412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Криницкий » Три романа о любви » Текст книги (страница 21)
Три романа о любви
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:56

Текст книги "Три романа о любви"


Автор книги: Марк Криницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 55 страниц)

III

Присяжный поверенный Прозоровский, которого Дурнев немного знал, принял его за чаем. Он сидел один, и ему прислуживала круглолицая и полногрудая горничная, с неживыми, точно у куклы, глазами и такими же, как у куклы, светло-льняными кудряшками волос на лбу.

Иван Андреевич только сейчас припомнил, что Прозоровский разошелся с женой, и пожалел, что пришел именно к нему.

– Ну, и в чем же дело? – спросил Прозоровский, нервно двигая губами, в которых держал папироску, точно жуя ее.

Он казался сильно постаревшим.

– Так-с, и вы хотите разводиться?

Он сделал профессионально-безучастное лицо. Лоб его наморщился и, видимо, заставляя себя насильно сосредоточиться на теме разговора, он вдруг скороговоркой заговорил, беспрестанно закуривая одну папиросу за другой. Курил он, жадно затягиваясь впалой грудью, и при этом втягивал щеки. И, вообще, вид у него был внушавший сожаление.

– Развод у нас обставлен некоторыми неприятными формальностями.

Он встал и затворил дверь в соседнюю комнату, где кто-то усердно стучал на пишущей машинке.

– Это продолжает оставаться центром вопроса. Вы принимаете, конечно, вину на себя?

Он усмехнулся губами, державшими папиросу.

– Значит, вашей жене или вам самим для вашей жены нужно найти таких свидетелей, которые показали бы… Это вы уже знаете?

– От вас я хотел узнать о другом, – сказал нетерпеливо Иван Андреевич. – Нельзя ли вовсе обойтись без подобных свидетелей? Я слышал, что для этого следует куда-то что-то заплатить.

Прозоровский откинул голову назад и молча широко открыл рот, что означало, что он смеется.

– Ерунда. Платить вы можете куда угодно: в консисторию, синодским, если только там берут. А главная все-таки и неизбежная статья расхода – это свидетели. Мерзость, грязь, но без этого не обойдешься, и потому вам самое лучшее обратиться к какому-либо лицу, сведущему по бракоразводным делам. Я ведь не веду этих процессов. У них, знаете ли, то есть у ведущих подобные дела, своя техника. Задача, в сущности, сводится к точной инсценировке факта прелюбодеяния. Остальное зависит уже от личного состава суда: пожелает суд копаться в мелочах и уличать ваших подставных свидетелей в лжесвидетельстве или нет. Словом, тут целая серия привходящих условий. А у специалистов этого дела все уже налажено: и подставные свидетели, и все. Хотите, я вам дам адрес одного из них?

И Прозоровский назвал Боржевского.

– Вы что? – спросил он, заметив странное выражение в лице Ивана Андреевича.

– Так.

И тогда только Ивану Андреевичу ясно представилась вся безвыходность того круга, в который он попал.

– Так, – повторил и Прозоровский. – А позвольте вас спросить, на кой, извините за выражение, вам черт этот самый развод?

Он вскочил и заходил по комнате, и лицо у него внезапно сделалось товарищески-ласковым.

«У него широкие милые губы», – подумал Иван Андреевич.

– Хотите жениться?

Но Иван Андреевич желал все-таки несколько дать ему понять, что он не может дать ему права говорить с собою в таком тоне, и промолчал.

Прозоровский сделал кислую мину.

– Забудьте, что я адвокат и вы пришли ко мне за советом. Тем более, что я вам ничего и посоветовать не могу…

В глазах его на мгновение изобразилась сочувственная тоска и легкая ирония. Он перестал жевать папиросу и вынул ее изо рта.

– Впрочем, нет, извините… Какое, в сущности, я имею право? Ах, глупо! Прошу меня извинить.

Он сделал злое, скучающее лицо и слегка поклонился, давая знать, что официальная часть аудиенции, собственно, если угодно, кончена.

– Нет, отчего же… Давайте забудем, что вы адвокат, – сказал Иван Андреевич, сохраняя осторожность и слегка платя Прозоровскому за его юмористический тон тем же юмористическим тоном.

Прозоровский опять безмолвно разинул рот, показывая этим, что он находит ответ Ивана Андреевича остроумным, и опять забегал по кабинету.

– Так вот я хотел вас только спросить: а второй раз в браке вы намерены быть счастливы? Больше ничего. Вы думаете, что на этот раз нашли, простите, совершенство?

В глазах его была злость. Иван Андреевич почувствовал себя задетым, но Прозоровский уже по-прежнему просительно и немного страдальчески улыбался.

– Слушайте: я вам скажу, что для брака каждая женщина, решительно каждая, в одинаковой мере годится и не годится. Годится потому, что ни одна из них все равно не годится, в смысле оправдания тех мечтаний, которые строит себе относительно брака мужчина, а не годится постольку, поскольку в каждой женщине есть элементарная тупость, не позволяющая ей видеть чего-то самого главного. Я видел умнейших женщин, но в этом пункте – все женщины сходятся. Простите, я скажу больше: в одинаковой степени глупы. Женщина хочет не только обладать, но непременным образом владеть.

Он сощурил один глаз.

– Скажите любимой вами женщине, что вы готовы принести ей какие угодно жертвы, что вы ради нее отказываетесь от вашего призвания, даже от жизни, что вы готовы умереть по первому мановению ее руки, но что владеть она вами никогда не будет… Именно это слово: владеть.

– То есть, как это «владеть»?

– Вы не знаете, что такое «владеть»? Это значит иметь право чем-нибудь распорядиться по своему усмотрению. Владеть вами, это значит иметь право распорядиться вашею душою, вашими идеями, вашим богом по своему усмотрению. Да, да и богом, если у вас есть бог, вашею истиною, всем вашим человеческим нравственным бытием. Владеть, это значит не признавать за вами права считать белое белым и справедливое справедливым, превратиться в пустое место, или, если хотите, в теплое, уютное гнездо, где хорошо живется, где спят, плодятся и враждебно рычат на весь остальной Божий мир. А иногда и просто только в необходимую принадлежность всякого гнезда. Извините за вульгарность.

И для всего этого надо, прежде всего, владеть… Я бы женщин держал под замком. И тут речь идет не о чьей-либо вине. Понимаете, тут естественный тормоз, тут почва, дно жизни, тут нечто большое и страшное. Вообще, все эти заигрывания с женским вопросом мне представляются одним большим недомыслием. Свобода женщин!

Он разинул коротко рот, чтобы по-своему безмолвно посмеяться, и вдруг сдвинул брови:

– А подумали, на что женщина употребит свою свободу? На что она может ее употребить? Говорить о свободе женщин, это все равно, что говорить о свободе пантер или диких кошек. Женщина хороша только тогда, когда она в клетке, взнуздана. И тогда в ней есть даже что-то трогательное. Женщина должна быть порабощена.

Он позвонил.

– Кстати, вам никогда не приходило в голову, что эту нашу иллюзию в отношении женской души поддерживает, главным образом, женское платье, именно длинная юбка, которая скрадывает что-то уродливое, недоношенное, даже во внешнем облике женщины. Женщина, как вы знаете, коротконога. В статуях это не так заметно и особенно сказывается при ходьбе; оденьте женщину в брюки, и вся эта ее природная незаконченность, несоразмерность, а в большинстве случаев, и низкорослость, приравнивающая ее даже по величине к ребенку (ведь женщина часто кажется большим, взрослым человеком, только благодаря юбке) сразу выступит наружу.

Стуча каблуками, вошла пышная горничная и остановилась в дверях, опустив полные красивые руки. Глаза ее, большие, прозрачно-бесцветные смотрели на Прозоровского с испуганно-забитою предупредительностью. Иван Андреевич представил себе ее на момент в мужском, или, вернее, в детском одеянии, и она показалась ему, действительно, большим и оттого беспомощным, уродливым ребенком.

Он невольно усмехнулся странной фантазии Прозоровского.

– А что? Разве нет? – раскрыл тот опять по-своему рот. – Пепельницу, – приказал он, не глядя в сторону девушки.

Она пододвинула ему, грациозно качнувшись к столу, пепельницу, которая стояла на другом конце стола и, повернувшись, также бесшумно вышла, по-видимому, кокетничая под сурдинку красивыми плечами и высокими плотными бедрами.

Это было гораздо проще, и Иван Андреевич поморщился, поймав себя на унизительной мысли. Сделалось стыдно. Прозоровский, вероятно, или был циник, или, еще вернее, может быть, по-настоящему никогда не любил.

И Ивану Андреевичу было неприятно, что он допустил, как тогда у Боржевского, коснуться своего чувства к Лидии чему-то грязному.

Однако же, он не был в этом виноват. Обстоятельства слагались помимо него. Кто бы мог подумать раньше, что это такая гадость?

И, уходя от Прозоровского, он опять чувствовал неопределенное раздражение против Лиды.

IV

Лиду он застал за шитьем светлого льняного платья, которое она уже приводила к концу. На столе перед нею стояла железная коробка из-под печенья Эйнем, из которой она выбирала ленты и прошивки. Лицо у нее было непроницаемо, как у всякой шьющей женщины, или, вернее, оно раскрывалось с той холодной и точно, он бы сказал, практической стороны, которой в нем так не любил Иван Андреевич. Она поворачивала платье то так, то сяк, и Ивану Андреевичу казалось, что в этот момент он для нее совершенно посторонний предмет, хотя он и сидит тут же рядом с ней.

Вообще за последнее время сложилось так, что они не могли заговорить о чем-нибудь значительном. В большинстве случаев сидели молча, пили чай, играли в карты. При этом, что бы она ни делала, она иногда спокойно и ровно, но в то же время особенно продолжительно вздыхала, и от этого у нее был такой вид, будто бы она всегда показывала ему, что она с ним не так счастлива, как могла бы быть с кем-нибудь другим, и что ее любовь есть, до некоторой степени, жертва с ее стороны.

Если он хотел при этом выразить лицом, что считает себя несправедливо обиженным, то она вопросительно глядела на него и говорила с непринужденно удивляющеюся, покорно-светлою улыбкою:

– Вы что?

Сегодня Иван Андреевич чувствовал себя особенно неприятно от этой постоянной внутренней недоговоренности. Ему казалось, что Лида просто несправедлива к нему…

– Не кажется ли вам, Лида, что нам нужно поговорить с вами о чем-то очень важном… что раньше мы говорили хотя и много, но не о самом главном, – сказал он, наконец, чувствуя, что настал как бы роковой момент в их отношениях и что от сегодняшнего разговора зависит и начнется уже новый период их чувства.

– О чем же? – спросила она отрывисто и не глядя, и он знал, что она хорошо его поняла и почему-то тяготится его намерением говорить об этом.

– О том, что в наших отношениях чего-то недостает, – сказал он, раздражаясь и стараясь не раздражаться. – Есть скорее что-то официальное, но нет настоящей душевной близости… обоюдного понимания.

Он замолчал, испугавшись, что сказал так много. Это уже походило на ссору.

– Нет, право же, – продолжал он смущенно. – Вы не обижайтесь на меня, Лида. Я рад, что смог, наконец, заговорить об этом…

Он говорил с большими паузами, слово за словом, и после каждого из них наступало давящее, жуткое молчание. Он потому и остановился, что не мог больше этого выносить, и умоляюще посмотрел на нее.

Но она взглянула на него так же, как всегда, светло-рассеянно и сказала с небольшой, но замкнутой грустью в голосе:

– Я знаю, чего мне недостает.

– Чего же? – спросил он глухо, но настойчиво.

– Не спрашивайте: вам же будет хуже…

Она сощурила глаза и сократила губы, отчего выражение ее лица стало колким и немного злым. И от этого она сделалась чем-то похожею на отца.

– То, что я еще не порвал официально с женою?

Закатив глаза и опустив веки, она отрицательно покачала головою.

– То, что я был женат?

Она молча кивнула головою и вдруг, засмеявшись, с любопытством обернулась на него.

– Но вы не будете сердиться на меня за эту откровенность?

Иван Андреевич молчал.

– Я бы так хотела никогда не думать об этом, – сказала она, сделав невинное лицо маленькой обиженной девочки (и эту гримаску он хорошо знал), – но разве же я виновата?

Она выпрямилась на стуле и устремила на него серьезный, просящий взгляд.

Но Ивану Андреевичу не нравилась эта игра. Ему хотелось полной искренности, чего бы это ни стоило, и, пугаясь сам собственных слов, он сказал:

– Тогда расстанемся…

И, произнесши эти слова, он неожиданно почувствовал облегчение. В сущности, что его приковывало к этой заносчивой, капризной девушке?

Он постарался представить себе все ее недостатки: она эгоистична, холодна, расчетлива, у нее немного плоский затылок, в бедрах она, пожалуй, слишком тонка и носит на платьях косую высокую оборку с бахромою, что бывает только у перезрелых девиц.

Лида отрицательно покачала головою. Помолчав, она протянула ему руку.

– Вот вам рука, а сердце… Сердца у меня сейчас нет… Я его не чувствую с тех самых пор, как узнала, что вы женаты…

Она закрыла лицо руками и заплакала.

– Знаете, это было большое несчастье для меня и для вас, что мы познакомились. Или же нам было лучше никогда больше не встречаться друг с другом. Я все равно никогда не забуду, что вы были женаты… и у вас был и есть ребенок… Боже! – от другой. Разве это можно когда-нибудь забыть?

Она враждебно усмехнулась сквозь слезы, неприятно обнажая почти до десен зубы.

– Не уходите.

Он хотел встать. Она удержала его рукой.

– Сидите молча… так, ничего не говорите и не думайте. Это сейчас пройдет. Все равно, я разлюбить вас не могу. И потом я знаю, что вы опять уйдете к той… первой. А я этого не хочу… Пусть уж лучше скорее свадьба. Все равно, один конец.

Она насухо вытерла глаза и старательно улыбнулась.

– Не говорите… нет… еще ничего не говорите… или нет, скажите только: сколько лет вашему ребенку?

– Три с половиной года, – сказал он с неловкостью и усилием.

Она чуть-чуть отодвинула от него свой стул.

– Нет, знаете: давайте лучше сделаем так, что у нас все кончено. Не сердитесь. И к чему сердиться? Ведь вы, конечно, не виноваты ни в чем, но не виновата и я. Правда, вы из-за меня расстались с женой, но вы сойдетесь опять… Ведь да?

Она уронила шитье на пол, но не подняла его. Ее взгляд смотрел в одну точку.

– Сделайте надо мной что-нибудь, – вдруг сказала она жалобно.

В этом было так много детски-беспомощного, что Иван Андреевич вдруг почувствовал к ней одну бесконечную жалость и нежность. В самом деле, за что он пришел ее сегодня мучить?

Он крепко обнял ее за талию, ощущая жесткий, хрустящий корсет, и пальцами повернул к себе ее лицо для поцелуя.

– Ты и ее так же целовал? – сказала она неживым голосом. – Да? Скажи: да? Мне будет легче. Я переживу.

Он сказал сурово:

– Да.

Но тут же прибавил.

– Все-таки я тебя люблю больше. Ты перевернула всю мою душу. После тебя я весь израненный. Ты очень жестока, Лида.

– Говори, – попросила она слабо.

Он нашел своими губами ее губы. Они были тонки, бессильны и влажны. Он прижался к ним, в туманящем голову поцелуе, потом поднял ее со стула и перенес на диван, чувствуя ее грудь на своей.

– Нет, не надо, – попросила она его. – Знаешь, я хотела бы этого сама, но…

Он целовал ее матовые, пахнувшие ею самою руки, вдыхал их запах, но она ласково и настойчиво цеплялась ими за его руки.

– Ты еще не свободен. Пусти меня. Это – насилие. Когда ты покончишь со своим прошлым, хотя бы официально… Тогда будет другое. Я обещаю тебе. Если даже хочешь, я не стану ждать свадьбы. Ты хочешь? А сейчас пусти…

Она освободилась от него измятая, с развалившейся прической.

– Какой ты!

Застыдившись, она убежала в другую комнату.

V

Вечером Иван Андреевич решил написать Лиде письмо. Ему вдруг показалось, что их примирение было совершенно случайно, чувственно и потому непрочно. Между нами всегда, время от времени, будет вставать тень Серафимы. С этим необходимо так или иначе покончить.

До рассвета он писал, чувствуя, что слова его все-таки не могут передать самого главного. Он не знал, как ей объяснить, что власть прошлого над ним чисто внешняя. Не мог же он совершенно вычеркнуть Серафиму из своей жизни? Да в этом и не было никакой надобности. Правда, там был ребенок, но чем это могло мешать его чувству к ней, которое было так искренно и полно. Как трезвая и разумная девушка, она должна была это понять.

«Подумай, почему мое прошлое может тебя касаться? – писал он ей. – Ведь между мною и моею прошлою женою как раз не установилось той внутренней духовной близости, о которой я мечтаю в отношениях к женщине. Наша связь поддерживалась чисто внешним образом. Такою она и осталась. Я тебе говорю это с полной искренностью, потому что я же ведь не стану обманывать самого себя. Прошлого нет, я не чувствую его. Но я желаю, чтобы и ты могла сказать мне то же, т. е. что для тебя его тоже нет, ты его преодолела, поняла, что оно – ничто. Если же для тебя это невозможно, то я охотнее примирюсь с полным разрывом, и сделаю это ради тебя же, потому что до сих пор, по крайней мере, я высоко ставил искренность нашего взаимного чувства. Продумай мои слова и сделай выбор».

Он перечитывал по десять раз написанное, делал вставки и добавления, вычеркивал и, наконец, переписал письмо набело, надеясь, что сердцем она должна будет понять остальное.

В конце письма он сделал приписку, что не придет к ней до тех пор, пока не получит ясного, утвердительного ответа на все свои сомнения.

Это письмо он отнес на почту сам и долго стоял в нерешительности у почтового ящика. Потом, зажмурившись, опустил, и тотчас у него явилось сознание, что он поступил благоразумно и честно.

С этой мыслью он лег и встал и ходил целый день. Со службы он нарочно пришел попозднее, чтобы уже наверное застать дома вечернюю почту.

Действительно, Дарья подала ему письмо в знакомом светло-зеленом конверте. В нетерпении он прочел:

«Дорогой! Может ли быть речь о выборе? Лишиться тебя? Пусть ты был десять-двадцать раз женат, но ведь для меня-то останешься моим настоящим, единственным. Сквозь строки твоего письма сквозит как бы неуверенность, что я способна тебя понять. После того, что произошло между нами вчера, для меня уже невозможен возврат к прошлому. Души наши уже соприкоснулись. Я это почувствовала так мучительно-болезненно. Но это ничего, что болезненно. Это пройдет, и останется одна чистая радость. Твоя навеки Лида».

Вечером он пошел к ней.

Парадную дверь вышла отворять она сама. Это он угадал по ее легким, быстрым шагам.

– Сегодня я одна во всем доме. Понимаешь? – сказала она ему трепетным голосом; – Я боюсь тебя впускать. Я не отвечаю за себя.

Она обняла его за шею и, дрожа, прижалась.

– Нет, ты можешь ничего не опасаться, – сказал он, радостно усмехаясь, – потому что я на тебя смотрю не как на свою наложницу (она вспыхнула, и краска медленно и жарко расплылась по щекам), а как на свою жену.

Она потащила его за собой в комнаты.

– Садись и расскажи мне, как же мы будем с тобой жить. Подробно, подробно.

Они уселись у окна и, положив руки друг другу на плечи, опьяненные близостью и взаимным доверием, начали говорить.

– Сначала о ревности! – вскрикнула она. – Всего труднее мне было преодолеть ревность. Знаешь, когда я ревновала тебя к прошлому (теперь я больше не ревную), у меня было такое чувство, будто меня кто душит, и я должна изо всех сил защищаться. Теперь я рассуждаю иначе. Если я ревную, то это оттого, что я зла. Ревность не от чего-нибудь другого, а от поднимающейся внутренней злобы. Ведь ревность тогда, когда убеждаешься, что любимый человек тебе не принадлежит, что его чувства обращены на другую. И тогда не думают о том, что любимому человеку от этого, вероятно, хорошо, а, напротив, хотят сделать ему зло, чтобы ему было больно. Я раньше смешивала ревность и боль, внутреннюю боль от измены близкого человека. Теперь я понимаю разницу. Если бы ты мне теперь сказал, что полюбил другую, я бы почувствовала боль. Боль можно чувствовать, Иван. Это благородно, дозволительно. Я бы даже от боли могла умереть и, наверное, умерла бы. Но ревность, это – желание сделать зло. И когда я в прошлый раз говорила с тобой, я вовсе не хотела в самом деле с тобой расстаться, но мне нужно было тебя мучить, сделать тебе зло. Теперь этого нет. Ты понял меня?

