Текст книги "Три романа о любви"
Автор книги: Марк Криницкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 55 страниц)
– Да, может быть, именно на этом, – сказал он, – основывается, главным образом, у широкой публики интерес к уголовным делам. Чужое преступление всегда чему-то научает: оно точно наше собственное… точно мы сами шли по этой же дорожке, а может быть, и еще идем. Сегодня судьи, мы завтра сами – подсудимые. Преступление как бы намечает вехи, по которым движется дозволенная жизнь. Поразительно, что совершивший преступление всегда знает это сам. С этой точки зрения, возмездие, определяемое законом, может казаться вдвойне излишним. Ведь главное наказание, это всегда – самонаказание, муки совести, на которые обрекает себя лицо, переступившее заветную черту. Я даже скажу вам больше: отправляясь от той точки зрения, на которой мы сейчас с вами стоим, мы даже должны с логическою необходимостью признать, что возмездие является не только излишним, но даже – и в этом пункте я готов протянуть вам руку, – до известной степени актом, возмущающим душу. Прежде всего, преступник – всегда жертва, добровольно приемлющая на себя страдание, на которое его толкает совокупность создавшихся условий. Преступление никогда не бывает счастьем. Оно есть единоличная, мучительная ликвидация запутанного, часто безвыходного события, положения, факта, концы которого лежат в самой неустроенной толще жизни. И в этом отношении я вполне согласен с вами. В муках личной совести преступник искупает несовершенства общественного уклада жизни и, вместе, служит для прочих уроком и показателем того, что лежит в границах допустимого жизнью и что нет. Что делали бы законодатели, если бы не было преступлений? (Он улыбнулся.) Юридическому сознанию чужд вульгарный взгляд на преступление. Возмездие часто является только печальною необходимостью… даже еще менее: известною внешнею формою, не более!
Вздохнув, он закончил, и верхние части его щек опять отразили черствое и жуткое спокойствие его профессионального чувства.
– Исполним же наш печальный обряд.
XVIIОн встал и устало глядел на Петровского. Он считал, что отдал достаточную дань человеческим чувствам. Петровский поднялся тоже. Ему казалось, что он пьян. И по-прежнему каждая часть его тела жила отдельно.
– Я должен приготовить ее, – сказал он, сделал шаг и остановился.
– Приготовьте, – осторожно согласился следователь.
И вдруг опять неудержимо заколотилось сердце. Сделалось страшно пойти и переступить порог спальни жены. Казалось, что в тот же миг, как он раскроет рот, чтобы сказать ей о том, что ее будут сейчас допрашивать, совершится что-то недозволенное, отвратительное.
«Но это должен сказать ей я, – подумал он. – Я, я – и никто другой. И я должен просить у нее прощения… именно сейчас… я должен».
Шатаясь, на чужих ногах, он медленно вышел из комнаты. Он шел, обдумывая те слова, которыми будет просить ее о прощении. Но слов не было. Несколько раз останавливался и шел опять. Наконец, подошел вплотную к двери спальни. Странный ужас рос. И вдруг он понял, отчего это так. Это оттого, что он до сих пор, до приезда следователя и до необходимости передать об этом ей, все еще не верил где-то в глубине души в совершение факта. А сейчас вдруг понял, что он есть, совершился, налицо. Раньше понимал умом, словесно, отвлеченно, а сейчас воспринял всем внезапно дрогнувшим сознанием.
Неуверенно он приотворил дверь в спальню.
В ровном сиянии лампады на него повернулось испуганное лицо Варюши. Она еще не знала, зачем он пришел, но ее испугало, что он вошел в спальню в этот час, так внезапно.
Нагнув голову, она смотрела на него тупо, исподлобья, поддерживая на руках двух сосущих груди младенцев.
И было в неудобном повороте ее головы и вытянутой вперед шее что-то нечеловеческое, жалко-собачье. Пахло пеленками и нежным детским телом. Громко тикал на столике будильник.
