355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Бушуева (Китаева) » Отчий сад » Текст книги (страница 7)
Отчий сад
  • Текст добавлен: 21 марта 2019, 07:00

Текст книги "Отчий сад"


Автор книги: Мария Бушуева (Китаева)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

Ритка вышла в кухню, поставила чайник. Газовая плита – чайник закипел мгновенно; блестел чистый, как в хирургическом кабинете, белый стол. Идеальная хозяй

note 99 ка, а Леня не всем доволен. Видите ли, в пеньюаре она по дому не разгуливает. Ритка пила чай, и ей хотелось курить, но только представив сигаретный дым, она почувствовала тошноту. И первый раз, когда она носила Кристинку, она не могла курить. В первый же вечер, залетев, она ощутила – нет удовольствия от сигаретки, подташнивает как-то. А ведь с Митькой… курила она тогда? Нет, не помнит. Вроде тоже сразу затошнило.

Она пила чай и кусала губы. Начало ноября – и выпал первый снег. Сухая земля – и снег на ней, как пудра. И ледок припорошен, и ветер – такой холодный. Французский крем, кстати, кончился. Утром надо бежать в клуб рано: директор просил явиться на планерку, не опаздывая.

Сказано – надо, значит – надо. Она плохо ела утром и так, а сегодня вообще не смогла и куска хлеба запихнуть в рот. Сказала вышедшему из спальни Лене, – он опять показался ей, в махровом халате, черноволосый, весьма интересным, только надезадорантился сверх меры: «Сделаю аборт».

Он так и застыл возле ванной.

– Второй у нас будет?

– Не будет. Не хочу.

– Сделаешь – разведусь, – вдруг отрезал он.

– Разведешься? – Этого она боялась больше всего на свете.

– Уже сказал. Хочу сына. Мамочка моя родная. Ритка всхлипнула. Вот такие пироги с кутятами.

* * *

Антону Андреевичу, надо сказать, не нравилась возня Серафимы. От него Сергей узнал, что Наташка както сочувственно к ухаживаниям Муры относится, и сообщил об этом вечером Томке. Томка сжигала волосы на ногах – страшно волосатая от природы, она подносила к коже спичку и жгла растительность, отчего в комнате

note 100 отчетливо воняло жареным бараном. Жареной овцой, поправила она флегматично. Сколько раз говорил, не могу видеть эту экзекуцию, скривился Сергей. Томка лупоглазо на него глянула. Кукла с мозгами. Тьфу. Морщась, двигая кончиком носа, размахивая рукой, он сообщил ей, что у Муры относительно его сестры вроде серьезные намерения. Томка чуть ногу не сожгла: перспективка!

– Ты о чем?

– Обо всем сразу!

– Не понял.

– Сад Мура оттяпает и дачу захватит, – без дипломатических ходов залепила она. – Мура – ханыга, а Серафима

– хапуга. А твоя сестра – дура.

– Это ты дура безмозглая!

– Полегче на поворотах! Пивом тебя этот кабан приручил!

– Ну, права ты, права. – Он вдруг припомнил один эпизод из недавнего прошлого. – Они мне отдыхать мешают. Я люблю покой, тишину, а натащат своих…

– Вот именно! – Тома жгла вторую ногу. – Поговорика с отцом!

– Эге! И поговорил. А знал ведь, что не любит Антон Андреевич, когда хоть крохотный грузик пытаются положить на его некрупные плечи.

– Ну и что? – сказал он. – Давно пора ей замуж. Да, Мура не совсем приятен, если даже не сказать – совсем неприятен, но еще более дурно, что дочь незамужем, не дай-то бог родит одна, опять на него, деда, все это свалится, хорошо Кирилл большой, уже не мешает.

– Видишь ли, отец, Мура – хищник, а это для всех нас, Ярославцевых, представляет большую угрозу. Кроме того, Тамара упахивается в саду… Но Антон Андреевич не дослушал.

– Я все понял, – досадливо отмахнулся от Сергея, – но ты же знаешь, я уезжаю в Крым, разберитесь сами.

note 101

– Ты летаешь туда три раза в году! Антон Андреевич промолчал.

– То есть ты даешь мне право действовать по своему усмотрению?

– Не убивать же Муру ты собираешься?

– Конечно, нет.

