Текст книги "Три романа о любви"
Автор книги: Марк Криницкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 55 страниц)
– Послушайте, а что скажет Петр Васильевич?
– Я презираю Петра Васильевича. – Дурнев вызывающе остановился.
– А Лидия Петровна?
Иван Андреевич смерил Боржевского взглядом: навязчивость и наглость этого человека переходили всякие границы. Что ему, наконец, нужно от него?
– По какому праву, милостивый государь, вы осмеливаетесь об этом мне говорить?
– Ну, будет, будет, голубчик… Какой вы горячий.
Ах, все это не то! Ему казалось, что он что-то забыл. Может быть, Боржевский даже прав. Что он сказал? Лидия? Да, конечно. Ведь это же и есть то самое, что нужно решить… сейчас же, не откладывая. Это и есть главная боль.
Иван Андреевич попытался себе представить Лидию.
Отчего у нее такой глупый и важный вид? И совсем нет боков.
Он неприязненно, с раздражением усмехнулся.
И, вообще, длинная шея, долгий нос… губы вот так брезгливо опущены…
Он пожал нетерпеливо плечами…
– Будет вам, пойдемте! – настаивал Боржевский. – Ведь это же нехорошо. Подумайте, вы – жених, человек с солидным положением.
Иван Андреевич хотел легонько отстранить Боржевского, который не пускал его в дверь.
– Вот оказия! Человек! – крикнул тот. – Шубу и калоши барину!
– Но позвольте, я не дитя… Впрочем, понимаю. Вам жаль будущего гонорара. (Иван Андреевич грубо рассмеялся). Я могу вас успокоить: я все-таки доведу начатое до конца. А сейчас я прошу мне не мешать.
– Стыдитесь, Иван Андреевич, вы забыли…
– Что я забыл?
Он говорил что-то о своем долге.
– Увести меня? Что за вздор? Какой долг?
– Мой долг увести вас отсюда, – говорил Боржевский быстро, и его пестрая бородка смешно двигалась.
От конца коридора спешила хозяйка.
– Мосье, я окончательно не дам вам вашей шубы. Девочки!
Она похлопала в ладоши. Потряхивая монистами, выпрыгнули румынка и турчанка. Одна из них оттащила в сторону Боржевского и погрозила ему пальцем.
– Ох, какой сердитый старик! Пойдем, Вася, Ваня или Гриша… да и не все ли равно? Правда ведь, детка? Все равно. Пойдем, что ли… Спроси мне мандаринов.
– Почему мандаринов? Но, впрочем, все равно. Человек!
Девушка висла у него на правом локте.
– Будет подано, – кивнула головой хозяйка.
– Элиз, вы?
Она сделала жест рукой.
– Пойдемте, – говорила Элиз, мелодично звеня серьгами и увлекая Ивана Андреевича. – Милый! Какой вы милый! Я ужасно люблю блондинов. Вас я обожаю.
Нет, это – не румынка. Ту зовут Катей. Это – совсем другая. Откуда она взялась?
Он смотрел в ее личико с наивными, ярко накрашенными губами и детски-трогательными глазами. Почему он не заметил ее раньше? И почему они все здесь, решительно все, так интересны? Может быть, потому, что пудра придает их лицам странную трогательную безжизненность. Они точно были живы… когда-то, и потом умерли, чтобы ожить опять вот здесь, на окраине города, в черную ночь!
Сзади до него доносился отрывистый разговор Боржевского с хозяйкой.
– В шесть часов, завтра…
Ему хотелось крикнуть: «Вздор!.. врет!»
– Понимаю, понимаю, – говорила хозяйка: – Ох, я понимаю… Я окончательно понимаю… Я ведь вас очень хорошо знаю, мосье Боржевский, я вас очень хорошо знаю… Все-таки… Элиз!
Девушка оставила руку Ивана Андреевича.
– Отчего? – спросил он, испытывая отчаяние.
Она лукаво засмеялась, неуловимо кружась перед ним.
– Мамаша не велит.
– Господин, мы будем вас ждать послезавтра.
Иван Андреевич сильно обиделся, но кто-то уже подавал ему шубу, всовывая ему насильно руки в рукава.
Девушка убежала.
– Это дико, – бормотал Иван Андреевич, испытывая от стыда и гнева жар в лице. – Но, впрочем, мы с вами больше незнакомы, – обратился он вдруг резко к Боржевскому.
– Нет, не сюда, мосье!..
Девица с голыми руками, с полуоткрытой грудью и в короткой красной шелковой юбке испуганно затворила перед ним дверь. Кто-то мелькнул перед ним контуром расстегнутой черной жилетки. Ему показалось, что это Бровкин.
– Ах, мосье, опять не сюда… окончательно вы опять не в ту дверь. Ох, мосье, можно ли так?
– Куда же мне идти? – заревел Иван Андреевич.
Человек с рыжими усами юрко подталкивал его в правый бок. Он оступился куда-то вниз, в холодное темное пространство и понял, что вышел на воздух. Где-то зачмокал извозчик. Это, значит, была улица.
Они стояли на крыльце.
IXНа другой день Дурнев еще спал, когда к нему постучался Боржевский.
Всю ночь его томили яркие мучительные сновидения. Ему казалось, что он идет по длинным гулким переходам вокзала, стараясь догнать Лиду, которая куда-то уезжала. Потом Лида стояла на площадке вагона и что-то ему говорила и смеялась. Он хотел ее понять и не мог. Тогда она рассердилась, и у нее сделалось каменное, непроницаемое, равнодушное лицо. Он схватил ее за руку, но поезд тронулся, и она упала. Он и кондуктор, тот самый, который присутствовал тогда при его прощании на вокзале с Серафимой, подхватили ее на руки, но она уже была мертва. И лицо у нее было по-прежнему каменное, а глаза смотрели мучительно и страшно.
И он понимал, что совершил преступление, и умолял кондуктора и еще каких-то окружающих о помощи. Но все уверяли, что ее уже нельзя спасти.
– Да, меня уже нельзя спасти, – говорила и она, лежащая.
И от лица ее и глаз веяло чем-то особым, смертным. Он плакал и целовал ее руки и холодное лицо с глазами, полными слез.
Но это были лицо и глаза не Лиды, а Серафимы.
– Ты убил меня, – говорила она. – Что я тебе сделала?
Потом ее клали в большой длинный черный ящик, в котором перевозят в товарных вагонах покойников. Она ухватилась тонкими белыми руками за край ящика, но сверху уже навалили крышку.
– Прищемите, – крикнул он.
Но вокруг засмеялись.
– Глупости, – говорил Боржевский, – теперь уже поздно.
– Но она жива, – умолял Иван Андреевич.
– Оставьте! – говорил тот, сердясь. – Если бы она умерла, разве бы играла музыка? Перестаньте… Нехорошо… На вас смотрят.
Действительно, играла музыка. Но музыка была похоронная. Он шел за катафалком, впереди которого шагали в ногу солдаты и играли на гармониях.
– Вы – человек солидный, – говорил Боржевский. – Не плачьте. Иначе могут узнать в городе. Смотрите, над вами смеются.
Действительно, на катафалке сидели и смеялись какие-то девушки в восточных костюмах. Они кричали что-то Ивану Андреевичу, и на груди у них звенели монеты. Но он старался не обращать внимания, потому что боялся быть скомпрометированным.
– Так, так, – говорил Боржевский. – Ведь это же совсем не катафалк. Это – самый обыкновенный балаган. А вы плачете.
И Ивану Андреевичу было стыдно, что он плакал. Над ним смеялись и протягивали ему с катафалка руки.
«Да он ведь он мертвый!» – подумал он внезапно в слепом стихийном ужасе.
– Он мертвый? – спрашивал он Прозоровского, но тот не отвечал и смеялся.
Ехали кладбищем. Уже стемнело. Тут были две могилы. Их надо было разыскать, но он не мог.
– Вы должны решиться, – говорил строго Боржевский, оставляя его одного. – Вы – трус.
Иван Андреевич не мог сделать больше ни шагу. Он сел на скамью у страшно белевшего высокого памятника.
– Вставайте! – кричал ему откуда-то и стучал Боржевский.
Иван Андреевич сделал последнее усилие и понял, что это был только тяжелый сон. Он лежал на спине в оцепенении и понимал, что наступило утро и его будил пришедший зачем-то Боржевский.
– Пора вставать, – кричал он весело и фамильярно.
Иван Андреевич слабо двинулся, все еще не в силах преодолеть ужасною кошмара. Он сделал усилие памяти, и вдруг его охватило острое ощущение стыда. Кажется, они из-за чего-то крупно поговорили с Боржевским? Чуть ли он не силой увез его из публичного дома?
Было удушающе гадко.
– Подождите там! – крикнул он Боржевскому, боясь, что он войдет в спальню.
Он начал медленно одеваться, стараясь взвесить свое положение. Вспоминались обрывки пьяного разговора с Прозоровским. Но все это сейчас было только отвратительно. К тому же, болела голова, был дурной вкус во рту и чувствовалась измятость в лице.
За дверью Боржевский весело подшучивал над кухаркой Дарьей, расставлявшей разную посуду. Он, наверное, опять пришел за тем же.
Иван Андреевич с чувством неловкости подумал о Лиде, но ему сделалось скучно. Девушка была эгоистична и жестока, и в сущности, если разобрать, то вся эта так называемая любовь не стоит всех жертв. Прозоровский во многом прав, он умел проще и, главное, может быть, логичнее устроить свою жизнь.
Потом ему вдруг сделалось стыдно от таких мыслей.
Он подставил голову под холодную струю воды и старался возвратить себе свежесть и спокойствие. Но когда он вытирал лицо и голову полотенцем, ему вспомнилось, как Тоня, прижав бубен к груди, красиво вертелась по комнате. Тягучая, мучительная спазма ущемила грудь, горячая волна ударила в темя.
«Глупо было так рано уйти». Усилием воли он старался побороть нехорошие мысли.
В соседней комнате Боржевский распоряжался, звенел посудой и продолжал шумный разговор с Дарьей.
«Я опускаюсь, гибну, это ясно», – сказал себе мысленно Иван Андреевич. – Я должен сейчас же отправиться к Лиде и все ей рассказать… Рассказать, что со мною было, и что во всем этом виновата отчасти она сама».
И эта мысль отчасти его успокоила. Усиленно-серьезный, сдержанный и даже мрачный, он вышел к Боржевскому и официально с ним поздоровался.
– Ну, батенька, огонь вы, – сказал тот, пожав ему руку и дружески потрепав по плечу.
Иван Андреевич сухо уклонился и, предложив ему стул, официальным тоном спросил, чем он может служить.
Боржевский подмигнул глазом на небольшой кулек и такую же корзинку, стоявшую на полу у двери.
– Дело начато удачно. Дай Бог так же закончить.
– Это что же значит? – Иван Андреевич старался, показать, что не понимает назначения предметов, на которые указал ему Боржевский.
– А вот увидите, мой дорогой. Одевайтесь только потеплей и – гайда!
– Зачем? – уже овладев собой, спросил Иван Андреевич.
«Я должен сегодня непременно быть у Лиды», – старался он себе внушить и в то же время со страхом чувствовал, что это внушение было неискренно. Лида вызывала в нем сейчас почти только раздражение и скуку. – «Ведь это же начало падения. Так ясно». И ему было гадко перед собой подумать, что, в сущности, он был так недалек от этого, и у него нет на самом деле ни твердого характера, ни принципов. Боржевский имел все основания его презирать.
Покраснев так, что стало жарко лицу и шее, и не глядя в глаза Боржевскому, он настойчиво сказал:
– Сегодня я решительно не могу. Как-нибудь в другой раз.
Тот недовольно пожал плечами.
– Как хотите. Сегодня праздник, и я полагаю, что вы свободны. Неприятные лекарства всегда лучше проглотить сразу. Ведь это же необходимо и, кроме того, вас уже там запомнили и признали; да и я сегодня свободнее. А в другой раз при всем желании не соберусь.
– Нет, сегодня я не могу. И даже, простите, должен буду скоро уйти. Он упрямо, опять не глядя на Боржевского, наклонил голову.
Боржевский брезгливо и подозрительно посмотрел на него.
– Жаль. А я, было, кое-что запас.
Он указал на кульки.
– Эх, право, поехали бы! Тут есть за городом… одна такая, по прозванию «Дьячиха»… Заказали бы яичницу с ветчиной… побродили бы по лесу, чайку бы попили и девиц прогуляли…
Он сделал просительную гримасу.
– К черту дела… право. И Тоньку захватим.
Он прищурил один глаз.
– Может-быть, это все и соблазнительно, – сказал Иван Андреевич, стараясь подчеркнуть иронической усмешкой, что предоставляет предвкушать удовольствие от подобной поездки одному своему собеседнику, – но я все-таки, к сожалению, вынужден…
Он посмотрел на карманные часы. Боржевский недовольно поднялся с места.
– Припасы, положим, не пропадут, – сказал он, застегиваясь, – пригодятся и дома. А все-таки, простите, канительный вы господин…
– Позвольте, но какое вы, в сущности, имеете право? Разве мы вчера условились? И, вообще, я бы вас просил…
Иван Андреевич испытывал желание сказать этому человеку что-либо неприятное, сократить его, оборвать, сделать так, чтобы он уже никогда больше не появлялся в его жизни. Боржевский рассмеялся.
– Да ведь я же шутил. Ну, конечно, вы правы. А как я вас мог вчера предупредить, когда вы отказались со мною даже разговаривать?
Ивану Андреевичу стало мучительно неловко за свою вспышку и за вчерашнее.
– Да, конечно, я не прав.
Он протянул Боржевскому, стыдясь и по-прежнему не глядя в глаза, руку.
– Да что вы, батенька! Я не к тому. Бог простит. Поедемте, – просил он. – Ведь я знаю, что у вас нет никаких дел. Я же все очень хорошо знаю. А тут нужно разом… как отсек… Ну, что тянуть волынку?
Он не выпускал его руки из своей.
– И Тоньку захватим. Я – Катю, а вы – Тоньку.
Он неприятно пожимал руку, и в глазах его бегало что-то подмывающее, развратное.
– Не могу, – сказал Иван Андреевич и насильно взял свою руку. – Кроме того, простите, но я должен сейчас же уйти. Я… серьезно.
Боржевский даже покраснел от недовольства, обиженно скривил гримасу набок и взял с окна старую меховую шапку.
Когда он ушел, Дурнев почувствовал облегчение. Ему было приятно сознавать, что он все-таки настоял на своем и тем самым доказал самому себе свою порядочность и отчасти искупил вину перед Лидой.
Торопливо проглотив стакан чаю, он уже хотел ехать к Лиде, как вдруг подумал, что на нем тот самый костюм, в котором он был вчера вечером. Ему показалось даже, что от этого костюма пахнет противною смесью пива и дешевой, резкой косметики, запахом публичного дома. Он решил переодеться. Но новая пара была не готова, и потому он надел сюртук. Правда, это было немного торжественно, но, во всяком случае, лучше. Потом он взял из буфета графин водки и вымыл ею руки над умывальником. После смочил их одеколоном и одеколоном же старательно вытер усы и все лицо.
На улице он почувствовал себя окончательно свежим, чистым и возродившимся от вчерашнего кутежа.
Чего бы это ни стоило, этого больше не повторится.
Был свежий, ясный день. На крышах и между камнями мостовых лежала белая, первая пороша.
Ему вспомнился сегодняшний мрачный сон и Серафима. Может быть, потому, что когда-то они ходили вместе по этим улицам.
– Что с ней?
Конечно, это был только глупый сон. Но мучительно дрожало сердце, не слушаясь доводов рассудка.
– Сегодня она получила «это» письмо.
И в первый раз, идя к Лиде, он замедлял шаги.
На звонок дверь отворила ему сама Лида. Когда он вошел, она, оглянувшись в сторону зала, где были слышны торопливые, мелкие шаги Петра Васильевича, совершавшего из комнаты в комнату свою послеобеденную прогулку, безмолвно повисла у него на шее и, глядя ему с нежною преданностью в глаза, сказала:
– Прости меня за вчерашнее.
Он, поколебавшись, стыдясь и преодолевая что-то в себе, притянул ее для поцелуя, но она тотчас же оторвала губы.
– От тебя пахнет вином.
Иван Андреевич почувствовал, что краснеет.
– Что это значит? – спросила она недовольно, вытирая верхней частью руки, сложенной лодочкой, губы. – Ты у кого-нибудь вчера был?
– Я потом тебе объясню.
Она нетерпеливо топнула.
– Я хочу знать сейчас же. Ну! Говори!
– Я был у одного товарища, – солгал он, страдая от невозможности сказать ей сразу правду.
Она не поверила.
– У какого?
– Дай же мне войти и поздороваться, по крайней мере, с папой, – попросил он с замешательством.
– Отчего ты не хочешь мне сказать?
Она отошла от него в темный угол и там остановилась, глядя на Ивана Андреевича издали, точно он был зачумленный.
– Не подходи ко мне. Ты вчера был в нехорошей компании. У тебя сегодня измятое лицо. Ты какой-то весь противный. Я почувствовала это сразу, как только ты вошел. Ты, наверное, мне изменил вчера.
Иван Андреевич не знал, что ей ответить.
– Ну, это положим, глупости, – сказал он, – но, впрочем, мне нужно действительно поговорить с тобою серьезно об одном важном обстоятельстве.
Так как она молчала, он продолжал:
– Да, сегодня я должен буду сказать тебе одну… – он задумался и кончил, – может-быть, очень неприятную для тебя вещь.
Скрестивши на груди открытые до локтя руки, она враждебно смотрела на него из своего угла.
– Я слушаю. Что же дальше?
– Не могу же я говорить здесь, в передней.
– Говорите здесь, потому что очень возможно, что дальше передней я вас не пущу.
За все время Иван Андреевич в первый раз видел ее такою холодно-враждебной. В ответ в нем тоже поднялось что-то близкое к мучительной и страстной ненависти. Этой девушке доставляло наслаждение постоянно причинять ему боль. В сущности, что его с нею так связывает?
– Я могу уйти, – сказал он тихо и понурившись.
Она гневно вздернула личико.
– Тогда до свидания.
– Прощайте.
Он повернул английский затвор и мгновенье помедлил. Но она стояла не шевелясь и молча.
– Значит, мне больше не приходить?
– Да.
Иван Андреевич понимал, что если он сейчас выйдет, то уже больше не вернется. Вместе с тем, он сознавал, что попал в круг новых, несвязанных настроений и мыслей, которые могут выбить его из наезженной и продуманной колеи. То, что сейчас происходило, совершенно не отвечало ни его взглядам, ни привычке, ни намерениям. Ради этой девушки он разбил свой семейный очаг, и теперь должен был расстаться с нею из какого-то нелепого ее каприза.
Он отнял руку от двери и обернулся к Лиде.
– У нас происходит что-то нелепое. Я охотно расскажу… тебе все… я за этим только и пришел, но… вы, Лида, начинаете с не заслуженных мною оскорблений. Если бы вы знали те намерения, с которыми я сюда шел, и то, что я пережил вчера…
Ивана Андреевича охватил внезапный стыд, и он невольно остановился. Вдруг ему вспомнилась Тоня с закинутой головою и с заложенными назад руками, какою он лучше всего запомнил ее, когда она стояла у комода и с вниманием и усмешкой слушала рассуждения Прозоровского. Чувствуя, что он должен продолжать говорить, он молчал, не находя настоящих, убежденных слов. Выходила какая-то театральная игра… В сущности, он ясно сознавал, что сейчас, в этот, по крайней мере, момент, нисколько не любит Лиды. Ему было только страшно от нее уйти, потому что он положил в нее слишком много чувства, страдания и надежд. Он свыкся с мыслью, что она будет его женою, и так просто уйти для него было даже прямо физически невозможно.
– Лида, если бы вы знали, что вы заставляете сейчас переживать меня, вы не стали бы этого делать. Вы должны знать, Лида, сколько я выстрадал в последнее время. Одно это должно было бы вас удержать от этой не заслуженной мною сцены. Да, незаслуженной!
Он постарался вспомнить возможно лучше те чувства, которые переиспытал сегодня, идя к ней. Несомненно, он держал себя благородно по отношению к ней.
– Я вас не гнала, – сказала Лида с неприятным ему спокойствием, и ему подумалось, что девушка точно так же не любит его, как он не любит больше ее.
– Что это за разговоры в передней? – сказал Петр Васильевич, показываясь в дверях.
Он дружелюбно протянул Ивану Андреевичу руку. Лида, дернув плечами, демонстративно вышла Петр Васильевич неодобрительно покачал головою.
– Это что же, любовь – модерн? Нехорошо, мои дорогие. В старину это делалось у нас не так.
Он сделал резко-недовольное лицо и тотчас же вслед приветливо и шутливо улыбнулся Ивану Андреевичу.
– Я полагаю так, что, пока барышня остывает, мы выпьем с вами по стаканчику кофе, а то кофе остынет. Барышня остынет. Кофе остынет. И так все на свете. Одно не согласуется с другим.
Он посмеялся собственному остроумию и ввел Ивана Андреевича, дружески взявши под руку, в комнаты.
– Милые бранятся – только тешатся. Только браниться раньше венца, это уже плеоназм, как хотите, господа. Ну, а впрочем, вы, молодежь, хотите теперь жить по-своему. Мы отжили: значит, вам, и карты в руки.
И опять в его глазах Иван Андреевич прочитал недоброжелательство и худо сдерживаемую антипатию.
Уйти отсюда! Может быть, он найдет другую девушку или женщину, которая лучше оценит искренность и порядочность его чувства. В сущности, в его отношениях к Лиде много чисто случайного, какого-то, пожалуй, даже напускного. Чувство было только на первых порах, свежее и острое, а потом все перегорело. В конце концов, власть привычки. Неужели так трудно разорвать с этим? Или, может быть, вернуться к Серафиме Викторовне? Еще не поздно.
Глядя в окно, откуда ему открывался знакомый вид на крыши домов, он старался сосредоточиться на этой мысли. В конце концов, все женщины одно и то же. Одна и та же несдержанность, повышенная требовательность, нежелание считаться ни с настроением человека, ни с обстоятельствами минуты. И даже у Серафимы есть хотя бы то преимущество, что она никогда не допустила бы себя до таких внешне-резких проявлений оскорбительного характера. Она бы предпочла замкнуться в себе, молчать, во всяком случае, не отказалась бы его выслушать, сохраняя за ним право, по крайней мере, на человеческое достоинство. Она, во всяком случае, не мещанка.
– Можно ли мне пройти к Лидии Петровне? – сказал он, наконец, просидев с десять минут, показавшихся ему невыносимо долгими и оскорбительными.
– Желаете вступить в переговоры с неприятельскою стороною?
Петр Васильевич опять взял Ивана Андреевича под руку, и они подошли к двери Лидиной комнаты.
Он побарабанил пальцами.
– Мадемуазель, отворите ворота вашей крепости.
Он потолкал дверь. Ключ в замке повернулся и щелкнул.
– Понимаете? Это означает: войди, неблагодарный.
Петр Васильевич сделал комическую гримасу.
– Папа, я прошу тебя только без этих пошлостей. Пусть он войдет и скажет, что ему угодно от меня.
Иван Андреевич вошел в девическую спаленку Лиды и сел возле письменного стола, над которым веерообразно были приколоты знакомые ему открытки. Здесь все было ему до мелочи известно. Вспомнились не только предметы, но и длинные разговоры, даже отдельные слова, упреки, недоразумения, наконец, слезы. В общем, это был нелепый, затяжной роман, который, неизвестно почему, они оба не то не хотели, не то не умели прекратить.
И сейчас, как всегда в таких случаях, Лида полулежала на кровати, не глядя на него и свесив одну ногу. И как всегда в таких случаях, она казалось ему чужой и далекой. Но он все-таки должен был почему-то оставаться с нею и говорить. И чем дальше, тем это происходило чаще. Она мстила ему за общее недовольство тяжелыми обстоятельствами его личной жизни. Все дело сводится к тому, что ей бы хотелось, чтобы он был какой-нибудь другой. А таким, какой он есть, она не могла его принять.
Ну, и, значит, надо расстаться. Это так ясно. Она ошиблась, что подумала, что будет в состоянии любить несвободного человека.
А он, к тому же, теперь понял, что не в состоянии выполнить взятого на себя обещания. И, значит, конец. Все понятно, ясно.
– Лида, – позвал он ее. – Я бы хотел, чтобы вы выслушали меня без раздражения. Я не обманывал вас, я искренно стремился покончить с моим прошлым… Я имею в виду развод с моею женою. Но это оказывается по многим причинам для меня невозможным.
Он взглянул на Лиду. Она не шевелилась. Только у бровей ее легла резкая складка. Ему было хорошо знакомо это ее состояние закостенелой неподвижности. Трудно было сказать в такие мгновения, о чем она думает и что с нею происходит. Она делалась совершенно другою, неузнаваемою. И это усиливало сейчас чувство растерянности, в котором он находился. Ему казалось, что он говорит все это для себя, а не для нее, и от этого его слова звучали фальшиво и неприятно.
– Обещая вам формальный развод с женою, я не знал унизительных подробностей всего этого дела. Я думал, что это сопряжено только с известного рода расходами, но оказалось, что это далеко не так. Правда, другие это все-таки устраивают, и я теперь знаю путь, которым это совершается, но я чувствую, что выполнить всего этого я не в состоянии.
Она продолжала молчать, но он знал, что она внимательно и враждебно следит за каждым его словом, за каждым оттенком голоса. И еще он знал, что она ни в чем ему не верит.
– Да, я знаю, что вы не верите мне. Вы не знаете жизни, и она представляется вам несколько иной, чем она бывает на самом деле.
Лидия повернула голову в его сторону, и в ее глазах он прочитал ненависть и отчуждение.
– Вы скоро кончите? Я этого ожидала.
Она упала лицом в подушки, и ее плечи запрыгали.
Иван Андреевич понимал, что не может ничем ее успокоить. Она не хотела принимать никаких резонов. Она была просто эгоистка, и ее любовь не была склонна ни на какие жертвы. На жизнь она смотрела с узкой, мещанской точки зрения: он должен официально принадлежать ей, и все. А если он не умеет этого сделать или ему что-то не позволяет, то это дело его.
– Лида, – сказал он, чувствуя, что в нем готова порваться последняя духовная связь с ней. – Имейте же ко мне хоть каплю сострадания.
Она оторвала заплаканное лицо от подушки и села. Впрочем, в лице у нее были только прежняя злоба и раздражение.
– Я не понимаю только, зачем была вся эта комедия, – сказала она. – Я прекрасно знала, что дело этим и кончится, потому что вы человек-тряпка. Меня решительно все предостерегали от вас.
Ему хотелось крикнуть ей:
– Лида! Остановитесь.
Но она продолжала быстро, быстро говорить, и лицо ее грубо и странно изменялось:
– И первый мне это говорил папа. Но я имела глупость и несчастие поверить вам. Правда, я слышала и раньше, что любовь к женатым никогда почти не бывает счастлива. Но я верила в искренность вашего чувства. Теперь я вижу, что это был один обман. Вы воспользовались моею доверчивостью и моею неопытностью. О, как теперь мне все это ясно!
Она усмехнулась и холодно посмотрела на него.
– Итак, что же теперь вам нужно от меня?
Ивану Андреевичу было страшно сознавать, что два года мучительно тянувшегося чувства должны были вот сейчас, немедленно получить такое нелепое и насильственное завершение.
– Лида, – сказал он. – То, что происходит сейчас, одинаково недостойно нас обоих. Я вас прошу в последний раз терпеливо меня выслушать. И если после моих слов вы все-таки будете стоять за развод, я окончу то, что начал.
Она с любопытством посмотрела на него.
– Какое мне, в сущности, до этого дело?
– Я подумал, что вам не может не быть до этого дела. Я слишком высоко ставлю чистоту нашего взаимного чувства.
Он поднялся с места.
– Говорите. Я вас слушаю.
Желая скорее причинить ей боль, чем думая, что она может его действительно понять, он резко сказал:
– Да, я сказал вам в передней неправду. Я был вчера не в гостях, а в одном нехорошем доме, где живут девушки дурного поведения.
Она осталась неподвижною, глаза смотрели на него скорее даже с любопытством, и только в губах было что-то жалкое.
И, испытывая острое, мучительное удовольствие, он рассказал ей обо всем, умолчавши только о Тоне и о странном и постыдном волнении, которое он пережил вчера ночью.
– Я почувствовал потребность, – заключил он, – рассказать вам об этом. Понятно, я не могу рассказывать вам еще о многих позорных и безобразных подробностях, которые сопровождают формальную сторону развода.
– Достаточно, – сказала Лида устало и слабо. – Вы правы. Даже больше: я вам благодарна. Вы честно поступили со мною…
Она выпрямилась на постели во весь рост и вдруг, слабо вскрикнув, упала навзничь. Когда Иван Андреевич подбежал к ней, бледная, с полуоткрытым ртом и глазами, странно серьезная и спокойная, она лежала, запрокинув голову в неудобной позе.