Петровский стоял в дверях, дрожа, зная, что сейчас произойдет самое отвратительное и позорное в его жизни. Держась за косяк двери, он старался усмирить дыхание.
«Я должен просить у нее прощения, – подумал он еще раз и, выдавливая из себя воздух, сказал глухо, останавливаясь на каждом слове:
– Варюша… прости…
Хотел прибавить: «Виноват один я». И для этого ухватился крепче за косяк и скобку двери. Но руки дрожали и дверь навалилась на него. Он хотел ее отстранить и не мог.
Варвара Михайловна спокойно видела, как грузное тело мужа, подаваясь назад, стало оседать. Он упал навзничь, и голова его звучно ударилась о натертый пол.
…Его подняли в обмороке, похожем на смерть, с красным лицом и налитой кровью шеей.
ЭПИЛОГ
На другой день после начала судебного процесса Петровской, молодой и популярный московский фельетонист Сергей Облонский, составивший себе известность фельетонами о хищениях на Нижне-Энских заводах, поместил фельетон:
Хуже серной кислоты.
Нет, господа, я не за серную кислоту! Что может быть позорнее поступка, как напасть на другого человека из-за угла и превратить его лицо, его прекрасный лик, это истинное отражение образа и подобия Божьего, в бесформенный узел стянутых безобразных рубцов, из которых глядят на Божий мир два ослепших глаза? В процессе Петровской, начавшемся вчера, был один поистине жуткий момент, когда председательствующий (кстати, он председательствует немного нервно, обнаруживая в постановке вопросов несомненную тенденцию представлять дело не в благоприятном свете для подсудимой)… итак, когда председательствующий предложил потерпевшей поднять густую вуаль и показать судьям свое обезображенное лицо. Трепет ужаса пробежал по рядам присутствующих. Многие, в особенности дамы, не выдерживали и, отворачиваясь, плакали. Мужчины потупляли глаза. И, кажется, не было во всем обширном «Митрофаньевском» зале человека, который бы не вынес в своем сердце безусловно обвинительного приговора Петровской.
Но вот перед внимательным залом начинают мелькать отдельные детали процесса, и прежде всего оказывается, что печальная героиня последнего, г-жа Ткаченко, далеко не новичок в деле вторжения в чужой семейный очаг. Да будет нам позволено так выразиться:
– Это до известной степени ее жизненное амплуа.
Сначала она врезывается острым клином в семейную жизнь г. Дюмулен, на целых пять лет отрывая его от семьи, но Дюмулен, отделавшись от ее чар, благополучно возвращается к своим пенатам. Тогда похитительница чужих сердец чуть ли не в тот же день устремляется к новому семейному очагу, входит в него под видом скромной пациентки, и, обласканная, она, перед которой только что перед этим закрылись двери знакомых домов, чуть ли не принятая в семью Петровских, – она уже оттачивает в душе кинжал для нового предательского нападения.
Господа, в кошмарных судебных процессах, где действует серная кислота, как-то всегда сразу же снимается с очереди вопрос:
– Кто виноват?
Как кто виноват? Виноват посягнувший на внешний прекрасный облик человека. Простое, но, простите, трафаретное решение!
Мы должны иметь мужество сказать честно и без боязни навлечь на себя упрек в ретроградстве:
– Есть нечто, что гораздо хуже серной кислоты.
Когда г-жа Ткаченко, решив симулировать разлуку, временно уезжает в Петроград, между нею и Петровской завязывается переписка. Мы знаем из показаний «директора», как он сам себя называет, «бюро осведомления», сыщика Черемушкина (кстати, какие неожиданные оригинальные фрукты вырастают на почве нашей плодородной действительности!), как во время этого кратковременного первого отъезда в Петроград московской красавицы проводила там время влюбленная парочка. Но вот отрывок из письма потерпевшей, который беспощадно вырисовывает перед нами душу, заключенную в прекрасную оболочку женского тела. Письмо, судя по своей дате, отправлено на третий день пребывания Петровского в Петрограде. Г-жа Ткаченко пишет обвиняемой:
«Уехав из Москвы, я почувствовала себя так, как будто вырвалась, наконец, на свежий воздух. И, если кого мне сейчас не хватает в Петрограде, то это только одной тебя – тебя, честной, никогда не лгущей, с широкою и правдивою душой. Разве я могу когда-нибудь забыть то мгновение, когда ты впервые отворила дверь моего номера, где я и мой Арсик скрывались всеми отверженные? Ты пришла, чтобы мне сказать, что тебе чужды инстинкты тупой собственницы, охраняющей святость супружеского очага справками в полицейском участке… Ты заставила меня поверить в жизнь и благородство человека и притом в такой момент, когда я была близка к самоубийству. Ты мне возвратила утраченную веру в людей».
Так писала г-жа Ткаченко «своей дорогой Вавочке» из Петрограда правой рукой в то время, когда ее левая рука обнимала и ласкала ее мужа. Я бы хотел только спросить:
– Кто облил серною кислотою душу г-жи Ткаченко, ее прекрасную душу (ибо верю, что всякая душа человеческая прекрасна от рождения!), что мы с таким трудом различаем в этой душе первоначальные искаженные человеческие черты?
На суде много говорилось о той сети якобы хитроумного и дьявольски-искусного шпионажа, которым Петровская окружила своего мужа. Но, помилуй Бог, господа: во все времена средствам нападения люди стремились противопоставить равные и, во всяком случае, целесообразные средства защиты. Научите же тогда, что делать женщине-семьянинке, оберегающей, может быть, слишком фанатично, как Петровская, уходящую из нашей жизни сказку о вечной любви, «любви до гроба», любви «к своему единственному Васючку»?
Господа, нам есть очень и очень над чем задуматься. Если на помощь гибнущему институту семьи жизнь выдвигает гг. Черемушкиных, «которые есть во всех благоустроенных городах», то ясно, что наша семья переживает кризис С чувством понятной тревоги мы ожидаем приговора судей общественной совести. Конечно, пресса не должна оказывать давления на этот приговор, но невольно хочется сказать, обратившись к судьям:
– За внешне-трагическим обликом страдалицы, «бывшей Дюмулен», беспощадной пожирательницы мужских сердец, ныне беспомощной калеки на костылях, у которой только в одном из поврежденных глаз, некогда чаровавших, еще чуть тлеет огонь жизни, а другой уже потух навсегда, – за внешне-поражающей трагедией этой красавицы прячется другая, бесшумная трагедия бедной, обманутой дважды «Варюши», обманутой дважды: мужем и близкою подругою, которую она пригрела на своей груди, ничем особенным не замечательной семейной женщины, жены и матери, которая, как умела, боролась (мы согласны: боролась дико, неразумно!) за сохранение последних остатков поруганного и разбитого семейного очага. И сколько сейчас таких «Варюш» по лицу земли русской!
Господа, красива «свободная любовь», что и говорить! Но не забывайте же о «Варюшах». Не забывайте о тех, кто в свое время проводили бессонные ночи, склонившись над вашею колыбелью.
Не забрасывайте, не забывайте «Варюш», господа!..
Сергей Облонский.
Присяжные оправдали Варвару Михайловну.
Маскарад чувства
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Я же Бог сочета, человек да не разлучает.
I
Старший помощник правителя дел Иван Андреевич Дурнев окончательно разошелся с женою, которая забрала их малолетнего сына Шуру и уехала в Харьков.
На другой день после этого события Дурнев пошел к Лидии. Когда они остались наедине, он ей сказал:
– Все кончено.
И хотел значительно взять обе ее руки в свои. Но Лидия уклонилась. Лицо у нее сделалось особенно недоступным и даже немного злым. Она с насмешливым любопытством посмотрела на него.
– Я хочу, чтобы вы были окончательно свободны.
– Да, я, конечно, буду теперь хлопотать о разводе, – сказал Иван Андреевич, покраснев и стоя перед ней в смущенной и обиженной позе. Его неприятно поразило, что Лидия приняла это радостное известие не так, как он надеялся, и это открывало ему в ее душе новый неизвестный уголок.
– Я хочу сказать, – продолжала Лидия, точно оправдываясь, – что пока не вижу никаких существенных перемен. Все слова и слова. Это так мучительно.
Она нарочно капризно сдвинула брови, желая этим изобразить степень мучительности. И опять в этом было что-то новое и неожиданное.
Сказав, что надо приготовить чай, она вышла из комнаты, оставив по себе особенную, какой не бывало раньше, незаполненную пустоту. Сначала Иван Андреевич почувствовал себя сильно оскорбленным, но потом привычка судить о вещах трезво и непредубежденно взяла в нем верх, и он подумал, что Лида по отношению к себе, в сущности, права: ведь то что уехала его жена, это касается скорее его, чем ее. И потом Иван Андреевич так долго ликвидировал свои отношения к жене, что Лидия имела все права потерять терпение.
– Я должен действовать, – подумал он вслух и сам удивился этому. Впрочем, в последнее время он нередко ловил себя на разговоре с самим собою. Виски его горели, и было такое ощущение, точно он ведет себя, как мальчик. Вышло так, будто он пришел похвастать отъездом жены. Несомненно, Лида была права, как всегда. В его поведении не было действительной мужественной решимости, осязаемых практических результатов.
Вошел отец Лидии, Петр Васильевич. Каждый раз, когда они встречались, лицо Петра Васильевича приобретало печать напряженного неодобрения, точно он бывал недоволен визитом Ивана Андреевича и из вежливости принужден был его терпеть. Но сейчас в его лице было что-то похожее на ласковый, снисходительный вопрос.
«Значит, успела сказать». Иван Андреевич почувствовал теплоту и волнение, и вместе с тем ему сделалось тяжело и неприятно.
Когда они уселись, Петр Васильевич открыл портсигар и сквозь густые усы сказал:
– Ну-с, что новенького?
Иван Андреевич понял, что он желает лично и возможно подробнее узнать от него обо всех обстоятельствах отъезда жены.
Быть может, было неприятно оттого, что Ивану Андреевичу чудилось в этом человеке что-то насторожившееся, «себе на уме», а он пришел сегодня сюда с хорошим, теплым чувством, похожим на родственное.
И зачем ушла Лида? Ей не следовало этого делать. В эти первые тягостные для него мгновения (конечно, тягостные, даже более, чем он ожидал!), когда вдруг его жизнь приняла новый, решительный поворот, ей следовало остаться с ним… может быть, вовсе не для того, чтобы говорить, а так, просто посидеть молча друг возле друга, посмотреть ласково и ободряюще, приподнять, утешить. Больно! Ах! больно!
Ему вспомнилось опять, как, когда он уже вышел из вагона, в его дверцах показалась жена с Шурой в руках. Она смотрела на него все так же серьезно и замкнуто, как вообще все время перед окончательным разрывом. У нее были уже свои мысли, о которых он мог только догадываться. И вдруг, когда раздался третий звонок, странное и неожиданное волнение отразилось на ее лице.
– Ваня! – позвала она его и, отпустив ребенка на пол, поманила рукою. – Подойди сюда!
Он приблизился.
– Что-то мне тоскливо, – сказала она тихо. – Не знаю, как переживу.
Он молчал, чувствуя, что еще мгновение, и он крикнет ей: «Не надо, не уезжай!»
– Господа, поезд трогается! – сказал, проходя мимо, обер-кондуктор, и по его глазам Иван Андреевич увидел, что тот понимает происходящее и желает облегчить им обоим минуту расставания.
– Мадам, возьмите вашего ребенка на руки!
Она подняла ребенка с площадки.
– Пиши, – сказал он, стараясь не глядеть ей в глаза.
Она покачала отрицательно головой, и в этот миг ясно почувствовалось (вероятно, и ей), что самое главное все-таки осталось между ними невысказанным. Но было поздно уже говорить. Она вздохнула, и за это он обвинял себя сейчас и мучался.
Поезд тронулся, и последнее, что он помнил, был остро-радостный крик ребенка: «Поехали, поехали!» и его протянутые ручонки.
Надо же было это как-нибудь кончать! А может быть, он все еще любит жену?
Он всмотрелся в Петра Васильевича, внимательного и настойчивого, с любезно раскрытым и протянутым портсигаром.
– Это нервы! Что сделано, то сделано, и сделано хорошо.
Отчеканивая каждое слово, он сказал:
– Сегодня с утренним поездом в десять часов тридцать пять минут уехала Серафима Викторовна с Шурой.
Петр Васильевич сосредоточенно помолчал, потом, глядя в сторону, с большими промежутками произнес:
– Вы говорили как-то на тему о разводе… Если вам будет нужен адвокат, то я бы вам мог порекомендовать одно сведущее лицо.
Имя этого лица было Савелий Максимович Боржевский. По словам Петра Васильевича, Боржевский хорошо знал все ходы в консистории и отлично вел бракоразводные дела, хотя и не был ни адвокатом, ни даже частным поверенным.
– С какой стати вам терять тысячу рублей? – говорил Петр Васильевич, и в его глазах по временам появлялось теплое сочувствие к Ивану Андреевичу.
Подробно расспросив о Боржевском – кто он, не служит ли где и чем вообще занимается, Иван Андреевич записал его адрес в записную книжку и, сказав, что будет иметь его в виду, круто переменил тему разговора.
Оттого ли, что между обоими мужчинами установилось безмолвное содружество и взаимное понимание, и это незаметно передалось Лидии, или это так представлялось только размягченному воображению Ивана Андреевича, но за чаем Лидия была как будто бы более доступною, хотя и избегала взглядывать на Ивана Андреевича. Вообще, в ней тоже происходила своя напряженная душевная работа. Только несколько раз она более внимательно остановилась взглядом на Иване Андреевиче, и, когда он поймал ее взгляд, лицо ее изобразило замешательство и волнение. И опять от этого у Ивана Андреевича шевельнулось неприятное, тяжелое чувство, точно и она, как и ее отец, в последний раз спешили его оценить и взвесить.
Но он попытался себя успокоить разумными доводами: конечно, такая положительная девица, как Лидия, не может и даже не должна действовать в таком важном вопросе очертя голову.
«Смотри, смотри, – говорил он себе, внутренно посмеиваясь и сознавая свою силу. – Все равно будешь моею».
Иван Андреевич украдкой взглядывал на ее профиль, замечая то сосредоточенный прищуренный взгляд больших черных глаз, то изящные, тонкие белые пальчики, которыми она задумчиво держала чашку, то движение головы, которым она стремительно перебрасывала одну из кос через плечо, чтобы поправить на конце ленточку, и поправляла ее, высоко и мило подняв одно плечико, и постепенно из его памяти изглаживался образ той, с которой он сегодня простился на площадке вагона. Было радостно сознавать, что каждый час кладет между ними надолго десятки верст и что начинается новое, неизведанное существование, и эта девушка, такая сейчас осмотрительная и недоступная, будет непременно его.
В передней, когда они остались с Лидией одни, она поднесла свою руку к его губам и неожиданно сказала веселым и довольным шепотом:
– Зачем вы выглядели сегодня такой букой? Я сказала, что буду вашей, и буду вашей. Слышите?
Голос ее дрогнул скрытой, недоговоренной ноткой, и ее волнение передалось и ему. Но он сдержанно пожал и поцеловал ее протянутые слабые, слегка влажные пальчики, нарочно ничем не обнаружив своего волнения. Ему хотелось немного помучить и наказать ее.
II– Чем могу служить? – сказал Боржевский, маленький старичок сухого иконописного вида с аккуратно подстриженной пестрой бородкой и в короткой черной двубортной куртке, недоброжелательно уставив глаза на Ивана Андреевича.
Иван Андреевич солидно и сдержанно объяснил ему, что желал бы поговорить с ним по одному делу, о котором не считает возможным говорить в передней, и что направил его к нему Петр Васильевич.
– Пожалуйте! – сказал Боржевский.
Раздевшись в тесной передней, где на вешалке и даже на печном отдушнике на деревянных распорках висело аккуратно вычищенное и частью обвернутое в бумагу верхнее и нижнее платье (видно было, что хозяева – весьма аккуратные люди), Иван Андреевич вошел в маленькую гостиную, устланную красивым мягким ковром и кокетливо обставленную новенькою мебелью такого вида, точно на ней никто никогда не сидит.
В одном простенке красовалось несоразмерно большое трюмо, отражая открытую дверь в соседнюю комнату, где возвышалась двуспальная кровать с горкой подушек и голубым стеганым атласным одеялом. Весь угол справа от зеркала занимали около десятка больших и маленьких образов в золотых и серебряных ризах. Перед тремя из них горели лампадки.
В комнате пахло ладаном и одеколоном.
– Ну-те? – спросил Боржевский, достав из куртки табакерку и вытащив оттуда же грязную желто-зеленую тряпку, служившую ему носовым платком.
Иван Андреевич объяснил цель своего посещения.
Боржевский нюхал табак, насыпая его на внутреннюю часть большого пальца. Его заслезившиеся глаза были лишены всякого выражения.
– Это вам прямее обратиться к адвокату, – сказал он, наконец, с таким невозмутимым видом, как будто считает Ивана Андреевича за круглого дурака или, вообще, за человека не в своей тарелке.
– Что это значит? – спросил Иван Андреевич, покраснев. – Петр Васильевич совершенно определенно направил меня к вам.
– Да ведь что ж Петр Васильевич! Петру Васильевичу ничего не стоит сказать. Он очень неаккуратен по части чужой репутации. Если бы я был еще, скажем, частный поверенный, а то – ничего, нуль. И вдруг он пускает слух насчет бракоразводных дел. Кто такой я, чтобы устраивать бракоразводные дела? По какому праву? За это люди подпадают уголовной ответственности. Удивляться Петру Васильевичу могу, хотя и хорошо его знаю. Но чем же я могу вам помочь? А кем вы изволите доводиться Петру Васильевичу?
– Я женюсь на его дочери, – сказал Иван Андреевич и, выждав еще несколько мгновений, в течение которых Боржевский тоже выжидающе молчал, начал прощаться.
– Куда же вы? – удивился Боржевский. – Не успели придти и уже уходите. Я рад познакомиться с будущим зятьком Петра Васильевича. Очень рад. Вы не спешите, посидите.
– Как-нибудь в другой раз, – сказал Иван Андреевич, раздраженный. – Я не могу понять, каким образом Петр Васильевич мог так ошибиться.
В это время миловидная брюнетка в сильно накрахмаленном и невероятно широком розовом капоте внесла на подносе чай с вареньем и сухарями.
– А что же чаю? – спросила она гневно и отрывисто, заметив, что Иван Андреевич стоит. – Разве в гости ходят на минутку?
– Я, собственно, по делу.
– Какие это могут быть еще у тебя дела, Савелий? Уж затевает чего-то на старости лет. Никаких у него не может быть дел, уж вы мне поверьте. Один обман зрения! Да выкушайте стаканчик. У нас никто и не бывает-то. Обрадуешься человеку. Право!
– Не угодно ли закусить? А? Мы посидим, покалякаем.
Боржевский опять потянул из кармана свою грязную тряпку.
– Да я, собственно, пришел не закусывать, – сказал Иван Андреевич, желая подвинуть дело несколько вперед. – Я желал бы знать…
– Знаем.
Боржевский неожиданно положил сухую, костлявую ладонь на колено Ивана Андреевича.
– А все-таки без этого нельзя, Маша!
Он постучал каблуком в ковер.
– Ты что же плохо угощаешь? На что нам этого брандахлысту? Ты чего-нибудь посущественней!
– Каких вы больше обожаете грибков: рыжиков или груздей? – спросила брюнетка разнеженным тоном, выглянув из-за драпировки. – Мне все равно, которую начинать банку.
– Начни обе, – приказал Боржевский.
– Обе?
На лице ее изобразился сначала испуг, а потом готовность на все жертвы.
– Что ж, можно и обе.
И опять она зашуршала за портьерой широким накрахмаленным капотом.
– Я бы все-таки прочил вас, – начал опять Иван Андреевич.
– Да успеете… Маша!
Скоро она явилась, пропуская вперед себя между качающейся бахромой драпировки новый блестящий поднос с двумя графинчиками и закусками.
– Прошу не отказать, – сказал Боржевский и взялся рукою, только что державшею носовой платок, за пробку графина.
Ивана Андреевича больше всего занимало сейчас, коснется он своими пальцами устья графинчика или нет.
«Если коснется, не буду пить, откажусь», – решил он.
Точно угадав его мысли и чтобы рассеять окончательно сомнения на этот счет, хозяин очистил желтым ногтем темное пятнышко с устья графинчика и налил из него в рюмки настоянной на чем-то светло-зеленой водки.
– Не правда ли, мы – мужчины?
Он подмигнул на другой графинчик с темно-красной наливкой:
– Бабье лакомство.
– Ну, уж, пожалуйста, оставьте женщин в покое! – сердито говорила хозяйка, присаживаясь на стул у двери:
– Женщины много лучше мужчин. Всегда скажу.
Иван Андреевич хотел отказаться от предложенной рюмки, но хозяева обиделись, в особенности хозяйка.
– Что? Почему вы отказываетесь? – кричала она, вскочив с места. – Значит, вы нами брезгуете? Савелий, ты бы мыл свои руки. Уж, право, как он станет нюхать этот свой табак… Кушайте, пожалуйста, – иначе это будет обида с вашей стороны.
После того, как они повторили по рюмке, Боржевский изъявил желание говорить. Хозяйка деликатно вышла.
– Петр Васильевич рассуждает так, что это дело мне знакомо. Не отопрусь: я в этом деле понимаю. Только ведь тут надо шевелить мозгом. Перво-наперво, консистория, дело о прелюбодеянии.
Он загнул два пальца.
– Противной стороной должен быть доказан факт: накрыли, дескать, на месте преступления. Нужны для доказанности факта два-три свидетеля. Вот и вся мура. Кажется, как будто просто? Теперь слухайте: свидетелей мы наняли, а свидетели должны показывать под присягой. За ложное показание под клятвой – ссылка на поселение, а за подговор – два года арестантских отделений.
Он прищурил левый глаз и прикусил высунутый язык.
– Опять же взять положение свидетелей. Дело не менее тонкое: станут их в консистории допрашивать, сбивать. Крупные убийцы уж на что каждую мелочь обдумывают, а и то на суде проговариваются. Конечно, это не убийство, а все-таки суд. Ведь всего фантазией не предусмотришь.
Он зашептал:
– Спросят, к примеру, одного и другого свидетеля: какого цвета была нижняя юбка? Или каково положение корпуса? Вот тебе и затычка!
Иван Андреевич откачнулся и покраснел.
– Разве это нужно? Я слыхал, напротив…
– А я вам говорю. Где вы найдете таких свидетелей?
– Может быть, у вас имеются такие подходящие лица? – спросил Иван Андреевич, решившись, наконец, окончательно выяснить вопрос.
– Нет-с, я такими делами не занимаюсь… Таких свидетелей, которые, так сказать, постоянно наготове, в этаком деле и не может быть. Милый человек, ведь у судей-то тоже есть шарик на плечах ай нет? Как вы полагаете? Ведь прелюбодеяние, мое ли, или другого человека, открывается через случай. Как же могут на суде фигурировать всякий раз одни и те же свидетели? Вы хоть это-то поймите. А? Нешто могут быть такие свидетели? Вы подвигайте вашим мозгом… И выходит, что свидетеля надо создать, иначе говоря, приуготовлять.
Он укоризненно помолчал.
– Ну, хорошо, свидетелей мы нашли. Теперь надо им дать картину.
– То есть, как? Какую картину?
Боржевский опять прищурил глаз и показал кончик языка.
– Картину-с прелюбодеяния, то есть свидетели должны застать вас на месте преступления.
– Как же это возможно?
– Как возможно? Возьмите девочку из заведения, и вполне будет хорошо.
– Ну, мы эти шутки оставим, – сказал Иван Андреевич.
Боржевский нахмурился.
– Впрочем, это дело ваше. Я вам объяснил, как это делается. И то лишь потому, что вас прислал Петр Васильевич. А только ведь я за эти дела не берусь и даже очень удивляюсь Петру Васильевичу.
– А все же, – спросил Иван Андреевич, чувствуя жар в лице и желание, чего бы то ни стоило, довести разговор до конца.
Он представил себе образ Лиды и потом себя в положении, о котором говорил Боржевский. Он должен был тотчас же, если только уважает Лиду, встать и уйти. Но уйти он не мог, не уяснив себе всего дела. Того же требовали и интересы Лиды. От этого было гадко и вместе вырастало раздражение против Лиды.
– Выпьем еще по одной, – предложил Боржевский.
Теперь он посвятил его уже во все частности. Консистория требует установления полной и подробной картины совершенного прелюбодеяния. Мало, например, быть скомпрометированным совместным присутствием где-нибудь с дамой (например, в номерах). Факт прелюбодеяния должен быть установлен и описан свидетелями детально. Таков закон и синодское разъяснение за таким-то номером.
– Мерзость, – сказал Иван Андреевич.
– Мерзость там или не мерзость, мы этого не знаем, а закон!
Боржевский опять немного надулся, точно обиделся за такую аттестацию бракоразводного закона.
– Ну, допустим, так, – сказал Иван Андреевич, брезгливо и снисходительно усмехаясь. – Как же все-таки устраивают подобные оригинальные «картины»?
– Вы хотите знать, как?
Боржевский подвинулся поближе.
– Устраиваются на квартире, в номерах, в бане (и чаще всего), наконец, в домах терпимости, но это реже… Тут есть одно обстоятельство, почему реже.
– Ну, а в бане?
– Нет удобнее. Приехали вы, скажем, в баню, заказали через коридорного себе девчонку. Когда она пришла, вы забываете наложить крючок, а банщик введет, скажем, кого другого. Хлоп! Ошибся номером: открывает вашу дверь – и вся мура!
– Черт знает, что за мерзость вы говорите! Не может быть, чтобы всегда так делалось. Это же не имеет названия. Какое-то надругательство над телом, над душою… над всем.
Он расхохотался.
– Вам говорят дело: не хотите – не слушайте.
Боржевский окончательно обиделся, но Иван Андреевич уже перестал с ним церемониться. Он понял, что визит его к Боржевскому был совершенно не нужен, и не мог себе простить, что сидел у него столько времени и даже пил водку. Хотелось скорее на свежий воздух.
– Так «картины»? – спросил он еще раз и весело посмеялся. – Нет, этого «способа» (он сделал ударение) придется избежать. Приношу все-таки благодарность за ваши любезные разъяснения, – прибавил он иронически в заключение и с достоинством встал.
Боржевский стоял маленький, серый и злой. Дурнев сунул ему на прощанье неполную ладонь.
– Надеетесь уладить дело иначе? Все может быть. Конечно, как я этим делом не занимаюсь специально, могу и не знать. Обратитесь к адвокатам.