– Ну и действуй. Крым, Крым порывами ветра сырого уже относил его от неприятного разговора, сейчас нет жары, а плавать он будет в бассейне, такие невнятные тихие краски и мягкие голоса у незнакомых вдовушек сорокапятилетних… Как они напоминают фронтовых медсестричек. Он ушел прямо из школы добровольцем на фронт, юниор-теннисист, воспитанный матерью: долг, честь, Отчизна, – но настоящего героя из него не получилось. В первый же год войны проснулся ночью, во время затишья, от неприличного сна: будто взобрался он на сопку, но чувствует – какая-то живая почва под ногами, вроде даже дыхание ее ощущается; тут какая-то бабка, в платке, в телогрейке подходит, участливо на него смотрит, говорит: ты ж на вулкане стоишь, милай, сказала и пропала, он почему-то испугатьсято испугался, но до конца бабке не поверил, думает, надо найти жерло; потоптался, глядит – вот оно, жерло – вот дела-то – оно – увеличенный уголок услад, так сказать. Подивился: на красный цветок смахивает, – да вдруг вспомнил: на вулкане же стою! – и проснулся. Вышел из землянки покурить – хотел к деревьям прогуляться, несколько шагов сделал, сел на пенек, а землянку в этот самый миг разбомбило прямым попаданием!

– Да, – кивает Сергей, с трудом сдерживая зевоту, – бывает. – Чего это старик разоткровенничался? На курортах старым вдовам пусть рассказывает свою фронтовую биографию: тяжело контузило – а не ленись к сосенкам отбежать, – вернулся в часть, наград имеет прилично, до Германии дошел – сейчас только на старух все это действует. И как будто бы снова возле дома родного в этом зале пустом мы танцуем вдвоем… честно сказать: только

note 102 кровь, пот, трупы, зловоние и страх… Ах, нравятся вам белые барашки? О, море, море, розовым скалам…

– Что?

– …Только зловоние и страх. …Ты ненадолго подаришь прибой…

– Слушай, отец, – напоследок спросил Сергей, подняв и почему-то держа руки так, точно защищается от вет ра, – но неужели Наталья могла в Муру влюбиться?

– Напридумывала что-нибудь, вот и все.

– Эге! А на Митю не влажный – страшный ветер в последние дни налетал: словно черной пылью засыпало вдруг глаза – чернобылью. Изменялось освещение: все становилось желто-мутным, исчезали живые краски, искажались линии, предметы вытягивались и сплющивались, как в кривом зеркале, черты людских лиц уродовались так, что в автобусе или трамвае оказывались одни монстры, босховские нелюди, казалось – стоит к ним притронуться, и они рассыпятся – такой зернисто-землистой выглядела их кожа, а толкни их – и зеленоватое, протухшее мясо отвалится от их прозрачных костей.

Сутулый, серый, постаревший, он мотался по улицам, только чтобы не быть дома – бежать, спрятаться от жуткой старой ведьмы, под видом утрированной заботы выпивающей из него жизненные соки, желающей только одного – не отпустить его от себя, а для того нашедшей себе помощницу – маленькую алчную горбунью – обе они смерти его жаждут! Уехать! Уехать отсюда, где одни духовные карлики, уроды и злобные шуты! Я не могу находиться среди них, не могу.

…Оборвать все в одно мгновение, ползи, ползи, шурша, к моей шее, холоди предплечье, торопись, дорогая, торопись… Он открыл глаза. В парке, куда он забрел, было пустынно, лишь на одной из отдаленных скамеек чернел осевшим мешком обычный пьяница. Бело-черная осень, поздняя осень, никаких грачей здесь никогда не было и в помине. Он даже не заметил, что давно замерз.

note 103 Что на меня находит такое, подумал, вспомнил, что оставил старухе рисунок: обессиленное, хрупкое существо придавлено огромной, но почти ссохшейся грудью, из которой каплет на него кровь. Сказал бабушке: это тебе подарок, художественной ценности не представляет. Вспомнил – и сердце сжалось: бедная моя старенькая девочка, как ей со мной тяжело. Это я – монстр.

Черный мешок сполз со скамейки, встряхнулся и потащил себя из парка, а следом тянулись клочки тумана.

