Текст книги "Марина Цветаева. Письма 1924-1927"
Автор книги: Марина Цветаева
Жанр:
Эпистолярная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
_____
О себе: живу мирно и смирно, в Дольних Мокропсах (оцените название!) возле Праги. У нас здесь паром и солнечные часы. На наших воротах дата 1837 г.
Пишу большую вещь [78], – те мои поэмы кончены. Есть и новые стихи. Печатаюсь. Хотела бы издать свою новую книгу стихов (за два года за границей) в России [79]. Если в какой-нибудь связи с Госиздатом – предложите.
Политического стиха ни одного.
Что Геликон? (Из<дательст>во.) Что другие берлинские? Прозу, кажется, пристроила [80]. (Книги, даже самые мужественные – сплошь дочери. Издатели – женихи. И всегда неравные браки!)
Читали ли «Быт и Бытие» Волконского, посвященную мне? Хорошая книга. Он сейчас пишет роман [81].
_____
Как Ва́ши писания?
Словом, Гуль, отзовитесь. Мы с Вами, по нынешнему времени – старые знакомые. Шлю привет.
МЦ
Мой надежный адрес:
Praha II. Lazarska ul, č
Rusky studentsky Komitet
– мне. —
Впервые – Новый Журнал. 1959. № 58. С. 186. СС-6. С. 539–540. Печ. по СС-6.
26-24. <М.Л. Слониму>
16-го сент<ября> 1924 г.
Я не хотела Вам писать и не думала о Вас, но А. [82] так хорошо рассказывала о Вас, что вспомнила Вас живым, прежним, и мне сделалось жалко Вас – всем жаром жалости, как я одна умею жалеть.
Вы виноваты передо мной – глубо́ко – минуя всё – пишу Вам – тому – почти год назад <оборвано>
Время и молчание работают, чувствую Вас враждебным, а не моим уже – ни одной песчинкой Вашей песчаной (не пустынной! песчаной – говорю о составе) души. Я Вас уступила, я (брезгливо) отстранилась. С самого Вашего отъезда по сей (сентября) день – постоянное нарастание обвинительного акта <оборвано>
_____
– А того зверька помните, шуршавшего в кустах? Это был тритон или саламандра – «гений этих мест» (dieu des lieux) {25} подслушивавший и шумом покрывавший тайну.
_____
…Обозрев всё назад – слишком близки, чтоб рваться, слишком далеки́ – чтоб слиться. Ни дали, ни близи, на расстоянии руки. Стихам тут нечего делать.
Милый друг, Е.О. [83] уезжая все-таки передала мне Ваше наставление: не быть столь быстрой в своих суждениях о людях и не столь легко– (-мысленной? весной? верной? Половина слова так и осталась в воздухе из-за моей реплики.)
И вот, объявляю Вам, что мне на днях исполняется 30 лет [84] (NB! 26-го сентября по старому) – и что эти слова я слышу уже с трех, и что это совсем безнадежно.
И относя эти Ваши слова вовсе не к Я<ковле>ву [85] (к<оторо>го Вы от меня (!!!) защищаете) а к Вам самому, мой друг – говорю Вам, что все-таки ни о чем не жалею: ни о своей быстроте, ни о своем легко-(мыслии? верии? любии?) и никогда бы не променяла этих своих свойств – хоть было бы сотни вас! на их обратное.
Будьте счастливы, дружочек, и ищите себе кого-н<и>б<удь> на 15 лет моложе и на целую меня меньше.
Тогда Ваши добрые советы м<ожет> б<ыть> и принесут – прок и плод.
МЦ
Впервые – HCT. С. 418–419. Печ. по тексту первой публикации. Адресат установлен предположительно.
27-24. <М.Л. Слониму>
<Сентябрь 1924 г.>
Другой отрывок:
– Письму буду рада, но только как необходимости Вашего вздоха (Вам – воздуха).
Дышите в меня! вот моя формула взамен: – Дышите мной! (а я – что́ буду делать?!)
Дышать другим – задыхаться.
МЦ
Впервые – HCT. С 419. Печ. по тексту первой публикации. Адресат установлен предположительно.
28-24. Б.Л. Пастернаку
<Осень 1924 г.>
Борис, родной. Я не знаю, долетело ли до Вас мое письмо давнишнее, в начале лета [86]. Длительность молчания между нами равна только длительности отзвука, вернее: все перерывы заполнены отзвуком. Каждого Вашего последнего письма (всегда – последнего!) хватает ровно до следующего, при частой переписке получ<илось> бы нечто вроде сплошного сердечного перебоя. Сила удара равна его длительности, есть ли в физике такой закон? Если нет, – есть.
Борис, если не долетело, повторю вкратце: в феврале я жду сына. Со мной из-за этого ребенка уже раздружились два моих друга, из чистой мужской оскорбленности, негодования, точно я их обманула, – хотя ничего не обещала! А я, в полной невинности, с такой радостью сообщ<ала> им эту весть (оба меня любили, т.е. так думали) и знаете чего ждала и не дождалась в ответ: «Ваш сын! Это должно быть чудо!» и еще… «но пусть он и внешне будет похож на Вас». Это я бы сказала Вам, Борис, п<отому> ч<то> я Вас люблю, и этого ждала от них, п<отому> ч<то> они меня любят, а дождалась – ну, <оборвано> {26}
Теперь я совсем одна, но это не важно, всё, что не насущно – лишне, двоих не теряют, а одного не было, я ничего не потеряла, кроме – времени от времени – своего же волнения (сочувствия) в ответ на чужое.
Борис, мне противно повторять то́ свое письмо, тем более, что писала я в глубокой потрясенности, теперь свыклась – но там была формула, необходимо, чтобы она до Вас дошла: «единственное отчаяние мое, Борис, – Ваше имя». Я его Вам посвящаю, как древние посвящали своих детей божеств<у>, <оборвано>
Борис, с рождения моей второй дочери (родилась в 1917, умерла в 1920 г.) прошло 7 лет [87], это первый ребенок который после этих семи лет – постучался. Борис, если Вы меня из-за него разлюбите, я не буду жалеть. Я поступила правильно, я не помешала верстаку жизни (совсем гётевское наблюдение и определение и даже форма, – только Гёте бы вместо жизнь сказал природа. О «Детстве Люверс» – потом [88]), я не воткнула палки в спицы колеса судьбы. Это единственное, что я что́. Да, Борис, и будь этот ребенок у меня от первого прох<одимца>, он все-таки был бы, п<отому> ч<то> он захотел через меня быть. Да, Борис.
Впрочем, Вы мудры и добры, – зачем всё это? Горечи моей Вы не сможете не прочесть уже с первой буквы февраля. Ни о радости, ни о горечи я говорить не буду, – <оборвано>
А если это будет дочка – значит, сын впереди.
Я назову его Борисом и этим втяну Вас в круг.
_____
Борис, я закончила большую вещь – I часть трилогии «Тезей»: Ариадна. Приступаю ко второй [89]. В «Современных Записках» (XXI кн.) есть моя проза, из советских записей [90], – достаньте и прочтите. Часть сказки «Мо́лодец» уже отпечатана, выйдет к Рождеству, пришлю. (Здесь очень неисправные типографии) <оборвано>
Впервые – Души начинают видеть. С. 99–100. Печ. по тексту первой публикации. В HCT. С. 308–309 – вариант письма (с незначительными разночтениями) с включением приписок 1933 г.
29-24. O.E. Колбасиной-Черновой
Вшеноры, 17-го октября 1924 г.
Дорогая Ольга Елисеевна, Когда отошел Ваш поезд, первое слово, прозвучавшее на перроне, было: «Как мне жаль – себя!» и принадлежало, естественно Невинному [91]. (Придти на вокзал без подарка, – а? Это уже какая-то злостная невинность!)
Потом мы с ним пошли пешком – по его желанию, но не пройдя и двадцати шагов оказались в кафе, тут же оказавшемся политическим и даже преступным местом сборища здешних чекистов. Невинный рассказывал о Жоресе [92] и чувствовал, что делает историю.
Засим он – в В<олю> Р<оссии>, мы – почти, т.е. в тот магазин шерсти, покупать С<ереже> шершти [93] на кашне. Выбрали, в честь Вашего отъезда, траурную: черную с белым, явно – кукушечью. Да! Вдоль всего Вацлавского [94] глядели вязаные куртки и платья, причем Невинный на самое дорогое изрекал: «Вот это», так весело и деловито, точно я (или он) вправду собираемся купить.
У остановки 5-го номера столкнулись с В<иктором> М<ихайловичем> [95], и я, радостно: – «А мы только что проводили О<льгу> Е<лисеевну>. Сколько народу было!»
И он, улыбаясь: «Значит, с вокзала?»
Ничего не оставалось, как подтвердить: «Да».
Невинный мялся, и мы его отпустили.
_____
У К<арба>сниковых [96] нас ждало некое охлаждение, выразившееся в форме одной котлеты на брата, без повторения. Съели и котлету и охлаждение.
– «Только ра-а-ади Бога, М<арина> И<вановна>, не беспокойтесь, не приезжайте ни прощаться, ни провожать» [97], – раза три сряду, на разные лады, с все возрастающей настойчивостью.
И тетка, как в тромбон: «И мебель увезут».
Перед уходом она кровно оскорбилась на меня за то, что я не смогла ей во всей точности указать, где и как в данный час переходят границу. – «Я же совершенно вне политики, да ведь это ежедневно меняется, откуда мне здесь, в Праге, знать?!»
И она, оскорбленно и хитро подмигивая:
– «Наоборот, как Вам здесь, в Праге, не знать, когда у Вас все друзья политические, Вы просто не хотите мне сказать!»
Простились холодно: А<нна> С<амойловна>, очевидно, почуяла, что я всем ее сущим и будущим отпрыскам (или это только у мужчин отпрыски? у женщин, кажется, птенцы) – или птенцам – предпочитаю хотя бы худшую строку худшего из поэтов и это вселяло хлад.
Ах, к черту! Надоели чужие гнезда.
А ночью видела во сне Дорогого [98], – мы с ним переносили груды стекла – всё такие изящные «вещички» – он устраивал квартиру – я помогала, и у него, кроме стаканчиков и рюмочек, ничего не было. Но помню, что я плакала, хотя ничего не разбила, даже проснулась в слезах.
_____
Завтра, 18-го, на каком-то вечере чешско-русской «гудьбы́» (музыки) встречусь с Завадским [99], передам ему рукописи, в первую голову – Вашу. Сегодня все это приведу в порядок. У меня после двух дней в Праге, а особенно после Невинного, полное чувство высосанности, какие-то сплошные отзвуки Игоревой «ножки» (видите ли – стукнулся!) [100], теткиных политических границ, слонимовского стекла, – хлам! Буду убаюкиваться вязаньем.
_____
Рецензию в «Звене» прочла [101]. Писавшего – некоего Адамовича – знаю. Он был учеником Гумилева, писал стихотворные натюрморты, – петербуржанин – презирал Москву. Хочу послать эту рецензию Волконскому, а отзыв на нее Волконского Адамовичу. Пусть потешится один и омрачится другой.
Часть романа Волконского [102] им присланную, почти кончаю: пока – не роман, но блестящая хроника дней и дел. – Царский бал – прием у Витте – убийство Гапона [103] – книга, конечно, пойдет.
_____
Знаете чувство, охватившее всю группу провожающих, после последнего взмаха последнего платка? – «Как О<льга> Е<лисеевна> скоро уехала!» – В один голос. – «Не скоро уехала, а отъехала, – сказала я, – ибо для того, чтобы уехать, нужны люди, а для отъезда – паровоз». Не знаю, оценил ли Невинный укор моего разъяснения (– и упор!).
Жду письма: дороги, вокзала, первого Парижа, первого вечера, первой ночевки. Поцелуйте Адю и расскажите ей, в какой сутолоке (не людей, а предметов!) я живу, чтобы не сердилась, что не написала.
– Мне скверно, – м<ожет> б<ыть> отзвук К<арбасников>ского громкого благополучия, м<ожет> б<ыть> слонимовское стекло, – но: скверно. То, что я больше всего боюсь: глухой стены, – нет! – брандмауэра, воздвигаемого моей гордостью – случилось, а когда стена – что остается? – головой о́б стену!
И – главное – я ведь знаю, как меня будут любить (читать – что́!) через сто лет! [104]
МЦ.
Впервые – НП. С. 71–74. СС-6. С. 682–684. Печ. по СС-6.
30-24. A.B. Черновой
<1924> [105]
Дорогая Адя, на днях в Праге встретила с Алей Самойловну [106], – кинулась к нам, как к родным. Я спросила, исполнила ли она поручение Вашей мамы, она сказала, что да, но что В<иктор> М<ихайлович> [107] сейчас сам без денег. Одета была и выглядела как-то по-цирковому, – не знаю, в чем дело, – вроде жены содержателя цирка (в штанах), или глотательницы шпаг. Недавно на вечере XVIII в. в «Едноте» [108] видела, из знакомых, еще жену Я<ков>лева [109] (моей bête noire {27}, т.е. той белобрысой бестии из Пламени! [110]) – была со мной крайне ласкова и сказала, что перевела один мой стих на французский. Я изъявила удивление.
Невинный зачах, т.е. я его не вижу, п<отому> ч<то> в «Воле России» не бываю. Запугала его вшенорской грязью и необходимостью мужских ботиков («калоши затонут!»). Адя, не видели ли Бахраха? Пусть О<льга> Е<лисеевна> проинтервьюирует его на мой счет, посмотрим, какую морду сделает. Толстеют ли дети Карбасникова? [111]
Целую Вас.
МЦ.
Впервые – НП. С. 88. СС-6. С. 668. Печ. по СС-6.
31-24. O.E. Колбасиной-Черновой
Вшеноры, 2-го ноября 1924 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Так и не дождалась Вашего письма, хоть и не сомневаюсь, что половина (из скромности!) Ваших помыслов принадлежит мне.
Нынче унылый воскресный день, вчера был день всех святых (всех мертвых) кто-то рассказывал, что мой – Ваш – Uhelný trh {28} [112] являл собой сплошной цветник, – могла бы и я принести несколько цветочков на свои недостоверные могилы. (Недале́ко ходить!)
Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, – нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом! – Уютно – Связала два шарфа: один седой, зимний, со снеговой каймой, другой зеленый – 30-х годов – только <недостает?> цилиндра и рукописи безнадежной драмы под развевающейся полой плаща – оба пошли Сереже, и он, в трагическом тупике выбора, не носит ни одного.
Есть у меня новая дружба, если так можно назвать мое уединенное восхищенье человеком, которому больше 60-ти лет и у которого грудная жаба – и которого, вдобавок, видела три раза – и у которого крашеная жена и две крашеные падчерицы – но дружба, в моих устах, только моя добрая воля к человеку. И вот, не будучи в состоянии угодить ему стихами (пушкинианец), – вяжу ему шарф.
Это – профессор права – Завадский – бывший петербургский прокурор, председатель нашего союза и мой соредактор по сборнику [113]. Я уверена, что он бы меня очень любил, если бы я жила в Праге.
_____
Большую вещь свою я окончила: Тезей (Ариадна) – I часть. Драматическая вещь, может быть и трагедия. (Никогда не решусь на такой подзаголовок, ибо я женщина, а женщина не может написать трагедии.) Куда отдам не знаю. В «Совр<еменные> Записки» недавно отдала «Мои службы» – отрывки [114]. Вы – знаете, – для нашего же сборника вещь слишком велика. – Пускай отлежится. – Буду теперь писать II часть. Замысел трилогия. Думаю, справлюсь.
_____
Уехала третьего дня Валентина Чирикова, с которой меня роднила «великая низость любви» (из одного моего стиха, там так):
Знай, что еще одна… Что – сестры.
В великой низости любви [115]
– у нее в настоящем, у меня в прошлом. Весной она выходит замуж за какого-то горного инженера (как жутко! точно все время взрывает мосты! – но всякая профессия жутка), – которого не любит, потому что любит другого, который ее не любит [116]. А выходит – п<отому> ч<то> 29 лет, и нужно же когда-нибудь начать.
Если бы – миллиардер, я бы поняла, – тогда выходишь замуж за все пароходы! Но – инженер… Хуже этого только присяжный поверенный.
_____
Таскаемся с Алей к А<лександре> 3<ахаровне> [117], выходим в сумерки, – у нее тепло, она – шарф, я – шарф, Аля на полу возится с Леликом [118] – а за окном и в окно дождь, по которому сейчас придется идти домой. Возвращаемся в непроглядной тьме, по лужам, с тоскою выстораживая первый огонек Вшенор.
Так проходят дни. С виду все еще незаметно. (Скоро 6 месяцев!) – На легком подозрении, развивающемся при первом моем вскоке на стул или на стол (достать стакан с полки, поправить штору) – а то и на скалу – достать небосвод! – Лазим с Алей – в ясные дни – исступленно: последнее небо! Впереди – сплошная муть. Здесь хорошие прогулки, но деревня – пытка: с тех пор, как я еще тогда, при Вас – вступилась за Лелика, мальчишки нас с Алей ежедневно встречают ругательствами, камнями и грязью. А сколько таких дней еще впереди!
Стараюсь с помощью сравнительной лестницы (другим, мол, еще хуже!) представить себе – один день, что я счастлива, другой, что я этого заслуживаю, но… при первом комке грязи и при первом неуступчивом куске угля (топка пытка!) – срывается: всем существом негодую на людей и на Бога и жалею свою голову, – именно ее, не себя!
С<ережа> неровен, очень устает от Праги, когда умилителен – умиляюсь, когда взыскателен – гневаюсь. Бедная Аля вертится, как белка в колесе – между французским, метлой, собственным и чужим беспорядком. Твердо надеюсь, что она выйдет замуж «за богатого», после такого детства только это и остается.
Мечтает, впрочем, о елке: уже считает дни!
_____
6-го ноября.
Дорогая Ольга Елисеевна, а сегодня Ваше письмо. Радуюсь и печалюсь. Бедная Адя! Как жаль. Думая об Аде и об Але, я сразу восстанавливаю в памяти морды детей К<арбасни>ковых (и матери и тетки) – слышу их требовательные голоса: «ветчинки! печеньица!» и ответный противно-медовый – матери: «Они у меня, М<арина> И<вановна>, уди-ви-тель-но любят ветчину. А Аля?» и готова мир взорвать.
Да, есть дети еще несчастнее Ади и Али: те, что под заборами, или те – стадами – в Сов<етской> России, но РАЗВЕ ЭТО ОПРАВДАНИЕ?
Аде, 15-ти лет, сидеть ночи подряд над чужими куклами, и Але, 11-ти [119], весь день метаться от метлы к сорному ящику, когда сотни тысяч ничтожеств («Ид») [120] того же возраста челюсти себе смещают, вызевывая золотой свободный бесконечный богатый день – дуб, кто этого не чувствует, и негодяй, кто не вступается!
_____
Как же Вы, после глаз Вашей Оли и синяков под глазами – Ади, не поверили еще, не заставили себя еще поверить в ликующее, торжествующее, мстящее бессмертие души?! Бессмертие, в котором она открывается! Вроде большевицкого кухаркиного: «Теперь мы господа!» Ведь тех англичан с пароходами нет, как же без верховного англичанина?!
_____
А с «дорогим» я помирилась – третьего дня. Пришла, чтобы говорить о сборнике, т.е. просить денег, он заговорил о «Психее» Родэ [121], к<отор>ую мне проиграл месяца четыре назад, причем «Психеи» этой нигде не мог найти, ибо запомнил и требовал «Элладу» [122], – я рассмеялась, – он рассказал мне китайскую сказку про девять небес – я задумалась – стало жаль, и ему и мне – года назад, набережных. Он был прост, правдив, нежен, человечен, я – проста, правдива, нежна, человечна. В кафе я уже рассказывала о «номере» с Р<одзевичем>, а в трамвае (он провожал меня на вокзал) уже слушала песенку: «Можно быть со всеми и любить одну», которую парировала настоящей на сей раз песенкой – очаровательной – XVIII века:
Bergère légère,
Je crains tes appas, —
Ton âme s'enflamme,
Mais tu n'aimes pas… {29}
Расстались друзьями, – не без легкого скребения в сердце. – Почему все всегда правы передо мной?? —
<Приписка на полях:>
Только что был у нас П<етр> А<дамович>, – завтра уезжает. Растопил мне на прощание печку. Было трогательно. Ехать ему смертно не хочется [123]. В тоске.
Целую нежно Вас и Адю. Бедная семья Кесселей [124]. «Беда от нежного сердца», – как называли Алекс<андра> II, предпосылая беде – Августейшая [125].
МЦ.
Непременно опишите мне встречу с Чабровым и, если доведется, покажите ему «Переулочки» в Ремесле [126]. Он наверное не видел посвящения.
Впервые – НП. С. 74–79. СС-6. С. 684–687. Печ. по СС-6.
32-24. O.E. Колбасиной-Черновой
Вшеноры, 16-го ноября 1924 г.
Дорогая Ольга Елисеевна. Деньги получены, – девятьсот <крон> [127]. Посылаю Вам сейчас восемьсот, к 1-му – еще сто. Получила я их подлогом, ибо доверенности на получение у меня не было, и я ее написала сама. Заблоцкий [128] спрашивал о Вашем местопребывании, я ограничилась туманностями. Попытайтесь (терять нечего!) еще раз подать прошение:
В Комитет по улучшению быта русских ученых и журналистов
– такой-то —
Прошение
Покорнейше прошу Комитет продлить выдаваемую мне ссуду и на этот месяц, по возможности в том же размере. Подпись
Семейное положение:
Заработок:
Адрес: Дольние Мокропсы. и т.д.
Число
Сделайте это немедленно и пришлите мне, вместе с доверенностью: «Доверяю такой-то получить причитающуюся мне ссуду за декабрь месяц».
Прошение я передам Ляцкому, доверенность предъявлю 15-го, вместе с уцелевшим бланком (Вы мне прислали два), в котором я ноябрь переправлю (не бойтесь!) на декабрь.
Жаль, что раньше не пришло в голову, но м<ожет> б<ыть> еще не поздно.
_____
На Ваше первое (длинное) письмо я ответила. На второе, т.е. деловую часть его, скажу следующее: пока мне чехи будут давать, я отсюда не двинусь. Жить, как Р<еми>зовы, 3<айце>вы и др<угие> парижане, я не могу, ибо добывать не умею. Вы меня знаете.
Если бы – чудом, в к<отор>ое я не верю, – таинственный ловец жемчужин и улыбнулся в мою сторону, я бы эту улыбку просила направить в Прагу, где мне уже улыбаются. Ему бы эта улыбка, во всяком случае, обошлась дешевле, мне же: 1+1=2. Словом, я вроде того гениально-гнусного ребенка из франц<узской> хрестоматии, к<отор>ый, потеряв одну монету и получив взамен вторую, ревя и топая ногами, неустанно повторял: «à présent j'en aurais eu deux!» {30}
Милая Адя пишет о вечере. Милая Адя, когда Вы будете в «таком положении» – интересном единственно для того, кто от этого выиграет, а именно: для очевидного, но незримого – милая Адя, когда Вы именно этим образом будете интересовать – да еще на 7-ом, а то и на 8-ом месяце – Вы, головой клянусь, ни за что не захотите вечера в Париже, – особенно, имея прелестную привычку, как я, ощущать себя стройной – и интересовать – совсем другим!
Вечер – в мою пользу, да! Но без моего присутствия. И я Вас серьезно буду просить об этом, дорогая Ольга Елисеевна, post factum, когда тайное станет явным. Убеждена, что не откажутся выступить ни Зайцев Борис (бррр!), ни еще какие-нибудь Борисы – можно даже будет внушить 3<айце>ву, что мой Борис [129] (si Boris il у а?!) {31} в его честь. (NB! Вот удивится!)
_____
Вчера провела прелестный день в Праге. Ездила с Алей и с одним добрым студентом 46 лет – в Москве у него внук в Комсомоле [130] – получали иждивение, сидели у Флэка (старинная пивная), а вечер закончили у моего Завадского, за ласковыми и дельными разговорами. Старик чудесный (53 года, но с виду старше), подарил мне свои воспоминания о временном правительстве (в «Русск<ом> Архиве») [131], угощал нас чаем и ходит в моем шарфе. (Сама видала!) 21-го у нас писательское собрание, представила сборник, Ваша «Раковина», надеюсь, пройдет [132].
С Дорогим, как я Вам уже писала, помирилась, но с тех пор не виделась, вчера не зашла и, вообще, ни окликать, ни заходить не буду. Остаток горечи? Привычка к власти? Ах, кажется, нашла формулу: я не ревную, я брезгую. А брезгливость, прежде всего – руку назад.
По тому, как мне хорошо, достойно, спокойно и полновластно со стариками, я убеждаюсь, что мне окончательно-восхитительно было бы с ангелами.
_____
Пишу стихи. – Кажется, хорошие. – За II часть Тезея еще не принималась, – печка мешает. Но топить я ее научилась безукоризненно: ни угля, ни рук не щажу. С<ергей> Я<ковлевич> (второй) [133] наконец догадался – кто я:
«Апачи́ [134] высказывают особенное отвращение ко всему, что походит на дом. Они только в исключительных случаях строят хижины из легких ветвей и кустарника; когда же становится слишком холодно, то отыскивают углубление в земле или же строят из земли, камней и листьев род котла в один метр в поперечнике и в ½ метра глубины, скорчившись садятся в него совсем голые, большей частью в одиночку, и встают только на другой день, когда солнце согреет их окоченевшие члены. От дождя прячутся под скалами и деревьями, а прочее время проводят в открытом поле». (Учебник археологии).
17-го ноября 1924 г.
Письмо задержалось. Высылаю его завтра, вместе с деньгами. Дорогая Ольга Елисеевна (получила Ваше письмо к С<ереже>) – зачем Вы уехали?! Ссуду можно было бы отстоять – хотя бы в половинном размере. Был бы прецедент. – Я в ужасе от Вашей жизни и жизни Ади. Адя вырастет озлобленной, помяните мое слово. Если бы я умирала, я, раздаривая свои дары, завещала бы ей – высокомерие к людям, уже готовое, без предыдущего этапа ненависти. Ненавидеть людей она будет не меньше, чем я, помяните мое слово, она уже и сейчас объелась людскими низостями. Жить среди благоденствующих низших – самоотравление. Мне жаль Адю. Это – характер. В ее глазах – суд. В подростке это – жестоко.
Достаньте ей где-нибудь «Le Rêve» Zola {32}, она мне чем-то напоминает героиню. Перечтите и Вы – хотя у Вас времени нет – ну, пусть она Вам расскажет. Сновиде́нная книга.
_____
Когда буду Вам пересылать остающиеся 100 <крон>, пришлю немного больше – хочу подарить Але на Рождество (а у нас и других разговоров нет, ибо Аля слишком умна, чтобы жить настоящим, т.е. печкой и тряпками!) «Les nouveaux contes de fée» M
Сережин журнал вышел, – по-моему, хорошо – «Своими путями» [136]. – Громить будут и правые и левые.
Впервые – НП. С. 82–88. СС-6. С. 687–690. Печ. по СС-6.
33-24. O.E. Колбасиной-Черновой
Вшеноры, 25-го ноября 1924 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Что же не шлете прошения и доверенности? Чириков обещал похлопотать о декабрьской ссуде, но, если прошения уже будут поданы в министерство, это не поможет [137].
Кстати, адр<ес> Людмилы [138]:
Malakoff (Seine)
Rue Jean-Jacques Rousseau I
Madame Chnitnikova
(Шнитникова, Людм<ила> Eвг<еньевна>)
О моей жизни. Вся она сводится к нескольким (количественно – очень многочисленным) механическим движениям. Мыканье между пятью-шестью неодушевленными, но мстительными предметами – не маята маятника, ибо я не предмет, а нечто резко-одушевленное, именно – мыканье, тыканье чего-то большого и громоздкого (вспомните стихи Бодлера – о пингвине – нелепом на суше), в быту неорганизованного, между острыми, несмотря на их тупость, а м<ожет> б<ыть> именно тупостью своей, острыми, мелочами быта [139].
Жизнь, что́ я видела от нее, кроме помоев и помоек, и как я, будучи в здравом уме, могу ее любить?! Ведь мое существование ничуть не отличается от существования моей хозяйки, с той только разницей, что у нее твердый кров, твердый хлеб, твердый уголь, а у меня все это – в воздухе.
Мы кругом в долгах (Вам верну), пришлось из текущего иждивения купить теплые башмаки (135 кр<он>) и перчатки (35) и чулки (35) – (отмораживаюсь) – и вот уже 25-го сегодняшнего ноября ничего в наличности, даже эта марка в долг. «Дни» после моей вежливой перепалки с Зензиновым [140] (платил 50 гелл<еров> строка, я добилась 1.50) моих последних стихов не поместили, – сочувствую, – раз другой за 50, зачем же меня за 1 кр<ону> 50? Все всегда правы.
С<ережа> завален делами, явно добрыми, т.е. бессеребренными: кроме редактирования журнала [141] (выслан, – получили ли?) прибавилась еще работа в правлении нашего союза («ученых и журналистов»), куда он подал прошение о зачислении его в члены [142]. Не только зачислили, но тут же выбрали в правление, а сейчас нагружают на него еще и казначейство. Ничуть не дивлюсь, – даровые руки всегда приятны, – и худшие, чем Сережины! А кроме вышеназванного университетская работа, лютая в этом году, необходимость не-сегодня-завтра приступать к докторскому сочинению, все эти концы из Вшенор на Смихов и от станции на станцию, – никогда не возвращается раньше 10 веч<ера> (уезжает он поездом в 8 ч<асов> 30), а часто и в 1 ч<ас> ночи. Следовало бы поделить наши жизни: ему половину моего «дома», мне – его «мира» (в обоих случаях – тройные кавычки!).
М<арк> Л<ьвович> о месте замолчал, вообще замолчал, на торжественном собрании нашего союза (выборы председателя и всего состава правления) отсутствовал, кто-то потом рассказывал: «уехал освежиться на 5 дней». Есть разные помойки: предпочитаю свою, внешнюю! На людях я его всегда защищаю и отношусь к нему с добротой, но есть что-то в этой доброте от моей высокой меры, а м<ожет> б<ыть> – просто от презрения. Мое отношение к нему – мое отношение к еврейству вообще: тяготение и презрение. Мне ни один еврей даром не сходил! [143] (NB! А ведь их мно-ого!).
_____
Завадский («мой» Завадский) из председателей ушел, выбрали при моем живейшем соучастии В.Ф. Булгакова [144]. Он сиял красным, как пион. Седые волосы над младенчески-розовым лбом лоснились. М<ожет> б<ыть> – двинет сборник? Рукописей – чудовищная толща, сколько грядущих мстителей! Были бы здесь, рассказала бы в жестах и в лицах, много смешного, но так, в отдалении, теряет остроту. Дала в сборник «Поэму Конца» – ту, над обрывом, от к<отор>ой у Вас разболелась голова – сосны и акации, помните? – очень бы хотелось именно здесь, в Праге, но… если дадут меньше кроны строка (je baisse à vue de l'oeil!) {35} придется изъять.
Да, на каком-то вечере в Ч<ешско>-Р<усской> Едноте (была второй раз за два года) видела Р<одзевича>. Сидели за столиком с Б<улгако>вой. Прислонили для приличия два стула, якобы ожидая еще пару, к<отор>ая, разумеется, не явилась. В один из перерывов подошел (Б<улгак>ова, по обыкновению, «va faive un petit tour pour me faire plaisir» {36} – и Р<одзевич>, не рассчитывая на ее быстроту, не боялся). Мы стояли с Ал<ександрой> Зах<аровной> [145] – она в голубой шали, я – в голубой шали, она – из деревни, я – из деревни… Истово поцеловал руку, и я, задерживая его – в своей: «Р<одзевич>! Да у Вас женские часы!» – «Даже девические». – «Ну, девические – это никогда не точно!» Улыбнулся своей негодной улыбкой (с Б<улгако>вой от такой быстроты отвык) – и, естественно, ничего не нашел в ответ. (Б<улгако>ва, получив от своего и всех православных, – отца [146] 400 кр<он> на рождение, купила вместо одних, – двое часов, и те и другие – женские: одни себе на правую, другие Р<одзевичу> на правую: того же вида, качества и размера, чтобы если и будут врать, врали одинаково. А собственного и всех православных, – отца оболгала, сказав, что часы стоят 400 кр<он>. Рассказывала мне это еще летом, заменив часы Р<одзеви>чу какой-то другой необходимостью). Постояли – разошлись. Постояли и с возвратившейся из турне Б<улгаковой>. – Как все просто, и если бы заранее знать! – Со мной всегда так расставались, кроме Б<ориса> П<астернака>, с к<отор>ым встреча и, следовательно, расставание – еще впереди.
Дорогая Ольга Елисеевна, найдите мне оказию в Москву, к нему, – верную! Если не скорую, то – верную. Я сегодня видела его во сне: «Die Nacht ist tiefer, als der Tag gedacht» (ночь глубже, чем это думал день) [147], он катал в коляске какую-то девочку – хоть десять! – и жену видела, разумную, не– или умно-ревнивую, – словом, мне нужно ему написать. (Не писала с июня, и на последнее письмо – о своем будущем Борисе – ответа не получила, хочу проверить.) Без любви мне все-таки на свете не жить, а вокруг все такие убожества!
Если бы я надеялась, что письмо когда-нибудь дойдет, я бы писала исподволь по нескольку строк, а так – без надежды – рука не поднимается. Самое важное, чтобы письмо было передано лично, где-нибудь не дома, без жены. Я не хочу мутить его жизнь. Мне нужна больше, чем умная – сердечная оказия. Есть ли такие еще?