Она широко раскрытыми глазами посмотрела ему в глаза, и в ее серьезном и деловом личике было теперь что-то новое. Они расстались только в глубокие сумерки, когда тихо в передней звякнул звонок. Он пошел отворять наружную дверь, а она торопливо стала зажигать лампу, но стекло у нее выпало из рук и разбилось. Тогда она выскочила в сени вслед за Иваном Андреевичем и, пользуясь темнотою, крепко прижалась к его плечу, шаловливо смеясь. Ее смех передался и ему.

Вошел с улицы Петр Васильевич и, не видя кто ему отворил дверь, подозрительно спросил:

– Кто здесь?

И так было смешно видеть его, пришедшего с улицы со своими скучными, старыми и непонятными мыслями, что ими обоими овладел смех.

– Очень глупо, – сказал Петр Васильевич, раздражаясь: – Лидка, ты? И кто-то еще.

– Мы! – отвечала она, сдерживая смех, и вдруг кинулась отцу на шею:

– Папка, поздравь меня! Я счастлива! Слышишь?

– Слышу я это, моя дорогая, – сказал он неприятным голосом.

– Фу, какой противный, папка! Иван, мы с тобой должны обидеться.

– Я не кошка, господа, чтобы видеть в темноте.

Под ногами у него хрустнуло стекло от лампы.

– Что это такое? – вскрикнул он.

Но Лидия хохотала, как сумасшедшая.

Вечером, по приходу домой, Иван Андреевич нашел у себя на столе письмо от жены из Харькова. Сначала ему не хотелось его сегодня вскрывать, чтобы не мешать себе пережить счастье сегодняшнего дня, но потом показалось, что именно сегодня же и даже сейчас, немедленно, он должен прочитать это письмо.

Она писала своим ровным, тонким, однообразным почерком:

«Боже, как скучно. Я только сейчас поняла, что такое скука. Скука – это безнадежность. Это гроб, когда еще есть силы жить. Не подумай, что я упрекаю тебя. То, что мы сделали, мы сделали по обоюдному согласию. Но вот что странно: мне кажется, что мы, в сущности, ничего не сделали и ничего сделать не могли. Конечно, мы можем, если нам угодно, не жить вместе, но я все-таки не могу чувствовать того, что я хотела бы и что мне нужно: это – что я отдельное от тебя, переставшее быть для тебя близким существо. Что мне делать, Ваня? Ведь это же ужасно… Я тебя не люблю или, быть может, стараюсь себе добросовестно так говорить, но одних моих слов и моего убеждения оказывается мало. Я не могу начать новой жизни. Или, если хочешь, и могу, но это будет что-то чисто внешнее, грубое. И это оттого, что осталось что-то в прошлом, что мешает мне жить в настоящем.

И когда я размышляю о том, что это такое, то мне кажется, что это во мне говорит еще не умершее чувство к тебе. В сущности, дело обстоит так: или никакого чувства не было, а была случайная встреча, позорное сближение без искры оправдывающего душевного влечения, – тогда все так понятно и просто. Но так ли это, Ваня, так ли? Или, если не так, если все-таки что-то было, то значит, механический разрыв еще не все.

И вот это «не все» я теперь переживаю. Я передумываю все наши слова, самые незначащие события нашей жизни с тобой. Я сужу себя, сужу тебя, я доискиваюсь и ничего не могу найти, кроме ясного понимания, что никакого конца, в сущности, еще нет, а есть только мучительное начало чего-то нового, непереносимого.

Конечно, я бы могла поступить очень просто. Так обыкновенно и делается в подобных случаях, когда люди «вычеркивают» один другого из своей жизни. Скажи, ты этого хотел бы? Ты хотел бы, чтобы нашего прошлого не было для нас обоих совсем? Пусть в этом прошлом было много тяжелого. Пусть! Но ты бы хотел изгладить вместе с темным и то, что было в нем светлого, хорошего, человеческого. Для меня, скажу прямо, это была бы смерть. Признать, что шесть лет жизни с тобой были сплошным недоразумением, ошибкой, какой-то гнусностью – я не могу. А такой разрыв, как наш, означает именно это.

Итак, моя просьба: во имя светлых мгновений этого нашего обоюдного прошлого пиши мне, как складывается твоя новая жизнь. Верь мне, что это для меня не безразлично.

Твой верный друг Серафима».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю