки, но помнила только достоинства. И главное и первое из них – его честность с собой и другими.

Следила мыслью за ходом его душевной борьбы.

Порою ненавидела. Тогда садилась на постель и, презирая себя за слабость, делалась точно каменная, темная, как ночь, зловещая.

Иногда охватывали бурные желания. В это утро вставала больная, с желтыми пятнами на лице.

– Ничего, это мигрень.

Но мать не доверяла.

– Посмотрим, посмотрим. И долго это продолжится?

– Что, мама?

Старуха видела только холодный и спокойный взгляд.

Дело усложнялось, когда задавал вопросы Шура:

– Где, например, папа? (Он выучил недавно новое слово «например».) – Странно, отчего мы все не едем туда!..

– Да, вот, что ты ответишь ему?

Мать смотрела ласково на ребенка. Ей казалось, что он так или иначе прояснит запутавшееся положение.

– Спрашивай, спрашивай почаще, внучек… Что ж ты ему не отвечаешь?

Она враждебно обращалась к дочери.

– Зачем вмешивать детей? – сказала однажды Серафима строго.

Глаза ее, и без того всегда широко раскрытые, раскрылись чуть-чуть больше, и усилился всегда горевший в них скрытый, внутренний жар.

– Что? Еще не расшиблась? – сказала старуха. – Еще расшибешься, моя мать.

Она выдернула спицу, расстроила вязанье и начала снова. Это у нее было признаком очень большого гнева.

С тех пор вопросы Шуры оставались в пространстве.

У себя в комнате она страстно целовала его личико и ручонки. Она улавливала отдельные, бесконечно милые черты.

– Мы поедем, например, завтра? – спрашивал он капризно.

– Не знаю еще.

Она думала, что детям надо говорить одну правду.

– А кто же знает? – спрашивал он опять, удивленный. – Никто, например, не знает? Отчего?

Ребенок должен был почему-то расти без папы.

– Папа нас больше не любит? – спросил однажды он. – Папа злой?

Она зажала его губки поцелуем.

– Ах, что ты! Он добрый. Он такой добрый… самый добрый из людей.

– Он умер? Да, мама?

Вместо ответа она плакала.

– Ну, отвечай же, мама.

– Нет, он жив… Он только далеко…

– Далеко? Отчего?

В глазах его была недетская мука. И когда она видела этот его серьезный взгляд, она понимала, что допустила какую-то ошибку. Только не хотела, не могла сознаться себе в этом окончательно.

Иногда, впрочем, все это казалось ей одним дурным, хотя и длительным сном. Она ходила, рассуждала сама с собой, взвешивая еще раз все доводы за и против окончательного разрыва, но где-то в глубине понимала, что это почему-то все же – страшная ложь.

Тогда она вдруг странно успокаивалась. Ей делалось даже немного смешно. Конечно, жизнь сложнее, чем они оба думали. Тогда – пусть! Что-то будет дальше?

И только вдруг до боли делалось страшно за мужа.

Часто ловила себя на лукавых мыслях о Лидии. Девушка казалась ей ограниченной умственно, с дурным сердцем. Разве она могла подойти к Ивану? Это был, конечно, непрочный роман.

В такие дни охватывала бешеная радость. Конечно, это было мелко и ничтожно, но она же ведь никому не мешала. Она чувствовала только, что победа рано или поздно будет за нею.

А разве нельзя даже чувствовать?

Она ходила, напевая, с высоко поднятою головою.

– Что-то больно весела стала, матушка? – недовольно спрашивала мать.

– А отчего мне быть печальной?

И столько силы и задора было в глазах молодой женщины, что старая путалась в своих понятиях и поникала, ворча.

– Может быть… Все может быть… По нонешнему времени не знаешь, чему удивляться… Конечно, все эти аэропланы, автомобили… Где уж… Только…

Она огорченно смотрела в окно, точно желая воочию убедиться, насколько переменился весь свет, и не договаривала, что «только».

Известие о покушении Лидии на самоубийство свалилось на Серафиму, как куча тяжелых обломков построенного ею дворца иллюзий.

Она вдруг поняла, что «там», в той темной и жуткой дали, где находился Иван, происходило что-то мучительное и затяжное.

И вдруг прояснился смысл его писем. Вырос страх.

– Что? Али радостные известия? – саркастически спросила мать.

– Мама, это жестоко! – крикнула Серафима. – Неужели вы не понимаете, что это жестоко?

Она разрыдалась.

– И только-то?

Старая женщина совершенно недоумевала, как можно над этим плакать.

– Сама она, милая, приготовила себе такую долю. Еще никто не кончал хорошо, кто отбивал чужого мужа или чужую жену. Вот в газетах пишут…

– Молчите, мама, молчите…

– И не дождешься, моя милая. Чтобы я стала этакую паскудность жалеть? Слава тебе, Господи!

Она перекрестилась широким крестом.

– Да чтоб все они, мерзавки, сгинули!

Спицы ее быстро и радостно мелькали в сухих, отживших руках, стойко охранявших старые заветы.

А ночью у Серафимы был припадок.

Сначала, сидя с открытыми глазами, все хотела вызвать перед собою ее образ в том виде, как она видела ее всего один раз на концерте в собрании, – что-то высокое, субтильное, с бледным, смеющимся лицом, с блестками в черных волосах.

Хотела почувствовать к ней жалость и не могла. Знала, что теперь уже конец всем самообманам. Ах, ведь от отравы большею частью выздоравливают. Вспоминала коротенькие строчки письма мужа, извещавшего ее о несчастии, и, проклиная себя, нарочно с открытыми глазами, «чтобы смотреть в лицо правде», знает, что желает девушке смерти.

Вставала, подходила к окну. Даже думала умчаться с утренним курьерским поездом… туда.

И на утро чувствовала себя просто падшей, ничтожной, как все, смрадной, недостойной ни себя, ни людей, ни «его».

Чтобы окончательно спасти себя в собственных глазах, послала мужу коротенькое письмо, в котором каждая буква была ложь:

– Поражена, страдаю вместе с тобою. Успокойся: яд не опасен. Но отчего все это? Мужайся, мой бедный друг. Прости за жестокие, быть может, слова предыдущих писем. Слишком говорила своя боль.

И когда отправила это письмо, почувствовала себя еще грязнее, еще ничтожнее.

О, может быть, грубая правда была бы все-таки в сто раз святее!

IX

Вскоре пришло и последнее письмо Дурнева. Его подали вместе с заказным пакетом, где лежали бумаги.

Это было как могильная плита.

Она перечитывала каждую букву письма:

– Будь, если можешь, как-нибудь счастлива!

Да, вот он пишет: «Это не значит, что я не люблю ее, но что-то перегорело внутри».

И что же тогда означает этот ужасный пакет? «Подписать, не читая»… Значит, там что-нибудь нестерпимо ужасное, последнее.

Нет, нет, прочесть – все от первого до последнего слова.

Она разорвала тонкую, серую бумагу, обильно обклеенную юбилейными марками.

Это ее право! Как это похоже на него: желать причинить боль так, чтобы она не почувствовалась. Но она желает боли. О, ничего другого, как страстной, разъедающей боли!

Здесь, наверное, что-нибудь унизительное… Пусть!

Еще мгновение ей было страшно. Она хочет что-то удержать. Все еще надеется на что-то. Глупая политика страуса.

Надо смотреть широко открытыми глазами. Если позор, то позор.

Она развернула бумагу с надписью:

– Частный акт.

… Что это такое? Зачем?

Дрожащими пальцами она опять аккуратно сложила бумагу и сунула ее обратно в конверт. Виски ее пылали, плечи тряслись от задержанных слез. Разве можно об этом плакать?

Она отрицательно покачала головой. Это можно только разорвать. Вот так.

Она схватила конверт. О, чудовищный, грязный, не останавливающийся ни перед какими приемами эгоизм!

Ей казалось, что муж сделал с ней что-то до последней степени гнусное и позорное. Он это мог… Если бы нужно было сделать даже еще что-нибудь более позорное, он бы сделал. Если бы это было необходимо, он пришел бы и сделал что-нибудь гадкое на глазах.

Да, но в сущности, не все ли равно, дать пощечину рукою или написать: я даю тебе пощечину?

Что это все, как не одно ужасное:

– Смотри!

Но в руках не было силы…

… И вдруг резкий вопль прорезал молчание квартиры.

На пороге стояла мать.

– Мама, я больше не могу.

Она плакала, упав головой на стол и вытянув перед собою руку с зажатым в ней и скомканным конвертом.

– Что это у тебя в руке? Дай сюда.

– Нет.

Она покачала головой.

– Не трогайте.

Желтое, грубое лицо матери сочувственно глядело на нее. Да, они, молодежь, не знают, что такое жизнь.

Но зачем, зачем так пошло и грязно?

– Мама, не успокаивайте меня.

Она отвела ее сухую руку от волос. Ей казалось, что у нее боль в каждой точке, точно все тело представляло один больной зуб.

Мать молча присела на кровать. Какою она была далекою. И не было близких.

– Шура!

– Он гуляет с няней.

– Ах, мама, если бы умереть! Вы будете заботиться о Шурике?

Та продолжала сидеть молча. Пусть разбираются они сами, как хотят.

– Да, вы правы, мама. Простите меня. Это ничего. Это пройдет.

Она встала, стараясь овладеть своими чувствами и членами.

– Ну, вот и все. Теперь оставьте меня, мне надобно заняться.

Мать продолжала сидеть, не двигаясь.

– Ты хочешь продолжать эту грязь?

– Ну, хорошо, мама, подите.

– Я напишу ему сама… и этой тоже.

Ее отвисшие щеки тряслись от гнева.

– Знала бы я, что он такой проклятый, скорее собственными бы руками задушила тебя, чем дала свое согласие. Напишу.

Она тяжело поднялась с постели.

– За что? О-о! Променять свою законную жену на какую-нибудь трепалку. От живой жены! С ума все посходили. Ну, да я по-свойски. Я – мать. С меня, моя милая, взятки гладки.

Серафима почувствовала себя задетою. На мгновение мелькнула мысль:

– Впрочем, а что если?…

Но самолюбие взяло верх. Куда же в таком случае девались ее хваленые принципы?

– Я вас прошу, мама, этого не делать.

– Нет, сделаю. Сама поеду. Нечего сказать, зятек! Да я ему всю бороду выщелушу.

– Мама!

Но руки беспомощно опускались. Хотелось кинуться ей на шею и плакать детскими, обиженными слезами.

Ее лицо смягчилось.

– Перемудрили вы. Вот что.

Она подошла и крепко прижала к своему плечу жесткою ладонью ее голову.

– Напиши ему твердо, что не можешь.

Серафима отрицательно двинула головой.

– Ах, мамочка, тут много всего. Теперь поздно. Да и все равно.

Слезы хлынули, и она билась у нее на плече, зная только одно: что непоправимое уже совершилось.

… Час спустя она торопливо подписала прошение и запаковала пакет.

– Шурик, мы пойдем с тобою сейчас на почту, – сказала она мальчику. – Мы отправим письмо папе.

Дорогой на почту он задал ей вопрос:

– Отчего, мамочка, у нас нет папы? У всех людей папа есть, а у нас, например, нету. Как странно.

– Он, Шурик, есть, только он далеко.

– Отчего?

– Ему нельзя.

– А он приедет?

Она промолчала.

– Он приедет, мамочка?

Собравшись с силами, она ответила:

– Он не приедет.

– Никогда?

– Да… Никогда…

Она нежнее и крепче сжала его ручонку. Он шел некоторое время молча, потом начал хныкать.

– Я хочу, чтобы папа приехал.

Она стиснула его руку так, что ему стало больно. Он перестал плакать и с удивлением посматривал на нее.

– Нам не нужно папы.

Она поставила его на скамейку бульвара и продолжала:

– Есть люди, у которых папа есть, а есть другие… такие, как мы, у которых папы нет.

– Отчего?

– Так уж устроено.

Но он топал нетерпеливо ножонками и кричал:

– Я хочу папы.

Она потрясла его за плечики.

– Чш… молчи, если любишь маму.

Углы губенок у него опустились, и глаза смотрели укоризненно, с мольбой и бездонным страхом.

– Я куплю тебе серого слоника. Хочешь?

– Я хочу папы.

– Ты упрямый, дурной. Разве тебе не жаль твоей мамы? Слоника, тележку, кучера… Пойдем!

Она схватила его за руку и решительно потащила за собой на почту.

– Ты хочешь слоника, который поднимает хобот и говорит так страшно: у-у!..

Ребенок улыбнулся сквозь слезы.

– Хочу!

Сдавши пакет, она написала Ивану короткое письмо:

– Все подписано, выслано. Обо мне не беспокойся. Привет твоей будущей жене.

Всю ночь она проплакала, не раздеваясь и стоя у окна, пронизанная дрожью, отчаянием, ужасом.

Шурик крепко спал. Серый слоник стоял у него в ногах – слоник, приносящий счастье детям, у которых нет папы.

X

Мартовские дни Лида по-прежнему встречала в кресле. Надежды на то, что действие левой ноги восстановится, были плохи, и она примирилась со своею жизнью калеки в будущем.

– Вам это только так кажется, – уверял ее Виноградов. – Вы внушаете себе, что не можете и, главное, не должны ходить. «Девице, говорю тебе, встань!»

Он поднимал ее с кресла и пробовал водить по комнате.

– Но ведь рука же прошла…

Он толковал что-то об общих нервных центрах.

– У падок жизни, сударыня, – вот что главное! Надо, чтобы ярко и властно подошла жизнь и сказала свое: «Девице, я тебе говорю, встань!». И встанете, моя дорогая, встанете.

– Сомнительно, – говорила Лида, презрительно усмехаясь.

Уж не Иван ли это, чего доброго? При мысли об Иване делалось больно. Первые вспышки болезненного восторга от возвращения к жизни прошли давно, и Иван представлялся уже давным-давно в своем настоящем свете: безвольным, запутавшимся, хотя милым и добрым, как всегда.

Он не собирался ее покидать, хотя она была уже только полчеловека.

Но ее раздражал его солидный и вместе глупый тон. Вероятно, он полагал, что теперь сделал для нее решительно все. Это сквозило из каждого его взгляда, поворота, жеста.

И вдобавок еще подобострастный тон папы. Эти люди решительно обратили ее в неживую вещь.

С тех пор, как она начала приходить в себя, ей беспрестанно давали безмолвно понять, как она должна быть всем благодарна: папе, что он взломал дверь, Виноградову, что тотчас же приехал и не спал около нее две ночи, Ивану – о! тут уже был целый клубок благодарностей…

Даже Глаша и та беспрестанно повторяла на разные лады:

– Ну, барышня, задали вы нам тревоги.

Серая, нудная жизнь вступила в свои права.

Прежде всего хотелось разобраться в Иване.

Он считал своим долгом ежедневно приходить и сидеть. Играли в карты или читали вслух. Разговор не вязался совершенно.

И это походило с его стороны на какую-то обязательную службу. Правда, вид у него был сияющий, но это сияние означало:

– Вот какой я порядочный человек.

Могла ли она простить ему прошлое? Об этом она думала чаще всего, лежа по ночам и томясь бессонницей. Иван представлялся ей тогда главным виновником всей катастрофы. Теперь он делает, конечно, все. Для него не существует больше никаких уступок. А это уж такая натура! Таким людям нужен морфий, страдания, гибель окружающих: тогда только они прозревают.

Лидии делалось жаль своей любви к Ивану. Ее любовь отцвела, не успевши расцвесть. Она даже не знала, любила ли ею вообще сейчас.

Может быть, это была уже самая обыкновенная привычка? Ее дальнейшая жизнь пройдет без очарования, без любви.

… Весь знаменательный по событиям день 13-го марта Лидия провела с утра в обыкновенно угнетенно-безразличном состоянии.

К обеду, в обычное время, пришел Иван.

Вид у него был не совсем обыкновенный, и Лида его даже нетерпеливо спросила:

– Что случилось?

– Что?

Он замялся, видимо, соображая, что ей ответить.

– Во-первых, дело Клавденьки Юрасовой прекращено… Вообще, много новостей. Я слыхал, что она расходится с мужем и выходит замуж за какого-то Воскресенского…

– А что во-вторых? – спросила Лида.

– Во-вторых, Лидуся… Но тебе это будет, может быть, неприятно…

Он сделал умоляющую мину. Лиду кинуло в холод. Стало гадко. Какая ничтожная манера скрывать, прятаться, действовать исподтишка.

– Говори без предисловий, – крикнула она грубо.

Глаза ее расширились и потемнели. Пальцы судорожно вцепились в ручки кресел.

Он сказал извиняющимся голосом:

– Скоро приезжает моя бывшая жена.

Лиде казалось, что она уже знала, что он скажет это самое и даже с прибавкой слова «бывшая».

– О, как это мучительно, – сказала она. – Этот вечный фальшивый тон! Почему «бывшая», когда она все еще твоя настоящая, официальная жена? Не понимаю, к чему это кривлянье?

Он покраснел и, оправдываясь, сказала:

– Она приезжает, чтобы покончить с консисторскими формальностями.

– Это все равно: пока она твоя настоящая, а не бывшая жена. Словом, она все еще твоя жена.

Лиде хотелось сказать ему что-нибудь еще более жестокое и оскорбительное.

– И потом, ты, пожалуйста, не лги и не притворяйся передо мною: ты рад, что она приезжает. Я это увидела сразу же по твоему лицу, как только ты вошел.

Она брезгливо отвернулась к окну. Он хотел взять ее за руку. Она ее отдернула.

– Не прикасайся ко мне. Ты противен мне. Ты любишь сразу двух женщин. Или, впрочем, может быть, любишь ее, а со мной только разыгрываешь комедию. Я не понимаю только, зачем? Кого ты хочешь этим обмануть?

– Лида!

Но она продолжала. Она ужасалась сама собственной глупости: как она до сих пор не понимала положения вещей. Ну да, он любит ту, а ее «жалеет». И зачем он только уверяет ее в противоположном? Его выдает его собственное лгущее лицо.

– Да? Ты все-таки уверяешь меня в противном?

Как она ненавидела его в этот момент!

– Я утверждаю, что люблю тебя, а не ее. С нею я только сохраняю добрые отношения.

Лида презрительно рассмеялась.

– Ты это можешь рассказывать мужчине, а не женщине. Раз у тебя сохранились с нею хоть какие-нибудь отношения, это значит, что со старым еще не покончено.

– А я утверждаю, что покончено, – сказал твердо Иван Андреевич.

Она видела, что его глаза сделались влажны, но ей не было его жаль. Напротив, была потребность делать ему больнее и больнее.

– Добрые отношения и есть остаток любви, а может быть, даже и вся тлеющая любовь. Словом, вот тебе мои последние слова: я не желаю, чтобы ты с ней виделся в этот ее приезд.

Он страдальчески улыбнулся. Потом в его глазах блеснули ирония и злоба.

– Но, во всяком случае, я увижу ее на суде, куда вызывают нас обоих.

Подумав, она согласилась:

– Хорошо, на суде ты можешь, но только обязан с нею встретиться в камере, а не где-нибудь еще.

– Этого я сделать не могу, – сказал он, и злоба и вражда выразились в его глазах и лице еще яснее.

– Тогда между нами все кончено… Так и знай.

Он сидел бледный, натянуто и жалко улыбаясь.

– Ты сегодня не в духе… Твои требования прямо-таки абсурдны… Мне лучше сейчас уйти.

– Уходи.

– Ты этого хочешь?

– Я этого требую. Я раскусила тебя.

Он встал. Лицо его передергивалось.

Ей стало страшно. Хотелось кричать что-то безумное, оскорблять его новыми оскорблениями.

– Хорошо, я уйду, – сказал он. – Надеюсь, что к вечеру ты успокоишься.

Он быстро направился к двери с высоко поднятой головой. Он считал, что действует стойко и порядочно.

– Иван, – крикнула она ему вслед. – Ты можешь больше не приходить.

Она думала, что он обернется к ней в дверях, но он быстро вышел.

– Иван! – крикнула она еще раз в отчаянии и вдруг почувствовала, что может встать и идти.

И в том же отчаянии она встала с кресла и пошла. Кресло плавно откатилось.

Дойдя до двери, она прижалась лбом к косяку и замерла, дрожащая, без слез.

«Он разлюбил меня! – знала она теперь наверное. – Этого я сама добилась от него».

И она не понимала, ни зачем это сделала, ни что с нею будет дальше.

Вошел Петр Васильевич и увидел ее стоящею у двери.

– Лидка! – закричал он и стал душить ее в объятиях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю