355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргит Ач » Посвящение » Текст книги (страница 9)
Посвящение
  • Текст добавлен: 24 июля 2017, 15:00

Текст книги "Посвящение"


Автор книги: Маргит Ач


Соавторы: Сильвестер Эрдег,Йожеф Балаж,Петер Эстерхази,Петер Надаш
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

Достать можно только сверху, оттуда, где он стоит.

Но отсюда тоже не достанешь. Теперь он ясно видел: даже если лечь, упереться ногами и что было силы потянуться вперед, все равно не достанешь.

Верхнюю кромку берега размывала вода, пласты земли тонули в воде, часть оставалась снаружи.

«Спущусь, встану на какой-нибудь бугорок, может, оттуда соображу, как пройти».

Оставался только один способ. Карабкаться на крутой берег, борясь за каждый шаг, за каждый сантиметр, как альпинист. Сам он альпинистов в жизни не видел, только слыхал про них и сейчас, прикинув на глаз, понял, что от него требуется что-то в этом роде.

«Главное – на воду не глядеть, а не то голова закружится».

Земля была мягкая, ласкала босые ноги. Он старался как можно глубже зарывать в нее пальцы. Колючие комья скользили под ногами.

«Хорошо, что я босиком».

Дело шло медленно. Берег становился все круче, Балог только что не пахал носом землю. Немного помогал серп: он втыкал его в глину и подтягивался – еще чуть-чуть и еще…

Обратного пути не было. Идти можно было только вперед. Если обернуться и не удержаться – а он нипочем бы не удержался, – тут же рухнешь в воду. Он знал это, а потому старался об этом не думать. Смотрел только вверх и видел перед собою заросли лозняка, а над ними – береговую кромку.

«Еще шаг – и готово».

Он снова взглянул вверх. Рубашка на спине треснула, он отпустил руку – всего на мгновение, – чтобы проверить, сильно порвалась или нет, и в тот же миг земля шевельнулась у него под ногами. Он скользнул вниз, но кусок земли, оторвавшийся от верхней кромки, все равно настиг его, обрушился на плечи погреб под собою.

– Люди!

Он пошевелил головой, отплевываясь. Земля с такой силой давила на спину, что не было возможности пошевелить ногами, хотя вообще-то он чувствовал, что мог бы их освободить.

– Подохну я тут, – громко сказал он.

В двух шагах от него текла река. Теперь она не столько пугала, сколько вселяла уверенность.

Он снова попробовал пошевелить ногами. Подчинилась только правая. Он шевелил ею, шевелил, пока не почувствовал воду. В этом месте было мелко, поэтому, упершись ногой в песок, он смог высвободить и вторую ногу. Земляная глыба задела его краем, поднимись Балог на полметра повыше, остался бы под нею навеки.

Он уселся на едва не погубившую его глыбу и сказал:

– Повезло мне.

Вместе с землей кое-где опустилась пониже и лоза, да и ту, что осталась на месте, теперь не составляло труда достать.

Он поднял серп, валявшийся у самой воды, и медленно, спокойно нарезал две охапки лозы.

Взяв их под мышку, он направился к мосту. Только по мосту можно было добраться туда, откуда он отправился утром. У него оставалась еще одна сигарета и каштаны, которые надо будет поджарить. Он проверил спички. В коробке прятались две последние.

Дорога к железному мосту шла мимо устья, мимо пляжа, мимо деревянных домишек. За деревьями на пляже тянулась пешеходная тропа.

На большом железном мосту, светло-сером от солнечных лучей, Балогу пришлось остановиться. Руки опустились от усталости, охапки скользнули вниз. Он прислонил их к перилам, а сам сел между ними, опершись о перила спиной. Мимо проезжали телеги, велосипеды, но ему не было до них дела. А нарядным людям не было дела до него.

На мосту свежий запах воды бил в ноздри сильнее, чем на берегу.

Он медленно поднялся, потянулся к охапкам осторожно, словно боясь раздавить их, как яичную скорлупу. Рука скользнула по гладким прутьям.

Еще идти и идти.

Надо добраться до тех кустов, где осталась одежда, а потом дотащить лозу до дому.

Он спустился с моста и повернул налево. Над головой шумел орешник, внизу, в тени, плескалась вода. Отсюда пляж казался еще более заброшенным. Кто-то сидел на берегу в полном одиночестве. Смотрел на воду и чертил пальцем на песке.

Внезапно поднялся сильный ветер. Балог тут же взглянул на небо и сказал сам себе: «Будет дождь». Воздух наполнился шумом тополей, что росли за пляжем.

Неподалеку от тропки Балог нашел те самые кусты, где оставил куртку и ботинки. Он прислонил охапки друг к дружке, наломал веток и обложил лозу со всех сторон. Получилось нечто вроде шалаша.

Он уселся под охапками лозы лицом к реке.

Дождь застучал по листьям. «Пустяковый дождик. Покапает и пройдет…»

Балог достал вторую сигарету, полученную от сторожа. Постучал по ней с двух концов – собственная рука показалась ему на удивление легкой. Он медленно поднес сигарету ко рту. Не сразу сообразил, в каком кармане спички. Зажал сигарету в зубах и принялся шарить в карманах. В нос ударил запах табака, Балог блаженно зажмурился. Глубоко затянулся и прислушался к себе, чувствуя, как дым проникает все глубже и глубже.

Горящий конец он, как всегда, прятал в ладони, а между затяжками внимательно разглядывал сигарету.

А еще он смотрел на охапки лозы, стоявшие прямо перед носом. Яркие желтые прутья блестели в каплях дождя.

Он прямо-таки чувствовал их под пальцами – он плетет, а они покорно гнутся в руках.

10

Словно полк солдат загромыхал за спиною – цыгане приближались сзади, по тропинке.

– Гляньте-ка, нашел-таки лозу.

Остановились, загородив от него реку. Уставились на него и на лозу.

– Где ты взял ее, а, Михай, это же сокровище…

– Нашел.

– Слушай, Михай, – сказал курчавый Эрне, – дай мне сигарету. Я целый день не курил.

Остальные столпились у него за спиной.

– Нету у меня.

– А что же ты куришь?

– Это последняя.

– Последняя?

– Да.

– Я тебе всегда давал. Дай сигарету.

– На свадьбе что, сигарет не было, что ли?

Они молчали, глядя на Михая в упор. Глаза их горели – теперь они его ненавидели.

– Дашь или нет? – спросили снова.

«Со свадьбы их выперли. Теперь у них нет ни филлера, а вечером возвращаться на работу». Эрне наступил ему на ногу.

– Дашь или нет?

– Нету у меня.

– Тогда дай ту, что в руке.

– Не дам.

– Сколько раз я тебе давал, сколько раз? Скажи…

Они схватили его за шею и опрокинули навзничь. Он откинулся назад, пытаясь подняться. Сигарету вырвали из рук.

– Отдайте, отдайте! – Михай Балог умолял: – Отдайте, а то я подохну с голоду. Я уже несколько дней не ел.

Не отдали. Он потянулся за серпом.

Тут его ударили в первый раз. Ударили по голове. По затылку. Он схватился за голову обеими руками. Собрался с силами и бросился на них. Его ударили еще раз и еще. В грудь, в спину…

– Не бейте меня. Зачем вам меня убивать? Вы же меня убьете!

Хлестал дождь. Волосы упали ему на глаза. Эрне приподнял его и ударил кулаком по лицу. Он отлетел к воде, мир покрылся черной пеленой.

Потом он пришел в себя и ощупал шишки на голове. Спустился к воде, помыл лицо. Вернулся обратно и тут увидел, что серп валяется под кустом, а лозы нету. Унесли. Обе охапки.

Балог стиснул рукоятку серпа и решил, что убьет их.

Он постоял, размышляя, куда идти, и пошел к парому, с трудом передвигая ноги по скользкой грязи. До него донеслось пение. Пели и орали.

Балог спрятался за деревьями, чтобы его не заметили.

Он смотрел во все глаза и, несмотря на дождь и наступающую темноту, сумел разглядеть, что происходит. В руках у паромщика была кружка, которую он то и дело подносил ко рту.

«Они продали лозу паромщику и купили вина».

Охапка стояла там, на пароме. Балог уставился на нее, потом закрыл глаза и, рыча, двинулся вперед. Он пытался бежать, чтобы нападение застало веселую компанию врасплох. Подняв серп, ступил он на паром.

– Берегись!

Серп вырвали из рук и в темноте ударили Михая Балога в спину. Он упал. Потом тот, которого звали Эрне, поднял его за рукав и потащил за собою. Стащил с парома и швырнул на землю. Балог попробовал подняться, сначала ему помогли, но потом ударили в живот. Он рухнул, не издав ни звука.

Они бросили его и вернулись на паром. Веселье пошло своим чередом.

Он очнулся в полной темноте, один, подумал: «Я жив» – и сам удивился.

11

Дождь прекратился.

Балог увидел в темноте светящуюся точку. «Это на пароме», – подумал он и закричал:

– Эй, есть там кто?

Ответа не было.

– Эй, эй…

– Кто там орет?

– Я.

– Ну и оставайся там, где ты есть.

Михай Балог закричал снова:

– Эй!

– Чего надо?

На этот раз не ответил он. «Правда, чего мне надо? Ничего». Все же он обернулся и попытался крикнуть:

– Отдайте…

Но в голосе не было силы. Лампа на той стороне погасла.

В ушах у него стоял равномерный шум Самоша. «Вот он, тут, можно пойти прямо за Аладаром и женой». Тьма застилала глаза, он поднес руку к лицу и не смог ее разглядеть.

«Вот теперь я знаю, что такое смерть». Когда он в последний раз потерял сознание, сердце у него как будто остановилось и вся жизнь проплыла перед глазами. Отец, мать, Аладар, жена. Знакомые. Даже те, кого он видел совсем недолго, кого встречал на улице или в поезде. Он ощутил пожатия потных, заскорузлых ладоней, вспомнил лица, рты, равнодушно твердившие свое, пьяные, плывущие взгляды. Вечно пьяные взгляды, вечно орущие рты. Эти люди стояли, облокотившись на узкий замызганный прилавок одного из бесчисленных деревенских трактиров, и ухмылялись ему в лицо. И было это прямо здесь, на берегу реки. Они махали ему руками, прощаясь, потому что он умирал. Ни с того ни с сего вспомнился тот толстый и рыжий, что спросил однажды в корчме: как по-твоему, сколько дров в охапке? Балог не знал. Рыжий спросил снова: «Сколько дров в охапке?» «Сколько унесешь», – ответил Балог. Рыжий в ответ плюнул ему в лицо и толкнул его к печке. Балог обжег руку. С тех пор каждый раз, когда он приходил в эту корчму, рыжий – говорили, будто у него чахотка, – смотрел так, словно собирался его оплевать. Михай Балог боялся чахоточного. Он думал угостить его чем-нибудь, например кружкой пива, чтобы помириться, но боялся, что тот снова отшвырнет его к печке. В конце концов чахоточный сам подошел к нему.

– Угостишь чем-нибудь? – спросил он.

Михай Балог пошел платить, но кассирша его остановила:

– Не надо. Он со всеми так. Я сейчас полицейского позову, он здесь, на углу стоит.

Кассирша была очень толстая, такая толстая, что в дверь пролезала только боком. Чахоточный опередил ее и убрался из корчмы. С той поры, заходя в эту корчму, Балог всегда останавливался возле кассы и, если мог, угощал женщину чем-нибудь. Как-то раз она рассказала ему, что рыжий был ее мужем. Он хотел ее убить. Задушить пытался. Его посадили в тюрьму. Кассирша поманила Михая Балога поближе и сказала: «Лучше бы сам себя прикончил. Псих – одно слово».

Уж два дня как он дома, но до сих пор ни разу не вспомнил о матери. Он не смог бы сказать, сколько ей было, когда она умерла, – двадцать, а может, тридцать, – он-то был еще совсем мал. Он запомнил ее с прижатыми к голове длинными, худыми руками, всю в слезах.

Мать послала его в лавку за керосином, а он вместо керосина купил сигарет. Мать схватила его за шиворот и стала бить головой об стенку. С трудом вырвавшись, он выскочил во двор. Мать выбежала за ним. Он схватил камень и бросил в нее. Мать пошатнулась и упала. Он забился в какой-то угол и видел, как она встала, с трудом сделала несколько шагов и опустилась на крыльцо. Сидела, стиснув голову длинными, тощими руками, зажав рану на голове, и плакала.

В тот раз Балог несколько дней не возвращался домой. «А ведь я об этом начисто позабыл», – удивился он.

«У матери был черный платок, она заправляла под него волосы. Сидит, бывало, на крыльце, подбородок пальцами обхватит и смотрит прямо перед собой. Иногда глаза закрывала, но меня и с закрытыми видела».

Эта мысль его занимала. «Да, меня она и с закрытыми глазами видела».

«Когда в Захорони был, к ней на могилу не зашел. Ко всем зашел, а к ней нет. Если б не тот мужичонка с хутора, наверняка вспомнил бы».

Хотя, конечно, если б тот мужичонка его не увел, он бы так на кладбище и остался. Живой или мертвый. Он ненавидел это кладбище, не выносил его, но и любил тоже. Оно всех пожрало, оставив его одного в целом свете. Любил он его потому, что верил: здесь они все к нему поближе – и друг, и жена, и мать. А ненавидел потому, что знал: тут всему конец и никого не воскресишь. Смерть, как этот, с хутора, говорил, она в нас самих, она всюду точку ставит.

Дважды он чувствовал, как превращается в ничто, как рассыпаются кости; дважды погружался в бесконечную глубину. Глаза закрывала тьма. Куда бы он ни тянулся, к чему бы ни прикасался, все было черно и сам он сливался с чернотою. Он падал вниз и знал, что уменьшается, сжимается, вот он уже не больше кулака. Тем, кто в Захорони, все это известно, только секрет свой они унесли с собой в могилу. Человек перед смертью умнеет, но становится песчинкой. Что-то в этом роде думалось Михаю Балогу. Перед смертью жизнь вспоминается. «Вот и мне моя вспомнилась, хоть и куцая она у меня. А потом один на один с собой остаешься. Правду сказал мужичонка с хутора: смерть, она в нас самих. Теперь-то я и сам знаю. Знаю, что от нее не убежишь. Ну и пускай… Всего-то и делов, что пониже спуститься. Войти в холодную воду…»

Вдруг откуда-то выскочил велосипед; запоздало зазвенел звонок, велосипед чудом не наехал на Балога. «Эй ты, постой, ты куда едешь?» – тихо сказал Балог, но велосипедист не оглянулся. До Балога доносилось шуршание плаща, задевавшего за раму. Он смотрел велосипедисту вслед, и глаза постепенно привыкали к темноте. Еще раньше он понял, что дождя больше нет. Дул упрямый, но не холодный ветерок. Он отер лицо мокрым рукавом, запахнул куртку и сделал шаг вперед.

Что-то гудело над головой. Звук был совсем незнакомый. Слева от себя он увидел телеграфный столб, подошел и прислонился к нему спиной. Гудение стало громче, столб дрожал. «Как живой», – подумал Балог.

Мокрая одежда как будто согревала, он потихоньку приходил в себя, только никак не мог решить, что ему делать: идти домой или оставаться здесь? Если б велосипедист остановился… Но он не остановился, и Балог не смог его спросить, как ему быть. Никогда в жизни ему не хотелось так сильно, чтобы рядом были люди. Все равно кто – лишь бы смотрели на него, говорили с ним. Если б хоть кивнули ему, он бы уже знал, как быть дальше.

Откуда-то со стороны парома донесся собачий лай. Кто-то шел мимо домов, и собака лаяла – для порядку. Дело, должно быть, шло к полуночи, и все-таки он надеялся кого-нибудь повстречать. Кого-нибудь, кто поздоровался бы с ним и показал дорогу к дому.

Там, где лают собаки, там есть люди. Там деревня. Михай Балог знал, что это не его деревня. Та подальше.

Он пустился в путь, надеясь добраться домой до рассвета.

Петер Эстерхази
ФАНЧИКО И ПИНТА
(ЗАПИСИ, НАНИЗАННЫЕ НА ВЕРЕВОЧКУ)

Перевод Е. МАЛЫХИНОЙ

Esterházy Péter

FANCSIKÓ ÉS PINTA

© Esterházy Péter, 1981

Curriculum vitae [2]2
  Жизнеописание (лат.).


[Закрыть]

Ануй, читал я как-то, полагал, что у него биографии нет, и был этому очень рад. Я тоже считаю, что у меня нет биографии, но это не внушает мне ни особой радости, ни ужаса. Как бы то ни было, я родился 14 апреля 1950 года в Будапеште, столице восточно (центрально?) европейской страны, и был отпрыском, как говорится, старинного рода. Существует такая венгерская присказка: если Земля – шляпа на голове Господа, то Венгрия – цветок на сей шляпе. Так что нам остается всего лишь выяснить, действительно ли Земля – шляпа Господня, и тогда наше дело более или менее в шляпе.

Мое детство совпало с некоторыми трагическими заблуждениями (раннего) социализма – нас, как «отпрысков», тоже депортировали 16 июня 1951 года, – но подобные вещи вряд ли способны всерьез омрачить детство (если, разумеется, человек оставался жив). Мое детство было кошмаром только для моих родителей. Зато когда я думаю об этом теперь, то тоже знаю, что такое кошмар. Приходится хранить в памяти и это.

1956 год – важный год, с него-то и началось, мог бы я отметить не без кокетства, мое образование. С этого момента я только и делал, кажется, что учился да играл в футбол И весьма горжусь, что за последнее, двадцатилетним юнцом, какое-то время даже получал деньги (чем, естественно, любил пофорсить перед младшим братом, который в составе венгерской сборной где только не забивал голы – сколько стран, языков, сколько возможностей для перевода! – кажется, и в Мехико они сыграли 0:6, впрочем, теперь уж точно не вспомню). Я очень любил учиться, в пиаристской гимназии познакомился с миром науки, ее приключениями, горестями и блаженством.

Из страсти к приключениям – позволю себе это маленькое преувеличение – я окончил математический факультет будапештского университета. Затем четыре года работал в Институте вычислительной техники, дабы познать, как теперь говорят, гущу жизни. С тех пор зарабатываю свой хлеб как писатель – так называемый свободный художник. Моя дипломная работа имела наименование «Optimum binary search trees». Сейчас, в середине своего жизненного пути, я и углубился в густой темный лес оптимума бинарных поисковых деревьев.

Я женат, у меня четверо детей. О произведениях своих писать не буду.

(Или все-таки совсем немного, в спасительных объятиях скобок. Классический вопрос: зачем вы пишете? Pourquoi? Pocsemu? Побудительные причины у каждого свои: для одного искусство есть бегство, для другого – способ покорять. Но бежать человек может и в отшельничество, в безумие либо в смерть, покорять можно и с помощью оружия. Отчего же именно в писании осуществляем мы и стремление уйти, и жажду покорять? – читаю (у Сартра). Мы пишем для того, – читаю (у Ролана Барта), – чтобы нас любили, вот только читают нас так, что полюбить не могут… Вероятней всего, вот эта дистанция и делает писателя.

Итак, я пишу – для наслаждения, из страха, ради свободы и из ощущения себя свободным; а еще – пишу потому, что «мне не нравится этот одурманивающий, отвратительный, вызывающий ярость мир, и я хочу изменить его». Zitat Ende [3]3
  Конец цитаты (нем.).


[Закрыть]
).

Петер ЭСТЕРХАЗИ

СЛОВА С ГУБ МАЛЬЧИКА ПОД МАСКОЙ ПРЕДИСЛОВИЯ

Впервые я придумал Фанчико и Пинту в 1951 году. Стул стоял, отвернувшись к стене, словно обиделся. Белая краска на подлокотниках растрескалась. Я стоял на стуле и, шепелявя, бросал в мир три слова: Фанчико, каланчико, пинта. Слова откатывались стеклянными шариками, и взрослые, когда у них случалась свободная минута, улыбались. Но я-то думаю, что все эти истории уже тогда были в них – тех красивых стеклянных шариках.

Год за годом мы жили с Фанчико и Пинтой как неразлучные добрые друзья, трое умных и ленивых, глупых и пылких мальчуганов, которые то рассказывают всякие байки, то врут без зазрения совести, иной раз клянут почем зря своих родителей, когда нужно – унижают их, когда нужно – ластятся, и все ради того, чтобы поддерживать в равновесии две жизни, потому что сами взрослые из-за их ВЕЧНО-ПОСТОЯННОЙ-ЗАНЯТОСТИ совершенно на это неспособны.

Фанчико и Пинта были мои друзья, хотя они не что иное, как два полюса моего тогдашнего образа мыслей, желаний моих и усилий – искаженные нынешним моим знанием, освещенные моим же неведеньем.

ВЕРЕВОЧКА СОСТОИТ ИЗ ДВУХ ОБРЫВКОВ, СВЯЗАННЫХ ВОЕДИНО
Обрывок первый
(ПЕЛЕНА)

Маленький мальчик стоит у стола, накрытого белой (но какой белой!) скатертью. На столе пустая банка из-под горчицы, которую используют как стакан для воды. На столе белая, свежевыглаженная скатерть – сразу видно, что недавно отворялась дверца шкафа (того, который ближе к кухне, чем к ванной, а там неисправный душевой кран) и в него просовывалась, что-то там перекладывала женская рука. Перед малышом белокожий стол, на столе стакан и книга. Возле банки из-под горчицы, что служит стаканом, лежит тощая книжица. Малыш смотрит на книгу в черном переплете. Большая черная закрытая книга касается накрытого пеленой алтаря, перед которым стоит малыш, на его колене…

Я выболтал тайну разорванных линий, перепутанных завитков, разломанных, друг друга пересекающих и друг к другу приникающих кривых, все туже закрученных обрывков спирали, я признался, что рассчитываю на них, на эти затухающие лучи, на эти сливающиеся воедино равнины, и – огласив их громким криком – в ожидании прикладываю ухо к их завиткам

на его колене розовый ротик свежего шрама. Розовый шрам на коленке, как на коленках у всех малышей. Малыш составляет все вместе – стакан, банку из-под горчицы, книгу, большую книгу, большую черную закрытую книгу и тощую книжицу в черном же переплете и щекотно-розовый шрам на колене. Малыш (откуда ему это ведомо?) благоговейно закрывает глаза, и, покуда два лоскута кожи загоняют назад пробивающийся во внешний мир взор, предметы, что в реальности слиянны, вплывают друг в друга: два стакана и четыре книги.

делать различие между коими не имеет смысла, они слипаются вместе, как широкие ладошки листьев поздней осенью, и напрасное, глупое дело – отращивать ногти: почти совсем одинаковые, они с жалкой и великой любовью вжимаются животами друг в друга

Малыш открывает глаза. Просвечивает их младенческая голубизна. Медленно подымается густая щеточка ресниц, комнату наполняет голубоватый свет. Блеск зрачков отсвечивает на каждом предмете. Малыш оборачивается. Теперь он стоит спиной к алтарю. Поворачивается, не отрывая пяток от ковра, за его спиной поворачивается алтарь. Спиной к алтарю, книга в руке.

если имеется циркуль, это будут округлые маленькие историйки, да только кто нынче доверяет округлостям, округлому доверия нет; круглое – кругло чрезмерно и невероятно; оно конструируется благодаря любезной помощи многоугольников со все возрастающим числом сторон

Малыш держит книгу у груди слева. Скрещенные руки малыша

укрепляют крест-накрест

прижимают на груди ночную рубашку. Над белой ночной рубашкой книга. Малыш прижимает к сердцу черную книгу. Пальцы его на тоненькой книге, видны запястья и бледные струйки вен. Виден бледный тонкий рисунок прожилок. Голубоватый рисунок прожилок просвечивает сквозь кожу. Из кухни в комнату все гуще выплескиваются голоса. Из кухни, соединенной с комнатой коротким коридором, плывут, завиваясь, белые шелковые нити голосов.

нити водорослей завиты спиралью, из нее доносится монотонный гул, наш череп усиливает звук, и кто же, кто в силах помешать внезапному приросту числа ребер у многоугольника

Малыш смотрит в окно, и как знать, где блуждает его взгляд – снаружи он или внутри или, как муха, ползает вверх-вниз по стеклу. (Взгляд-желвак на стекле.) Дверь чуть-чуть приоткрывается, в щель проскальзывает белая шелковая лента; малыш недвижим, только сердито бугрится кожа на лбу. Он говорит, как и было задумано: Верующие во Христе. Так он говорит. Верующие во Христе. Правой рукой крепко прижимает книгу к себе, одним коленом трет другое, то, с зудящим розовым шрамом. Из кухни врываются белые пелены ссоры. Белая пелена не-начинай-все-сначала-дорогая. Белая пелена сдерживаемых рыданий. Белая пелена ты-сам-все-прекрасно-знаешь. Малыш не шелохнется; у его ног, завиваясь, переплетаясь, закручивается шелк. Верующие во Христе, слушайте мою приготовленную для нынешнего дня проповедь. На щеках малыша, в серединке – там, где у пухлых розовых малышей сгущается розовый цвет, – в конце каждой фразы напрягаются мускулы. (Точка.) Верующие во Христе, возлюбите клубнику без сливок и не будьте дураками. Малыш раздумывает: пора уже обернуться или следует сказать что-то еще. Он краснеет слегка

ради Бога, ну конечно же

не от растерянности, а просто от честного усилия мысли: пора ли уже повернуться или СЕГОДНЯ надо бы сказать что-то еще. Словом, верующие во Христе, любите и не будьте дураками. Он удовлетворенно кивает, поворачивается, шелк сминается под ногами, завивается вокруг щиколоток. Священнодействие продолжается. Белые шелковые пелены проклятий и оскорблений. Хлопает кухонная дверь – та, что отделяет кухню от коридорчика, – тугая пелена резкого хлопка. Верующие во Христе. Белая пелена да-замолчишь-ли-ты-наконец-проклятый-щенок.

а может быть, задача наша не только в том, чтобы определить центр круга и, допустим в припадке болтливости, выдать также и длину заданного радиуса в сантиметрах; центр круга определен, как только вычерчен самый первый многоугольник; значит, будем чертить?.. вот точка – отчасти это усталость парализует наш блуждающий в поисках центра взгляд, отчасти же нам просто приятно видеть собственную руку, взмах предплечья, ломаный изгиб запястья, таинственную многосторонность кисти руки, непримиримую прямизну карандаша, все умножающиеся грани многоугольников, острые графитные линии

Умножающееся шелковое воинство, пелена за пеленой, вокруг малыша. Пелены все гуще – густой, осатанелый снегопад. (Холод, снежный холод.) Белошелковое воинство продирается к малышу через верхнюю щель у притолоки, почти незаметную, как прищур. Верующие во Христе, любите клубнику без сливок и не будьте дураками.

до щиколоток, до колен и так далее; может, в случае чего, дойти и до шеи, точно так затягивают добропорядочные благодушные водоросли, и тогда – равно как и тогда, когда комната уже ДОВЕРХУ полна разбухшими, вытянутыми в длину, шелестящими, шелковистыми снежинками, – очень трудно следить за правильным ритмом дыхания, нельзя же назвать правильным ритмом дыхания, например, ритм прерывистого дыхания

Совсем не представляющая интереса пелена кто-это-опять-испортил-этот-проклятый-душ.

(ОБСТОЯТЕЛЬСТВА РОЖДЕНИЯ ФАНЧИКО И ПИНТЫ С НЕКОТОРЫМ ПРЕУВЕЛИЧЕНИЕМ, А ТАКЖЕ С ГОСПОДИНОМ ШТЕЙНОМ, КОТОРЫЙ ОЛИЦЕТВОРЯЕТ СОБОЙ НАШУ НЕПРИЯЗНЬ К ПРИКЛАДУ ВИНТОВКИ, ПОКА ЕГО НЕ УБИЛИ)

Мужчина входит, дверь за ним захлопывается, одновременно на вешалку летит пальто. (Пальто падает, мужчина его подымает.) Женщина, жена мужчины, суетится на кухне, перемывает посуду, на плите тем временем готовится пища.

Приветдорогая, приветдорогой.

Мужчина коленом пододвигает к окну стул. Обивка спереди прорвана: напряженно раззявленный рот. Садится, поворачивает лицо к свету. (Свет не реагирует на слегка затененное щетиной лицо, только освещает и греет. Но ничего более.) Он вытягивает ноги, обеими руками массирует виски.

Его череп потрескался во многих местах, особенно четкая и глубокая борозда прорезает как раз висок; невозможно понять, где ее начало, а где конец, потому что там и сям она переплетается с другими трещинами, а эти упираются в следующие и так обвивают весь череп – кажется, будто трещины на самом деле обручи, которые скрепляют голову. Мужчина, закрыв глаза, наслаждается солнечными лучами, свет (тот самый, какой и был) буксует на трещинах.

Входит жена, садится напротив, и хотя она скрестила руки на животе, так что по возможности себя ими прикрыла, все же отчетливо виден тот большущий разрыв на ее теле (и платье), который начинается от плеча, пересекает грудь, живот и доходит до противоположного упомянутому плечу бедра. Они сидят будто две фарфоровые куклы, молча.

(Как две фарфоровые фигурки, которые еще долгое время мирно-безмятежно будут стоять в витрине лавчонки господина Штейна, но однажды прикладом винтовки разобьют окно [выдавят витрине глаза] и хотя ничего не прокричат такого, ни «жид вонючий», ни «коммунист вонючий», ни «вонючий буржуй», но деревянное ложе винтовки запляшет в воздухе и столкнет две фигурки, и фигурки грянут наземь, под ноги, под сапоги, и разлетятся там на куски. Одна из дочерей господина Штейна, Агнеш, у которой вот такие, вот такущие груди, увидит пляшущий в воздухе приклад и сама успеет сделать два тура, но тот, в сапогах – и с винтовкой, – неверно истолкует это: он выстрелит. Девушка мертва. И груди ее. Та-та-та, та-та-та.)

Тишина. Комната изукрашена звуками грязной ссоры. Усталость, как селитра, цветет вдоль трещин. Женщина, кажется, что-то заметила. Трещины-щели видятся ей паутиной. Она подымается, не ласково и не сердито тянет руку ко лбу мужчины, пальцы прямые, ведь она хочет лишь снять паутину. Этот жест, непонятный, необъяснимый, застает мужчину врасплох, он вскакивает.

– Ты спятила?! – Его взгляд – застывший, прямо в глаза.

– У тебя на лице… – Рука женщины, отпрянув, падает опять на живот, но большая прореха на ее теле все равно уже показала себя.

– Смотри, твое платье… – бесстрастно произносит мужчина и отворачивается к окну.

(Господину Штейну очень страшно. Однако он, хотя голос дрожит, протестует именем человечества против подобного обращения. Лошадиные зубы гогота вдребезги разбивают лавчонку, и господина Штейна, и всю эту картину, и на белой шее сравнения протягивается ожерельем ниточка крови. Ну, обхохочешься!)

[Здесь одной строчки не хватает, впрочем, это не слишком заметно.]

Я долго сидел в темноте. Некоторое время ковырял в носу, потом нос расковырялся до крови, а ногти догрызлись до мяса, пришлось это занятие оставить – мне предстояла другая работа. Я принял решение выйти в Комнату Взрослых. Ручка двери была безбожно высоко, но и я оказался парень не промах, словом, медная ручка склонила главу перед высшим знанием.

Я вошел и увидел сидевших там Тетю и Дядю. ВИД У НИХ БЫЛ КРАЙНЕ НЕПРИГЛЯДНЫЙ. Они были неживые. Во всяком случае, так мне показалось. Сперва я немножко погулял взад-вперед, держась предпочтительно между столом и дверью на кухню и делая вид, будто Тети и Дяди там вовсе и нет, но потом это потеряло всякий смысл, потому что они там были. И тогда я решил пока что податься лучше на кухню. Все-таки будет нехорошо, подумалось мне, если они оба пойдут трещинами, растрескаются вкривь и вкось. Нет, нет.

Но в конце концов я вошел и, подойдя к Маме, сплел вокруг ее головы ореол из принесенного с собой запаха тушеной капусты. Свой смех я отослал к растрескавшемуся черепу Папы, а руками погладил его колючие, поросшие черной травою щеки.

– Ой! – И громко взвизгнул.

Итак, мы были на верном пути. Я крепко прижал к себе колено Папы, мне захотелось повернуть его так, чтобы он смотрел на Маму. Изваяние не шелохнулось. (Разумеется.)

Тогда я отпустил Папу и не бросился к Маме. Я поплелся в угол – самый дальний от этой сцены – и стал там на коленки. Там-то я и придумал себе (я сам, и никто другой) двух приятелей, Фанчико и Пинту, – нарочно придумал их очень сильными.

Потом я встал с колен и кивнул Фанчико и Пинте (им тоже).

(ШОКИ-ШОКИ-ШОКОЛАД)

Фанчико встал, поклонился, хотел попрощаться со мной за руку, но его опередил Пинта и своей маленькой ладошкой Пожал мою, еще меньшую. Фанчико одет во фрак, от этого он кажется старше, но и моложе одновременно; Пинта – в тренировочном костюме и спортивных тапочках. Когда они откланялись, я пошел на кухню посмотреть, как там мама работает. И еще затем, чтобы рассказать Фанчико и Пинте ее ИСТОРИЮ. Дверь на кухню открылась с трудом, потому что… не знаю уж почему. Я увидел маму, увидел железные ленты фартука на ее спине. Дверь с трудом затворилась.

– Ну? – услышал я, хотя сгорбленная спина даже не шевельнулась.

– Вот, пришел.

Я подошел к ней совсем близко, ткнулся головой в ее локоть, поглядел, что она делает. На столе стояла миска или что-то еще (может, кастрюлька?), во всяком случае, я никак не мог в нее заглянуть, хотя тянулся изо всех сил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю