Текст книги "Посвящение"
Автор книги: Маргит Ач
Соавторы: Сильвестер Эрдег,Йожеф Балаж,Петер Эстерхази,Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
Амбруш открывает глаза, высвобождает из-под головы руку и привлекает к себе Лауру.
– Хорошо, малышка, пусть будет по-твоему.
Успокоенная Лаура поудобнее устраивается подле Амбруша и с улыбкой смотрит на него снизу вверх.
– Лаура, почему тебе так хотелось, чтобы я сошелся с той американкой? Ну говори, я слушаю! – Амбруш поднимается на локте и испытующе глядит на Лауру.
– Я и сама не знаю, честно. Меня обозлило, что она бездумно порхает по свету и ее единственная и главная забота пронести свою девственность нетронутой через всю Европу. Проверяет, правильно ли написано в путеводителях о европейских храмах, картинах, скульптурах, попирает своими красивыми, длинными ногами множество мертвых и разрушенных городов, на коих зиждится вся наша цивилизация, и изо всех впечатлений у нее сохранится лишь одно: в Европе мужчины проходу не дают одинокой девушке. Будь я мужчиной, я бы изнасиловала эту Джоан. Ничего не могу с собой поделать, Амбруш, но она мне ненавистна!
– Странно… Как бишь ты сказала? Эта девица попирает ногами мертвых? – Амбруш издает короткий смешок. – Лаура, судя по всему, мы действительно подходим друг другу. Я покажу тебе кое-что, и ты сама убедишься. Кстати сказать, поначалу я объяснял чем-то в этом роде твое, мягко говоря, необычное поведение, но… есть тут и другие мотивы. Знаешь, ночь я почти не спал. Когда вы легли, я отправился бродить по городу. И думал главным образом о тебе, Лаура. Я понял, что от тебя это не укрылось. – Лаура краснеет и отворачивается. – Не дури, чего же тут стыдиться? У меня на такие вещи глаз наметан. Общение с дамской половиной туристских групп очень развивает наблюдательность. Словом, я примерно догадывался, где собака зарыта. И поскольку я не раз убеждался, что женщины, по сути, принимают всерьез лишь друг друга, то сообразил, что для тебя прояснилась бы ситуация, если бы я принадлежал Джоан.
– Не понимаю! – обрывает его Лаура.
– Тебе ведь тоже известно, что существует мировая система женского господства, – веселым тоном объясняет Амбруш, – где строжайшим образом определены собственнические отношения и разграничены сферы владения. Каждая женщина уважает право владения другой женщины. То обстоятельство, что ты являешься женою Кароя, ни от чего тебя не удерживало. Но если бы Джоан заявила на меня свои права, ты тем самым высвободилась бы от того притягательного влечения, какое начал оказывать на тебя сам факт моего существования. Мы бы не поехали на Мурано и не стали бы близки, если бы мною завладела Джоан. Так ведь?
Лаура, прижав средний палец к носу, обдумывает его слова.
– Бог его знает… Может, я и правда потому хотела, чтобы Джоан была с тобой. Во всяком случае, это явилось одной из причин. Ясно одно: я ненавидела Джоан. И наряду с прочим ненавидела за то, что она вольна была принять тебя или оттолкнуть. Мне безумно хотелось, чтобы ты переспал с ней, и при этом я с ума сходила от ревности. Странно, не правда ли? – Лаура умолкает и чуть погодя продолжает совсем другим тоном – тоном простодушного любопытства: – Ты обмолвился, будто хочешь показать мне что-то. Я жду…
– О, да тут нет ничего интересного! Видишь ли, Лаура, сегодня ночью я написал стихотворение, чуть ли не поэму в стихах. Обожди, она у меня с собой.
Амбруш встает с постели, подходит к кучке сброшенной одежды и с озабоченным видом роется в карманах. Его кривые ноги, непомерно длинные по сравнению с коротким и широким туловищем, густо покрыты волосами, и эта буйная поросль взбиралась и выше по его на удивление узким бедрам. Лаура все еще не может прийти в себя, осознав, что это далекое от идеала мужской красоты тело столь сильно влечет ее. Со смешанным чувством брезгливости и нежности она смеется над самой собой.
– Чего ты там хихикаешь? – спрашивает Амбруш, обернувшись через плечо.
– И вовсе я не хихикаю.
– Но я же вижу, что ты над чем-то потешаешься.
– Не можешь ты оттуда ничего видеть.
– Лаура, сейчас ты у меня получишь! Ведь ты надо мной смеешься. Наверное, думаешь: ну и урод попался! Угадал?
– Не преувеличивай, не такой уж ты урод.
– Конечно, нет. – Амбруш возвращается к постели, нимало не смущаясь собственной наготой. – Пожалуйста, вот тебе стихотворение.
ПРИ ХОДЬБЕ
Когда б меж двух шагов успеть задуматься на миг,
от мостовой подошву отрывая
и на отмеренную пядь земли готовясь опустить,
какие мириады праха невольно попираем,
ведь под ногой, среди мельчайшей россыпи песчинок,
чего там только нет:
осколок крошечный старинного китайского фарфора,
обломок когтя породистой красавицы овчарки,
микроскопическая капля слизи, оброненной улиткой,
и раскрошившаяся пломба из зуба философа-стоика,
крупица марганца из купели младенца
или из умывального таза проститутки,
позолота, осыпавшаяся с серебряной пуговицы,
которая украшала мундир офицера,
участника давней освободительной борьбы,
частица морской раковины, сгнившей сосновой ветки,
бесценной картины эпохи Ренессанса,
перхоть с головы прекрасной девушки
и ороговелая чешуйка кожи с руки каторжника,
прах скольких усопших людей топчу я подошвой своих башмаков,
ведь с пылью от раковины, китайского фарфора и от
волос прекрасной девушки
смешался прах людей усопших,
ведь не сыщется место, куда б не попала
частица праха иль падали,
коль миллиарды лет все живое по смерти
поглощают земля и воды;
и те же земля и воды питают новых существ,
что поглощают друг друга
и поглощают уже поглощенных землею и водами,
что в свою пору становятся клеткой живой
и питают питающихся, чтоб повториться от века
точно так, как земля берет земляного червя,
чья пища – земля,
и каждым дыханием, каждой частицей пыли и каждым глотком
мы вкушаем живую плоть существ,
раньше того поглотивших друг друга,
так снова и снова по кругу обращаются атомы мира,
мы дышим тем, что было когда-то плотью,
пьем и едим мы плоть и попираем ее ногами,
и вот сейчас у меня под стопою в пыли
прах динозавра, ископаемой рыбы или древней птицы
смешиваются
с прахом других: персиянина или феллаха, —
или знатной гранд-дамы —
с прахом знахарки, сожженной за колдовство,
или ее инквизитором бывшим,
с героем одной из всемирных боен, разнесенным гранатой,
иль с пеплом безвестным из крематория,
и если то место,
где ступня другая ступает, впечатываясь в вечность
и попирая минувшее,
и через отмеренный шаг опускается наземь,
если то место заключает в себе корпускул этрусской вазы,
часть слюнной железы лягушки,
атом летучей мыши иль таракана
и каплю влаги из гениталий разумных существ
в соединении с малой частицей наркотика или кальмопирина,
пылью штукатурки парижского дома,
щепотью корма для аквариумных рыбок,
горсткой муки иль крахмала, намытого из хлебного дерева,
осколком шагаловского витража
или осколком разбитой банки из-под солений,
крупицей шлака с подошвы спортивных туфель волейболиста, —
поскольку атом из одного сцепления легко переходит в другое,
то слизь улитки, если появится вновь
среди составных частей,
то это будет уж нечто иное,
ведь простые частицы той капли равны континентам
и вновь обратились в живое и кончили жизнь
со смертью других существ.
Лаура прочла опус до конца. Она разочарована: ведь она настроилась на любовное стихотворение или, во всяком случае, надеялась, что ей будет отведено там место. Сбитая с толку, она вдруг перестает понимать, почему Амбрушу вздумалось как-то ассоциировать ее с этим стихотворением, но затем догадывается, что всему виной Джоан, которая стремится девственно чистой переступить через все это. Однако эта ассоциация кажется ей сейчас такой убогой малостью в сравнении с тем, что она пережила с Амбрушем; теперь она принадлежит ему всем своим существом, отошли в прошлое даже многозначительные намеки Амбруша на бессонную ночь, когда он думал о ней! Лаура чувствует себя обманутой.
– Отчего тебе вздумалось написать это стихотворение именно здесь? Ведь в нем ни словом не упомянута Венеция, – спокойным тоном обращается она к Амбрушу.
– А как оно тебе понравилось? – задает вопрос Амбруш, артикулируя звуки не так четко, как обычно.
Лаура поражена открытием, что Амбруша волнует ее оценка.
– Разве это так важно? Но в целом, по-моему, очень интересно получилось, – решает она сжалиться над Амбрушем.
– В одном ты не права! Химический анализ мог бы показать, что большая часть стихотворных реалий имеет венецианские корни. Но это дело десятое… Видишь ли, во время ночных скитаний я подметил, что у Венеции совсем иная гамма запахов в сравнении с Пештом. Потому, очевидно, что здесь нет автомашин, да и земля свободна от останков былых поколений, поскольку умерших погребают не здесь, а отвозят на особый остров. Вот так и родилось это стихотворение.
Амбруш недовольно умолкает, чувствуется, что он еще не все сказал. Наконец он вскидывает голову и с торжеством завершает мысль:
– Ведь Венеция с давних времен – средоточие людских потоков. Здесь так легко встречались и смешивались народы с народами, столетия с цивилизациями.
Лауру не затрагивает душевный пафос Амбруша. Она оказалась полностью вытесненной из этих его возвышенных переживаний, и потому ее ничуть не утешает тот факт, что Амбруш поделился с ней самым заветным. Упавшим голосом она роняет:
– Нам действительно пора возвращаться, Амбруш.
СУББОТА, 18.50—22.07
В пансионе их поджидает Гарри; расположившись в холле, он беседует со вчерашней официанточкой, которая сегодня выполняет обязанности портье. Ирландец приветствует их громким «хелло!». Амбруш переводит Лауре: Гарри рассчитал, что они наверняка вернутся в пансион к ужину, вот и решил дождаться. Увидев, что Амбруш переводит его слова Лауре, он несколько смущается и бормочет какие-то фразы, где неоднократно упоминается имя Джоан.
– Что он сказал?
– С Джоан он сегодня не виделся, возможно, она уже уехала. А еще он говорит, что Джоан родом из таких краев, где люди придерживаются пуританской морали; собственно говоря, весь тот край находится под влиянием мормонов.
Лаура настолько подавлена своими переживаниями, что даже беспричинные оправдания Гарри не способны ее развлечь.
– Скажи ему, Амбруш, – наконец через силу выдавливает она из себя, – я страшно жалею, что вчера вечером так запугала Джоан. Но я шутила, а Джоан, судя по всему, восприняла мою шутку всерьез… Я должна подняться в номер, нужно привести себя в порядок к вечеру. Прошу прощения.
Лаура просит у портье ключ, девушка показывает, что ключа нет на месте, его уже взяли. Поднявшись в номер, Лаура обнаруживает ключ торчащим снаружи в замке и входит. Карой спит. Лаура чувствует облегчение. Эту ситуацию она воспринимает как подарок судьбы: можно снова взглянуть Карою в лицо, а он не ответит тебе взглядом. Со смешанным чувством жалости, угрызений совести и пренебрежения она опускается на край его постели. После сегодняшнего дня она словно бы лучше узнала Кароя и, пожалуй, стала больше уважать его. Ее успокаивает мысль, что она принадлежит Карою, и сейчас Лаура готова простить мужу, что он не сделал ее счастливой в любви, какой она способна быть, – теперь она убедилась в этом.
Карой просыпается. Лаура наспех, в нескольких словах рассказывает о поездке на Мурано, ошеломляющий коллекциями художественных сокровищ, воздает хвалу Музею стекла и тотчас же добавляет, что, к сожалению, входная плата повсюду очень высока. Карой смущенно признается, что после осмотра галереи Франкетти он вернулся в пансион и лег спать. Лаура мимоходом сообщает мужу, что Гарри вновь объявился – как видно, рыжему ирландцу наскучило общество Джоан, или, возможно, она лишила его своего общества.
За ужином Амбруш, похохатывая, просвещает Лауру: Джоан приняла ее за женщину с определенными наклонностями, которая намеревалась втянуть ее в групповой секс. Да и не только Джоан, Гарри тоже так думал. Лаура оскорблена до глубины души и сменяет гнев на милость, лишь когда видит, как потешаются оба Фратера, оценив всю нелепость ситуации.
– Люди, слишком кичащиеся своей моралью, как правило, отличаются самой грязной фантазией, – резюмирует эту историю Лаура.
Субботний вечер начинается торжественным парадом гондол. Все вместе они устремляются к мосту Академии, чтобы не упустить редкое зрелище. Гарри уговаривает поочередно каждого из них составить ему компанию, он желал бы нанять гондолу, да в одиночку неохота. К Лауре он обращается с этим предложением дважды, но она непреклонна, а оба Фратера отбиваются еще более стойко. От внимания Лауры не укрылось, что Гарри то и дело останавливает на ней свой взгляд; при иных обстоятельствах Лаура сочла бы это признаком женского успеха, но сейчас излишнее внимание раздражает ее, в особенности потому, что у нее есть все основания полагать, что заинтересованность Гарри адресована не ей, а той разгульной натуре, какую Гарри усмотрел в ней вчера вечером, и от этого заблуждения он, судя по всему, так и не избавился окончательно. Впрочем, для Лауры сейчас любое общество в тягость. Ее томит неодолимое желание, чтобы Амбруш хоть на миг коснулся рукой ее спины. Она столь явственно чувствует на своей спине тяжесть его руки, словно это не чувство, а какой-то реальный физический предмет, вроде детали одежды.
Амбруш удивленно ловит себя на том, что испытывает по отношению к Карою немалое смущение. Никогда бы не подумал, что он до такой степени подчинен условностям. Он пускается в разговор с Гарри, не стараясь, как в первые дни, вовлечь в беседу и брата. Впрочем, Карой ничего не замечает – он все еще несколько одурманен послеобеденным сном.
От церкви Санта Мария делла Салуте отправляются гондолы и два больших баркаса, украшенных гирляндами лампочек и снабженных микрофонами, усилителями и оркестрами. При каждом из оркестров певцы: толстая дама в вечернем туалете – меццо-сопрано – и тенор в смокинге выступают поочередно. Позади этих головных суденышек десятки гондол, как дрессированные лошади в цирке, скачущие вокруг манежа, скользят по воде, утыкаясь друг в друга. Гондольеры лишь слегка направляют лодки, на каждой пылает факел; даже сквозь громкие звуки музыки отчетливо и далеко разносятся выклики гондольеров, переговаривающихся между собой. Теперь и Гарри смешно, что он чуть было не поддался соблазну нанять гондолу и сейчас застрял бы на воде в гуще лодок, без малейшей надежды высвободиться, оглушаемый механической музыкой оркестра.
Вдруг Карой возбужденно обращается к Амбрушу:
– Смотри, Амбруш, вот зрелище специально для тебя! – Он указывает на набережную перед Академией, где среди толпы туристов и праздношатающихся мелькают несколько молодых людей: они выкрикивают какие-то лозунги и раздают листовки.
– Наверное, агенты рекламной фирмы, – высказывает предположение Амбруш.
– Нет, здесь совсем другое! Обрати внимание на трехколесный велосипед, вон там! – Карой в волнении хватает за плечо и резко поворачивает Амбруша.
В стороне от толпы, возле Академии, стоит украшенный флажками и лозунгами трехколесный велосипед, из багажника которого юноши-демонстранты и достают листовки. Если верить лозунгам, то велосипед прикатила на празднество коммунистически настроенная молодежь.
– Подумать только! А ну, пошли! – И Амбруш, как охотничья собака за дичью, наддав шагу, устремляется к набережной.
Спустясь с моста, Амбруш натыкается на красивого юношу с бородкой, одного из тех, что распространяют листовки, и тоже получает прокламацию. Амбруш окликает молодого человека, что-то говорит ему по-английски, тот отвечает, Амбруш возвращает юноше листовку, а своим спутникам, которые чуть отстали, зажатые в толпе, хлынувшей на площадь после парада гондол, объясняет, что юноша, к счастью, знает английский, поэтому удалось втолковать ему, что они из Венгрии и жаль попусту тратить на них листовки.
– Ах ты, о нашем ирландце-то я совсем забыл, ему, пожалуй, листовка могла бы пригодиться. Ну ничего, мы еще добудем для него, – добавляет он, косясь в сторону Гарри. – Тем более что парень хотел познакомиться с нами и просил подождать его у велосипеда. Согласны? – спрашивает он и то же самое повторяет Гарри по-английски.
Юноша вскоре появляется у велосипеда и подходит прямо к Амбрушу; тот знакомит его со своими спутниками. Паренек тоже представляется: его зовут Энрико. Первым делом Амбруш просит листовку для Гарри; ирландец, пожимая плечами, сует ее в карман. Компания усаживается у парапета Большого канала. Разговор идет по-английски.
– Пока что нечего было переводить: Энрико интересовался, как мы попали в Венецию, чем занимаемся и так далее, – поясняет Амбруш Карою и Лауре. – На этот счет я, с вашего позволения, подробно его просветил.
Амбруш обращается к Энрико с каким-то вопросом, Гарри разражается язвительным смехом. Лаура, которая залюбовалась лицом Энрико в обрамлении бородки и густой, темной шевелюры, отчего матовая, белая кожа юноши казалась особенно чистой и нежной, сейчас, видя, как эта девственная белизна вспыхнула румянцем, обеспокоенно спрашивает Амбруша:
– Что случилось?
– Ничего не случилось. Я только спросил Энрико, какое разумное объяснение он может дать тому, что именно здесь, среди пораженных маразмом, жаждущих дешевых развлечений и проституирующих чековыми книжками туристов, они вербуют борцов за мировую революцию.
– Тогда не удивительно, что он принял твой вопрос в штыки, – с негромким смешком замечает Карой. – Ну и как, дал он тебе разумное объяснение?
– Энрико говорит, что каким-то образом надо довести до сведения множества людей, приезжающих сюда, в Венецию, в том числе и выжившим из ума туристам, что за ширмой музеев, ресторанов и исторических руин существует другая, истинная Италия.
– Спроси-ка этого симпатичного Энрико, только непременно подчеркни, что он мне очень симпатичен, – говорит Карой, – с чего они взяли, будто эта акция способна довести до чьего-то сведения факт существования другой Италии. Не боится ли он и его единомышленники, что вся эта акция будет воспринята лишь как забавное яркое пятно в субботнем празднестве, этакий оригинальный контраст параду гондол, особое лакомство для интеллигенции, смакующей политическую эротику? Не ставится ли этим под удар серьезность самого движения?
Вскоре Амбруш переводит ответ Энрико:
– Эта акция была частью их пропагандистской работы, организовала ее секция пропаганды. Возможно, демонстрация эта была бессмысленной, напрасной, даже ошибочной, однако нелепо предполагать, будто бы продуманное, хорошо организованное движение способно утратить свой авторитет из-за какого-то промаха в пропагандистской работе.
– Ну что ты на это скажешь, Амбруш? Не переводи ему, я говорю это только тебе. Завидуешь ты ему?
– А ты что, завидуешь? Логичнее было бы тебе ответить ему. Растолковал бы ему, какие опасности для политического движения могут скрываться за отдельными промахами в пропагандистской работе. Ну как, согласен? – нетерпеливо подгоняет брата Амбруш.
– Не стану я его огорчать, – мотает головой Карой. – Его партия занимает решительную позицию по ряду вопросов, где у нас расхождения. Уверен, что Энрико также разделяет точку зрения своей партии. Так что мои разъяснения покажутся ему странными, как если бы в атомный век я заговорил о недостатках паровоза.
Энрико, робко коснувшись руки Амбруша, задает какой-то вопрос. Гарри сидит по-турецки, вертя головой из стороны в сторону, – поза и интерес точь-в-точь как у зрителя, наблюдающего за теннисными соревнованиями.
Какое-то время вся компания сидит молча.
– Жаль, что у вас разговора не получилось, – наконец прерывает паузу Амбруш, явно адресуя свои слова одному Карою. – А ведь я подцепил его специально для тебя. Ладно, придется мне самому брать его в оборот.
Амбруш обращается к Энрико и говорит спокойным, размеренным тоном; поначалу юноша доброжелательно слушает его, но затем вскакивает, с досады резко взмахивает кулаком, и лицо его горит праведным гневом, когда он выкрикивает какие-то реплики, перебивая Амбруша. Почти одновременно с этой вспышкой итальянца – а может, на какую-то долю секунды раньше – у Гарри вновь вырывается негромкий смешок. Однако темпераментный порыв Энрико заставляет умолкнуть их с Амбрушем. Правда, Амбруш успевает почти моментально стряхнуть с себя невольное восхищение итальянцем, которому очень к лицу пришлось это бурное проявление чувств, и после вынужденной паузы Амбруш продолжает начатую тему с плавной интонацией рассказчика. Под конец он задает какой-то вопрос, Энрико отвечает утвердительно и садится; на лице его выражение недоверия.
– Тебе интересно знать, что я ему сказал? – спрашивает Амбруш брата.
– Разумеется, – сдержанным тоном отвечает Карой.
– Я просил его не удивляться, если человека из наших краев неприятно поражают роскошные апартаменты здешних сенаторов-коммунистов или солидных, состоятельных буржуа – членов партии. Пусть учтет, что в силу социальной отсталости у нас сформировался совсем иной стереотип революционера и иные представления о классовой борьбе. В наших глазах как-то подсознательно – пусть несправедливо, но, к сожалению, именно так – сегодняшняя его раздача прокламаций выглядит, скажем, пасторалью. Ну а пастораль, как известно, была лишь кокетством утонченной аристократии с передовыми идеями.
– Фашиствующие гангстеры с мотоциклов и из автомобилей стреляют в студентов, а ты называешь это пасторалью? У тебя хватает совести квалифицировать как кокетство ситуацию, когда люди гибнут за идеи? – Карой ударяет кулаком по колену.
– Именно в этом месте меня прервал Энрико и теми же самыми словами. Господи, Карой, да ты человек незамутненно чистой веры! И как тебе это удается? Ведь ты десятью годами старше Энрико… Кстати, своего оппонента я обезоружил упреком: ведь он сам пожелал познакомиться с нами поближе. Ну а тебя, вероятно, удовлетворит, если я заверю Энрико, что наши с тобой мнения отнюдь не совпадают. Согласен?
Амбруш снова завязывает разговор с Энрико и Гарри. Беседа идет долгая, без взрывов эмоций, – спокойный обмен мнениями. Карой не вмешивается – не потому, что ему не интересна тема: он попросту подавлен собственным незнанием языка. Его досада постепенно переходит в обиду, к тому же он чувствует, что в этом споре ему не нашлось бы места. Наивная, чистая убежденность Энрико раздражает его, и все же он рад был бы защитить юношу от натренированных в долгих дискуссиях кулачных ударов Амбруша. Язвительная ирония брата, его оголтелое неверие, с которыми он сталкивается изо дня в день, делают его чуть ли не больным, но с тем абсолютным непониманием, какое выказал Энрико, потрясенный речами Амбруша, он все равно не сумел бы примириться. Однако позиция беспристрастного наблюдателя уже занята Гарри, поскольку ирландец одинаково далек от обеих партий. Карою осталась лишь роль «третьего лишнего», роль человека, оказавшегося между двумя спорщиками и с важным видом время от времени роняющего пустые реплики вроде: «Ах, в самом деле?», «Подумать только!». Нет, он не настолько наивен, но в то же время не настолько проникся скепсисом и не настолько свободен от социальных убеждений, чтобы принять участие в этой полемике.
– Энрико просит ввести тебя в курс нашей беседы. Его интересует и твое мнение тоже, поскольку я, выполняя свое обещание, подчеркнул, что мы с тобой придерживаемся разных взглядов. Постой, с чего же у нас начался разговор? Ах да!.. Энрико обиделся, когда я сравнил их жизнь с пасторалью, и, желая загладить обиду, я провел иную параллель: мы, обитатели Центральной Европы, взирали на Западную Европу, как бедные родственники. Случись неурожай, и бедняк протянет ноги с голоду, а богатый родич разве что чуть похудеет; случись эпидемия, и один потеряет всех своих детей, а у другого лишь чуть возрастут расходы на лекарства; один в войну лишится всего своего имущества, а другой лишь слегка порастрясет свои капиталы. У нас достаточно пролистать школьный учебник истории, чтобы убедиться в главном: каждое военное нападение, любое международное осложнение и даже каждая новая идея коренным образом изменяли судьбу Венгрии. А Западная Европа пускала в ход умелую дипломатию или отвечала мощным военным ударом.
– Я и не подозревал, – с горькой усмешкой замечает Карой, – что в тебе пропал пламенный трибун. Если ты и впрямь высказался в таком духе, Гарри, должно быть, очень удивился.
– Скорее слегка обиделся, – удовлетворенно сообщает Амбруш. – Он сказал, что в моем описании Европа выглядит этаким холодным и пронырливым господином, а между тем история Европы также насыщена народными бедствиями и кровавыми событиями. Поэтому он не считает удачным мое сравнение о бедняке и богаче. Ну а Энрико и вовсе закусил удила: дескать, моя параллель с бедным и богатым родственником очень точно отражает отношения правящего и эксплуатируемого классов и их участь при исторических катаклизмах, однако нелепо применять эту параллель к географическим понятиям, это, мол, абсолютно ненаучный метод. Однако поясню свою теорию несколькими примерами.
Излагая мнение Энрико, Амбруш сопровождает свою речь учтивыми жестами в его сторону, и на лице Энрико отражаются сперва легкое смущение, а затем трогательная гордость: впервые в жизни его слова переводят на иностранный язык, словно выступление какого-нибудь государственного деятеля. Амбруша в душе забавляет ребяческая радость Энрико, и он слегка переигрывает, изображая из себя переводчика некоего высокопоставленного лица. Энрико, разумеется, не замечает, что стал жертвой розыгрыша, и при виде искренней серьезности юноши Амбруш, устыдясь, тоже переходит на серьезный тон:
– Я вкратце изложил ему историю татарского нашествия на Венгрию. Сказал, что в ту пору, когда татары захватили Венгрию и в соответствии со своей хозяйственной структурой истребляли население – полностью лишь там, где провианта было мало и численность населения ставила под угрозу удовлетворительное снабжение армии, а в других местах уничтожали жителей лишь настолько, чтобы на случай очередного набега было кому запасти для татар необходимое продовольствие, – словом, в ту пору папа, заключив союз с итальянскими городами, объявил крестовый поход против антихриста. О нет, отнюдь не против татар, а против императора Фридриха II, который намеревался захватить под свою эгиду Италию. Король Бела, правивший тогда в Венгрии, видя, что татар удерживает только Дунай, неоднократно обращался к папскому двору, прося прислать венецианских арбалетчиков, поскольку лишь с помощью арбалетов можно было помешать татарам переправиться через реку. Призывы о помощи долго оставались без ответа, Бела получил ответ, лишь когда татары уже ушли из Венгрии. В этом ответном послании кардиналы выражали свое крайнее сожаление по поводу постигшей Венгрию злой участи и ко всеобщему утешению сообщали, что не преминут позаботиться о замещении вакантных церковных мест, освободившихся в результате военных событий. В последующие годы папы один за другим сменялись на престоле, и каждый из них не оставлял своим вниманием Белу, которого меж тем татары загнали в Далмацию и лишь море спасло его от плена; папы укоряли Белу за недостойную христианина внешнюю политику. Венгерскому королю ставили в вину, что он проводил соглашательскую политику не только с православным князем Галицким, но даже с татарами; более того, он дал основания заподозрить его в особенно черном замысле: он намеревался скрепить союз с татарами браком одного из своих детей. В то же самое время великий французский король Людовик IX, или Людовик Святой, возглавивший неудачный крестовый поход в Землю обетованную, после своего освобождения из плена довольно долгое время не возвращался на родину. Он ждал возвращения монаха Вильгельма Рубрука, умного и образованного дипломата, засланного им с тайной миссией к татарам. Затем Людовик покинул Землю обетованную, а вскоре после этого татары напали на Иран и захватили его, а семью халифа уничтожили. И вообще они беспощадно обращались с магометанами, зато были на редкость милостивы к христианам. Христианские летописцы даже удивлялись неисповедимой воле Господа, очистившего Иерусалим от сарацинов оружием язычников. Конечно, стоило им подумать, сколь выгодную перемену в левантийской торговле внесло освобождение Малой Азии, выведя торговые пути из-под надзора египетского султана и багдадского халифа, и божественный промысел не показался бы им столь странным. Да и впоследствии, описывая визиты монгольских послов к французскому королю и двору папы и на удивление любезный прием, оказанный им, добрые летописцы не пребывали бы в таком страхе за безопасность своих господ. Впрочем, большинство историографов и поныне оценивают миссию Рубрука как наивную попытку ревностного священника обратить язычников в истинную веру и полагают, будто бы благочестие Рубрука и высокая порядочность Людовика IX воспрепятствовали заключению союза с татарами. Ах, уж эти историки, сколько раз из подлинных фактов они делали совершенно невероятные выводы! К примеру, австрийская историография выставляет Фридриха Бабенбергского героем, остановившим вторжение татар на Запад, – того самого Фридриха, который в одно время с татарами разграбил Западную Венгрию, обложил ее данью и захватил в плен короля Белу, спасавшегося бегством от татар.
– Твоя обвинительная речь прекрасна! – с нотками удивления резюмирует Карой. – А что говорят по этому поводу наши новые знакомцы?
– Гарри заявил, что средневековье изобилует подобными и даже еще более удивительными сюжетами. Английские хронисты, к примеру, во всех бедах обвиняют французов, а французы винят англичан. Лицемерие, предательство, вероломство везде и всюду, – подытоживает Амбруш суть высказывания Гарри, при этом указывая на ирландца, и тот понимает, что переводятся именно его слова. Гарри снова заговаривает, обращаясь к Амбрушу, между ними завязывается спор. Амбруш бросает торопливые реплики и скороговоркой переводит, явно обеспокоенный, что Карой выпадает из разговора.
– Гарри прервал меня, чтобы поделиться неожиданной мыслью: ему еще не доводилось встретить человека, который за войны, проигранные его народом в историческом прошлом, вздумал бы обвинять, например, венгров, говоря, что они вовремя не пришли на помощь. Но ведь в истории каждого народа известны проигранные войны. Разве татары были настолько уж непобедимы? Как велико было их войско в момент нападения на Венгрию? Я ответил, что в проигранной нами битве со стороны татар участвовало двадцать тысяч конных воинов – во всяком случае, так свидетельствуют историки, – и это, конечно, по масштабам того времени не считалось непобедимым войском. К тому же это была лишь часть татарских полчищ, остальные не успели ступить на нашу землю, как мы уже проиграли войну. Причиной поражения – мгновенного, позорного и неизбежного – явилось предательство венгерских феодалов: наши магнаты злорадно потирали руки, видя, как крепко достается неугодному королю от кочевников. Ну а ты какого мнения, Карой? Выскажись наконец!