* * *

Через день Антон Андреевич летел в самолете, оставив позади расплывшийся город, дачный поселок с черными деревьями, оставив носатую Серафиму, сложных своих детей и внука, уносясь по белым северным снегам на упряжке оленей, направляемой смеющимся дедом, чьи белые косточки на Диксоне нашли свой последний приют. Снега, снега – и дымка возле рта, оторвалась она от губ мыльным пузырем, относит ее ветер куда-то, как сверкает поверхность шара, даже больно смотреть. Он открыл глаза – в иллюминатор било холодное солнце, отражаясь на голом затылке впереди сидящего пассажира. Отражение отражения – основной закон фило… Толстоватая стюардесса, встав в проходе, стала раздеваться, она расстегнула синюю блузку, подняла юбку – и выставила желтое колено, но вдруг хохотнула и со стуком упала на пол, покатившись к ботинкам Андрея Андреевича слоновой ладьей. Оказывается, блестящий затылок играл в шахматы с тем, кого не было видно за спинкой кресла. Самолет пока еще очень медленно начал снижаться… как хорошо, какая свобода, как все далеко, а крылья наши омывает ветер, а вон и дети мои – шахматные фигурки на бело-коричневых клетках жизни, так хорошо, словно покинул уже навсегда эту землю и волен наконец быть никем – ни отцом, ни дедом, ни инженером, ни пенсионером, ни бывшим фронтовиком, ни выросшим сыном – ни-кем! – и лететь, лететь все выше, шахматные клеточки, слившись, юркой мышью

note 104 скользнут в дальнюю норку пространства, – все выше – над белыми облаками – к оранжевым лучам Солн ца. Наш самолет совершил посадку…

Когда он вернулся из Крыма, Юлию Николаевну уже похоронили. Митя не разрешил срывать отца телеграммой. Запретил он и Ритке присутствовать на похоронах – ей вредны сейчас такие тяжелые впечатления. Такой ребячливый в обычной жизни, он сам собрал необходимые бумаги, сам договорился с могильщиками… Все – сам. Деятельность отвлекала его. Прямоволосый, высокий, бледный – он показался пришедшей высказать соболезнования Инессе, впавшей в мистический настрой, новым воплощением Альбрехта Дюрера. Но и у остальных он вызвал невольное уважение.

Юлия Николаевна умерла от инсульта, Митя нашел ее на полу, поднял на постель, она приоткрыла уже бессмысленные глаза, попыталась что-то сказать. Она готовилась к смерти, он понял это, – на ней была ее самая красивая комбинация и серый тяжелого шелка костюм, который так Мите нравился. С утра он шатался по городу, был в Союзе художников, еще раз убедившись в маразматизме здешнего правления, зашел в магазин, выбрал альбом, наведался к приятелю, уезжавшему из города во Владимир,

– не оставит ли он Мите свою мастерскую. Тот пообещал. Он в последние дни очень часто срывался – и, ощущая вину перед бабушкой и предчувствуя что-то плохое, вернувшись, открывал дверь и входил в квартиру очень осторожно.

Она лежала на полу.

Он вызвал скорую.

Перед смертью к Юлии Николаевне ненадолго вернулась речь.

– Родится дочь, – с трудом произнесла она, – не называйте Юлией.

– Почему? – Он готов был рыдать на ее груди. Но сдержался. note 105

– Юлия должна быть красивой, ты потому меня не любил, что я казалась тебе некрасивой. А ты – художник.

– Я так люблю тебя, – он опустил светловолосую голову к ней на грудь, – и всегда любил, прости меня, если можешь.

– Ты ни в чем не виноват, запомни это. – Она прикрыла глаза. Он взял ее руку – редкими пузырьками всплывал пульс. Но с усилием она снова подняла веки. – Не вино… Он вдруг понял: она не верила, что умирает на самом деле – просто оканчивалась пьеса, сейчас задернется занавес, она смоет грим и скажет: «Ну, ты осознал, мой мальчик, свои прегрешения?»

А пузырьки всплывали все реже.

Приехала еще одна скорая. Митя чувствовал себя преступникам

– режиссером, заставившим на сцене актрису вместо водопроводной воды выпить настоящий яд – яд своих жестоких слов, которые вырывались из его души, взрывавшейся отчаянием все последнее время; однако врачихи сочувствовали ему, делали умирающей уколы, а говорили так: «Лучше для вас, если все кончится быстро, после инсультов, знаете ли, могут лежать по десять лет, мычать, ходить под себя, а больницы таких больных не берут».

Он, не вслушиваясь, смотрел сквозь привычную для них жизнь, по баночному стеклу которой сновали они туда и сюда, и сквозь застывшее время, а там, за его пределами, шла по качающемуся мостику русая, веснушчатая девочка, она ненадолго приостановилась, чтобы, перегнувшись через деревянные перила, разглядеть кувшинки лиц на заплесневелой поверхности пруда, существующего там, за границами времени, лишь благодаря сгоревшему от чахотки еще в прошлом веке художнику Васильеву, написавшему его на холсте… А на том берегу, на зеленой траве холма, возле белой церкви ждали все давно умершие близкие девочки: отец, мать, старики, улыбающаяся дочь, и даже крохотная сестренка, почившая во младенчестве, сидела на руках у матери, – и все

note 106 они махали, призывно и нежно, – но так притягивали ее белые маски кувшинок. «Мне снилось, Митенька, что они уже заждались, – как-то призналась она, – так долго они ждут, так стосковались обо мне, но как я могу оставить тебя, мой ангел?» Она так и не отыскала на поверхности пруда Митино лицо и решила, что ненадолго сбегает к близким своим, на холм, обнимется с ними, а потом возвратится, чтобы на том берегу, откуда, наверное, она и бежит, снова стать не девочкой русой в веснушках, а Великой Матерью…

…Но уже все исчезло вокруг – и мостик, и холм, – на лодочке хрупкой стояла она, и ее уносила вода…

На девятый день после смерти Юлии Николаевны Ритка приехала, все приготовила, накрыла стол. Даже ей не показал Митя бабушкину записку – она прикрепила ее к мольберту, к которому, конечно, во время похорон он не притрагивался. «Я ухожу, чтобы освободить тебя». Он рванулся к аптечке: какие-то пустые пузырьки – впрочем, возможно, они пустыми были давно? Что делать?! Какое-то безумие! Ведь все врачи поставили один и тот же диагноз: инсульт! И он, ощущая себя теперь дважды преступником, сжег записку. Его вдруг охватило и другое чувство, наверное, выказывающее его окончательно дурным – чувство режиссерского – да, да! – именно режиссерского провала: актриса словно не просто угадала его страшные планы, которых, разумеется, в действительности не могло быть, но действительность отступила слишком далеко, чтобы сейчас определять его душевные движения, – актриса еще и, выполнив все, что от нее требовалась, простила его, страшного своего режиссера!

Так можно было сойти с ума – и он впал в какое-то странное оцепенение. Нет, он ходил, отвечал на вопросы, даже работал – но впоследствие из того периода не мог вспомнить ни одного дня, ни одного часа.

А Ритка впервые видела всех Ярославцевых в сборе. Она разглядывала их, отмечая сходство и угадывая отли

note 107 чия. Сергей больше всех нервничал, он постоянно выбегал покурить, и Томка шикала на него.

Сама Томка показалась ей обычной стервой – глупой, противной, какой-то стеклянной стервой. Глаза и щеки – ну как у фарфоровой куклы. И ватные волосы какие-то. Красит, наверное, постоянно, вот они и стали такими. Юлию Николаевну Ритка очень жалела, но чувствовала, что та доверила именно ей Митю. Теперь никого нет между ними – только он и она. Не об этом ли Ритка раньше тайно мечтала, даже порой представляя и тут же оправдывая себя обычной жизненной логикой, как будет он жить один-одинешенек в пустой квартире. И за эту скрываемую нехорошую радость, что Мите теперь не к кому припасть, осталась у него только она одна, верная Ритка, черная кошка Ритка, любящая его безумно! – становилось ей стыдно, и она про себя просила у Юлии Николаевны прощения: я же люблю Митю, люблю, добавляла она, а он меня.

Внезапно она остро поняла – она хочет, чтобы Сергея не было. Не то чтобы его убили, – она отпивала кисель, поглядывая в его сторону, – не дай-то Бог, не то чтобы он умер сам, пусть живет, а чтобы его вообще как бы не было. Нутром она уже понимала причину такого желания, но запретила себе пытаться умом разобраться в этой странноватой теме. Ни с каким Сергеем у нее никогда ничего. Никогда. Ничего. С Сергеем. И все-таки лучше – да простит ее Господь, – чтобы его самого на Земле не было.

Наталья пришла с Мурой. Мура лопал за милую душу. И Рита для себя отметила, как строго наблюдает за Мурой бледненький Кирилл. Такого тонкого и милого мальчика хочется родить – но как тяжело будет воспитывать! Нет, Ярославцевы все-таки плохо приспособлены к жизни, надежней тот материал, который погрубее. Но теперь поздно заказывать, что прислать, посылка вот-вот дойдет.

Наталья выглядела очень похудевшей; ее осунувшееся лицо, ее узенькие запястья, ее серенький свитерок – вы

note 108 звали на этот раз у Ритки подлинное сочувствие. Однако Мура чем-то напомнил ей своего Леню, показался надежным, достойным. Дай-то Бог, все у них устроится!

Серафима выразительно вспоминала, как однажды покойная рассказывала ей о своей учебе в гимназии, – успела до революции окончить четыре класса, а доучивалась уже в совшколе, – интеллигентная была старушка, ораторствовала она, как и Елена Андреевна, уважаемая матушка Антона Андреевича! Оттого-то и миру у них было мало! В семье ведь как: кто-то один – господин, а остальные – рабы. Что за дурацкая у вас философия, возразила Томка, Елена Андреевна, между прочим, я ее помню, никогда никакой своей власти не показывала. Не показывать – это еще большая хитрость, не смирилась Серафима. Но Юлию Николаевну я уважала! Королева была – как, бывало, войдет… Где она могла ее видеть, входящей куда? Ритка озадачилась. Но, видимо, встречала где-то, не будет же на поминках врать.

Смуглый от природы, от природы же молчаливый, Антон Андреевич все еще мысленно бродил по Крыму. Он постарался сразу же отогнать неприятные воспоминания о смерти и похоронах матери, о последних днях жизни отца и навязчивое представление своей возможной смерти

– он явно не принадлежал к тем, кто сначала запускает в свой дом мрачных квартирантов, а потом долго и упорно пытается их выставить за порог. Антон Андреевич открывал дверь только жизнелюбивым путникам, не засиживающимся на одном месте подолгу. И сейчас он пустился вновь бродить по Крымской земле, подошел к морю и глядел, глядел на темно-синие волны…

…По темным волнам уплыла утлая лодочка ее жизни, туда, туда, где черная бездна дымится, где звезды упавшие тихо уходят ко дну, а там, на неведомом дне, серебряно светит луна, туда, туда, где черная бездна воды с небесной сливается бездной, там духа ее светлячок поднимет волна, как свечу, о, как рассмотреть, разглядеть во тьме поднимая все выше над черной водой светляка, где внук, ее златоволосый, оставленный там, далеко, я вижу,

note 109 я вижу, спасибо, волна, идет по темной, по горной дороге, что вьется все круче и круче, и камни слетают навстречу ему, и черные птицы кружат, свеча ее Духа, не гасни! Пока ты дорогу ему не укажешь во мгле, свеча ее духа, должна ты помочь ему свет обрести и помочь обрести ему друга, и только тогда, тогда ты погаснешь, чтоб снова зажечься какой-нибудь жизнью и, тихо забыв и его, и себя, и все, что случилось когда-то, начать все сначала… …по темным волнам его горе несло за умершей Юлией вслед – когдато мы были с тобой, ты не помнишь, не помнишь? мы были с тобой! ты юною девушкой Юлией, я возлюбленным юным твоим, о, юность июня, июля листва, ласка меда и лодка любви, куда ты, куда ты, постой! я с тобой!.. но его отшвырнуло на берег волной.

II

Он очнулся.

Хохотал визгливо Сергей, прыгали его редкие, остренькие зубы, начавшие покрываться гнилостным налетом, хохотал Мура, его щеки надувались и сдувались, а глазки текли вместе с прозрачной слизью насморка в платок, который он сжимал в потной ладони. В ответ на его тоненький, гомосексуальный смех улыбнулась Наташа, пополневшая, с выпирающими из-под платья развратными грудями, она отпила из бокала вино, пачкая края рюмки жирной помадой. Веки Антона Андреевича сползли к ноздрям, и дым от сигареты струился прямо из-под них.

– Все-таки шестнадцать – это уже много, – шамкала Клавдия Тимофеевна. – Совершеннолетний.

– Совершеннозимний! – Кирилл, вытянутый и прозрачный, смеялся, крутил маленькой носатой головой, старательно изображая веселье. Вот он оглянулся: в окно влетела крошечная и никому не видимая Даша – легкое дуновение, первый поцелуй – кажется, только Дмитрий ее заметил. Уже середина мая, скоро они опять увидятся note 110 на даче. Соскучилась – припорхнула. Она стала такая красивая, как кинозвезда. Чего это родственники так шумят? Папаша – типичный совок и застойщик, а главное, пьяница… Кирилл еще сильнее вытянулся, длинная шея его качнулась, а затылок стукнулся о люстру. Дашка подлетела, села ему на плечо, свесила длинные ножки в коротеньких джинсиках, шепнула на ухо: а это кто такие? И в самом деле – то ли какие-то революционеры, деловые такие в кепках, а один с револьвером, то ли… непонятно, а этого, в центре, с усами – ну, его-то я узнал! – последнее время он ко всем зачастил – сквозь его землистую шинель виден салат и открытая банка шпрот…

– Ладно, надоело о политике, выйдем-ка, отец, – пьяно говорит Сергей, – покурим. Митя остался за столом. Он давно чувствует ненависть брата. Иначе как идиотом тот его за глаза не называет. Наташка давно на дачу перестала ездить, но Серафима торчит там частенько!

– Отец, в общем, ты Тому мою, я знаю, недолюбливаешь…

– начал издалека.

– Ближе к теме. – Антон Андреевич в последнее время Сергеем недоволен: пропил казеные деньги, пришлось срочно снимать ему с книжки, утащил шикарный альбом Сарьяна, куда дел – молчит – видимо, продал.

– Я хочу заняться ремонтом дачи!

– Третий год, если не четвертый, это обещаешь!

– У меня были дела, я же работаю, в отличие от твоего…

– Он мелкими струйками выпустил сигаретный дым. – Доски мне достанут. Доделаю второй этаж, покрашу пол на первом, обои сменю. Но… – Он прищуривает глаз, сплевывает в раковину. – Нужно, чтобы мне н и к т о не мешал!

– Никто это кто – я?

– Твой неудачливый гений!

– Времена меняются, – туманно бросает Антон Андреевич. Ему не нравится, что детей почему-то не берет мир, но что поделаешь – они такие разные. note 111

– Времена меняются не для таких. – Сергей зло кривится.

– Может, кто-то и называет эти его живописные плевочки жемчужинами, а по мне, так только и он, и его мазня – всем помеха! Приедет, расставит холсты, не пройти. И красками все заляпает. Воняют его растворители и лаки. Уже чешусь весь. Отец молчит.

– А твоя Серафима явится – только указывает. Поговоришь? Разные матери – разные получились дети.

– Иначе я не буду ремонтировать, ясно? А надо бы, надо подштопать дачку, не мне ж, старику, с ней возиться? Хотя я еще и жениться могу. Но дачей заниматься… Я плохой отец. Я очень плохой отец.

– Поговори с ним. Но и ты дрянной сын. У меня, плохого отца, дрянной сын.

– Поговорю. Митя мысленно завершил работу «Семейный праздник » и заскучал. Он тоже поднялся из-за стола и пошел в кухню, но войдя – повернулся и вышел, почувствовав: говорили о нем. И уловив: отцу неловко. Зачем их смущать? Своего брата Сергея он считает просто неудачником, как-то сказал о нем Наташе: жаль мне дурака, но она просто взвилась: да ты сам дурачок, если не видишь – он – негодяй! Да ну, утрируешь. Самый настоящий негодяй! Ей бы рассказать, как Сергей осенью, после того злополучного лета, зажал ее в углу – как-то тоже собралась вся семья – и пригрозил: «Будешь ездить на дачу, расскажу отцу, что ты меня соблазнила! А я ведь упирался…» «О чем вы шепчетесь?» – просверлила тогда их взглядом пучеглазая Томка.

«Сестра все-таки, – осклабился Сергей, – приятно иногда поболтать о том, о сем».

Наталья бы и сегодня не пришла – Кирюшка позвонил. И отца волновать не хотелось, начнет переживать, по

note 112 чему среди детей нет лада. Но главное – она побаивается Сергея: когда время так стремительно повернулось в другую сторону, когда сотрудников Сергея бомбят в прессе, величая «наследниками сталинизма», когда офицеров увольняют каждый день десятками, он способен на все. Настроение у него самого ужасное. Ведь он уже настоящий алкоголик. Такие и убить могут в состоянии похмелья. Ненависть его к ней с годами не ушла, как Наталья надеялась, а наоборот – усилилась до страсти. Страстная ненависть, как писали когда-то в романах.

У Натальи все-таки ребенок, Дашка. Разжалобил ее тогда Мура – такой неловкий, толстый, слабый. И вот – его копия растет… Чуть улучшенная, правда.

…Но в понедельник Наталья подает на развод. Жить так больше нельзя. Нельзя. Один Митя знает, как бывает ей плохо. Один Митя понимает все.

На эту скамейку сядем? Она не только что покрашенная? Что ты, приглядись. Такая тусклая. Митя смеется. Наташка, ты букашка. Но грязноватая зато. Обиделась, что ли, намного? Газету постелим. Села. Прохладно, а? Да нет. Так да – или нет? Черемуха, наверное, расцветает. А пахнет, пахнет – у… Правда, я стала красивей? Ты? Конечно. Хотя… Что «хотя»? А какая кошка – гляди. Странный субъект на нас глазеет. На твоего Мурку похож. Ага, точно. А знаешь, моей матери он сразу понравился, за ним, мол, как за каменной стеной. У этого гражданина явно какой-то к нам интерес. Сигаретку хочет, вот и все. Стена, которая если рухнет, то придавит! И знаешь, самое ужасное… ну, ты не слушаешь! Перестань ты на него глядеть сам – и он отвалит. Ладно, ладно, у тебя, кстати, носик покраснел. Ты будешь меня слушать?! Я к тебе как к исповеднику! Буду, буду. Ага, знаешь, что у тебя магическая улыбка. Магическая – это как? Способная отворять все двери и все сердца. То есть, как все подлецы, он был весьма обаятелен? Ну, слушаешь?! Я рассержусь! Внимательнейшим образом, моя рыбка. Я не рыбка. А кто ты?

note 113 Я – кошка, гуляющая сама по себе. Не сказал бы. Вот оттого я сейчас и страдаю. Слинял. Я же говорила – перестань на него зыркать – и он уйдет. Гадкий какой-то, мрачный, неприятный тип. А глаза сладкие. У всех гадов сладкие глаза. У змей – нет, и у удавов – нет. Самое ужасное, что я поняла, кого мне Мура напоминает! Кого? Моего отчима – завхоза. Это за ним моя мамаша была, как за каменной стеной. К нему она тогда и сбежала. Но ведь какая-то история произошла, измена, да? Изменато изменой, но ведь могла уйти и к библиотекарю. Может, она не любила читать? Остришь. Так что, он прямо именно завхоз? Именно и прямо, хотя назывался «замдиректора по административно-хозяйственной работе». Понятно. И очень напоминает? Вообще, точно, Мура – по виду – классический трактирщик из сказки. Ужасно, ужасно, я не могу с ним больше, он постоянно после своего киоска приволакивается пьяный, брюки бросает на пол, грязные носки на мое трюмо… м-м-м… я не могу с ним больше, такой толстый. Знаешь, толстые люди бывают очень красивыми, даже грациозными. Бывают. Но пьет – это тяжело. Мне постоянно снится один и тот же сон: какой-то мужчина, я не вижу его лица отчетливо, гонится за мной с ножом. Почти четыре года мне снится этот сюжет – в разных комбинациях: то я выхожу из трамвая – он следом, то я бегу по темной аллее – он за мной, последний раз мне снилось, что я в машине, и вдруг вижу в зеркальце, что мою машину преследует другая, а в ней – этот мужик, меня охватывает ужасный страх – что делать?! – сейчас он точно меня догонит, вдруг я вижу, что рядом со мной в машине старушка, в платке, простая очень, знаешь, такими изображали когда-то крестьянок, и она, не помню, то ли что-то говорит, то ли показывает мне кнопку – около руля – которую нажав, сразу связываешься с милицией – я чувствую, что спасена

– и просыпаюсь. Ты думаешь, что этот мужчина – Мура? А может, это символическое выражение твоей скрытой агрессии, твоего против него раздражения? Нет,

note 114 Мура, Мура! Или… Наталья как-то растерянно смотрит. Стряхивает пепел – она по-прежнему много курит. Ты думаешь – мое раздражение?

А возможно, это какой-то другой человек, не Мура, произносит он. Она вздрагивает. Другой?! Но кто?! Поищи в своем подсознании. Он коснулся ее плеча. Пойдем.

* * *

Ритка примчалась к нему вечером, привезла жареного мяса, картофель в банке, салат, даже один свежий огурчик с огорода свекровки – это тебе не с рынка, неизвестно откуда, а собственный! Но рано еще у нас для овощей. Но главное, ради чего она неслась сегодня – не терпелось показать новые фотографии малышки Майки, и х Майки!

– Дай их мне. Девчушка, как все дети, мила.

– Глаза, к сожалению, не зеленые. – Ритке так хотелось, чтобы зеленые были: получились голубые. – Но ведь красавица будет, а, Мить? Звезда эстрады! А кокетка такая – страх. Ленька ей то одно платьишко, то другое

– три года, а гляди-ка, уже капризы: нет, хочу класное! класное! класное! «Рэ» пока не выговаривает. Кроссовочки привез – Кристинке такие и не снились. Майка ведь у него любимица! – Ритка странно хмыкает.

– Кстати, прекращай таскать мне еду! Инесса тут както пирогов нанесла…

– Инесса?!

– У меня уже есть деньги.

– Это сколько же у вас денег, Дмитрий Антонович, сто монет раз в сто лет? А Инессу задавлю, вот тигрица поганая!

– Говорю – есть.

– Врешь ведь, как всегда, порядочный ты мой. Господи, как ты ужасно жил – нищий ведь! Раньше хоть пенсия Юлии Николаевны была, в то время и это было много, а когда деньги поплыли – ужас. Свекровка моя Дебора чуть с ума тогда не сдвинулась – у нее все сбережения на сберкнижке сгорели в одночасье. note 115

– Нищий?

– А что – хоть к церкви милостыню просить! Слава Богу, одни старые джинсы были, да я отдала тебе поношенный Лёнин свитер…

– А что, вполне, кстати, хороший.

– Леня плохие вещи не покупает. Да и кроссовки его, и футболки.

– Приодела ты меня!..

– Сволочи все вашем союзе! Бездари и сволочи, сделали себе карьеру в свое время!

– Ну почему уж так совсем, старики есть неплохие, старая такая гвардия, и кое-кто уже появился из новых.

– А ваши известные, один народный даже, его «Ленин и дети» у нас в актовом зале школы висела. И еще одна: «Дорога века». Тебе Юлия Николаевна тогда правильно говорила – съезди, напиши на тему труда. Можно было вполне хорошо написать.

– Но сейчас, – смеялся он, – сделать работу с какойнибудь стройки с пролетариями – это уже авангардизм.

– Но ты бы все равно создал… какую-нибудь… тарабарщину, одним словом. Я даже твоих названий не понимаю: «Улыбка летаргии» – кошмар!

– А «Смородиновый дождь», а? Нормально? Да, она права, конечно, питался он, можно сказать, манной небесной. Одну-две работы брали на коллективные выставки – и то считал счастьем. Какое-то безразличие охватывало. Но многое делал автоматически – полтора года после смерти бабушки выпали полностью, дальше помнил фрагментами. Словно в летаргическом сне был, «Улыбка летаргии» – своего рода автопортрет. К заказам не подпускали, у них семьи, надо кормить, а ты – сдыхай. И плодили свои натюрморты с обязательной рыбой на блюде – шедевры для столовых, роскошные пионы – для комнат отдыха в санаториях, портреты руководителей для кабинетов. Теперь появились циники. Да и среди тех такие были. Ты же, мол, Дмитрий, что-нибудь настоящее сделаешь даже по заказу, а народу нужна пошлость,

note 116 пипл, он окромя пошлости ничего не воспримет, никакое искусство ему не нужно, так что заказов тебе – кукиш в карман!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю