355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргит Ач » Посвящение » Текст книги (страница 18)
Посвящение
  • Текст добавлен: 24 июля 2017, 15:00

Текст книги "Посвящение"


Автор книги: Маргит Ач


Соавторы: Сильвестер Эрдег,Йожеф Балаж,Петер Эстерхази,Петер Надаш
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)

ПЯТНИЦА, С 8.21 ДО 9.30 УТРА

Серебристое утро на берегу канала Джудекка. Рио, открывающиеся отсюда, выглядят по-будничному раскованно и оживленно, несмотря на резкие тени, преобладают чистые и светлые тона – это всего лишь умело нанесенные мастером тонкие оттенки цвета или оттенки оттенков. Деловито тарахтят, проносясь по воде, моторные лодки и баркасы с зеленью и овощами, молоком, хлебом и мясом, баркасы-прачечные. Ловкие, размеренные движения грузчиков. Освещенная солнцем зелень вьющихся растений на восточных стенах домов. На трехметровой кирпичной стене терраса, в выступе балюстрады белый мраморный бюст, позади него – буйная поросль молоденьких кустиков, пересаженных с дерном на террасу. Доминируют розовый и терракотовый цвета – цвета глиняных горшков и кирпича. Над крышами домов плывет колокольный звон; более робкие и редкие удары отбивают колокольни заштатных городских церквей – обиженно в силу своей обойденности. Из ближайшего дома выносят закрытый гроб. Ставят его в моторную лодку, отвязывают ее, и она, прорезая в воде взбаламученную полоску, с грохотом уносится прочь.

– Здесь даже покойников возят на моторках? – спрашивает шокированная Лаура.

– На чем же еще их возить? – в свою очередь спрашивают Карой и Амбруш почти в один голос.

– На гондолах, – отвечает Лаура, – как в старину.

Братья лишь машут руками.

– Хорошо еще, что скорбная вдова не мчится за моторкой на водных лыжах. Только этого не хватало! – волей-неволей примиряется Лаура с этой необычной формой похоронного обряда.

Пока еще рано. Все закрыто. На плавучей террасе перед кафе сидит японец со стаканом апельсинового сока в руке и в уродливых деревянных башмаках. Одну ногу он вытащил из башмака и держит на весу, толстый носок пропитался кровью. Он пытается снять носок, но с гримасой боли отказывается от своей попытки. Носок, должно быть, присох к ране. Лаура с жалостью смотрит на парня, парень улыбается Лауре. Встает, подходит к берегу, усаживается на камень у самой воды и опускает ногу в море. Лаура с облегченным вздохом одобрительно кивает японцу. Амбруш с дьявольской проницательностью понимает, что Карой не оставит этот инцидент без замечания и наверняка припомнит Лауре вчерашний вечер, когда у нее не нашлось подобного сочувствия к ближнему. Амбруша раздражает, что он опять не в силах помешать Карою сделать глупость.

– Как видно, в тебе все же проснулся медицинский работник, – с железной последовательностью замечает Карой. – Однако я как муж не одобряю твоих пристрастий. Калеку-старуху ты сметаешь с дороги, а симпатичного, стройного молодого человека врачуешь методом визуальной терапии.

Лаурой овладевает беспричинная грусть, она чувствует себя очень усталой. Она привычным движением прижимает руку к лицу: средний палец ложится вдоль носа, а остальные мягко прикрывают глаза.

– Неблагодарный ты человек, Карой! – вмешивается Амбруш. – Ты попросту забыл, как милосердно отнеслась к нам Лаура вчера вечером.

Карой и Лаура спокойно и чуть выжидательно смотрят на Амбруша – ведь с Амбруша все станется, и они ко всему готовы.

– Ты только подумай, – продолжает Амбруш, – вот был бы ужас, если бы Лауре втемяшилось, что сейчас ей для семейного счастья необходима не ваза, а люстра.

Карой разражается смехом, а Лаура, обиженно отвернувшись, бормочет:

– Согласна, вчера я вела себя по-дурацки. Вот мой дневник, – она протягивает на открытых ладонях воображаемый школьный дневник, – можете записать мне замечание!

Амбруш поражен: он хотел шуткой смягчить выговор Кароя, но Лауру, должно быть, обидела эта его шутка.

– Да полно тебе, Лаура, – оправдываясь, пытается он успокоить рассерженную молодую женщину. – Я действительно уважаю тебя за то, что ты в приступе своей первой в жизни истерики столь тщательно взвесила наши материальные возможности.

– Уж не думаешь ли ты, что я действительно купил бы и люстру? – протестует несколько сбитый с толку Карой, стараясь снова выбраться на твердую почву фактов.

– Купил бы как миленький, – с иронией убеждает его Амбруш. – Рано или поздно тебе пришлось бы уступить капризу Лауры и всей атмосфере этого города. Согласись, Карой, что мы еще дешево отделались. Уж не говоря о том, сколь обременительно было бы путешествовать с люстрой.

Через площадь Св. Марка и Пьяцетту Фратеры вновь попадают на набережную Скьявони, к гостинице «Габриэли». Амбруш просит портье позвонить Гарри. Портье подвигает аппарат к Амбрушу, и тот, глядя на часы, о чем-то договаривается с Гарри, затем с недовольным видом кладет трубку. Еще медленнее обычного плетется к Карою и Лауре.

– Гарри не интересует Дворец Дожей, – пересказывает он разговор с новоявленным приятелем. – Да и вообще он только что проснулся, и ему необходимо по меньшей мере часа полтора, чтобы собраться к выходу. Он предложил встретиться в полдень и вместе осмотреть Бьеннале. Мы должны его ждать у остановки вапоретто «Городской парк». Ты наверняка сообразишь, Карой, где она находится.

– Опять ты сердишься, Амбруш, – со вздохом сплетает пальцы Лаура. – Чем ты недоволен на этот раз?

– И вовсе я не сержусь… Но, спрашивается, зачем он торчит в Венеции, этот Гарри? Чтобы завтракать в полдень? – взрывается Амбруш и сердито сжимает рот, отчего губы его собираются в гузку. – А вообще-то плевать нам не него.

– Видишь ли, у него есть возможность наведываться в Венецию, когда ему вздумается. В следующий раз он осмотрит Дворец Дожей, – растолковывает Лаура с профессиональным терпением и, смеясь в душе, любуется упрямо опущенным подбородком и морщинками губ – этими сугубо мужскими проявлениями решительности и обиды.

Карой и Амбруш переглядываются. Карой гладит Лауру по голове:

– Ты и впрямь глупышка. Неужели ты не поняла, что именно это и раздражает нас?

Лаура с улыбкой пропускает мимо ушей нотацию Кароя и с достоинством заявляет:

– Какое нам дело до этого Гарри? Ведь для нас-то Венеция – подарок судьбы.

ПЯТНИЦА, 11.00—11.30

– Во всяком случае, здесь более благоговейная атмосфера, чем там, в позлащенной клетке Господней. – Амбруш стоит у окна Дворца Дожей, обращенного во внутренний двор, с видом на купола собора Св. Марка, проглядывающие сквозь готическую мраморную резьбу бокового входа. Каменная резьба доходит до уровня окон. Вся эта беломраморная кипень и башенки с искусно балансирующими скульптурами на шпилях не слишком хорошо видны вблизи. Украшающие верхнюю готическую часть храма, издали они кажутся просто сказочными кружевами, а вблизи поражают вычурами тончайшей – и абсолютно излишней – работы и пагубными следами природных стихий на некогда безукоризненном мраморе. На прогретом солнцем, матовом камне тонкими бурыми дорожками вырисовываются потеки дождевых капель.

– Мастерская Паоло Далле Мазенье, – говорит Карой.

– Они были сущие безумцы, эти люди! – возмущается Лаура. – Столько труда, и все впустую!

– Отчего же впустую? – спрашивает ее Амбруш. – А золоченые орнаменты потолка во всех залах – разве не впустую? И ведь стены и плафоны расписаны Тинторетто и Веронезе. Ты только оглянись вокруг! Это, к примеру, самый обыкновенный зал собраний. Здесь заседала знать Светлейшей, то бишь Венеции. Стоило выглянуть из окна или перевести взгляд на потолок, и, увидев, как святые делят компанию с дожами, любой из облеченных властью убеждался, что он достоин своего поста. Феодальная аристократия рождается с наследственными привилегиями, рождается такой, какая она есть. А венецианские патриции выбирали тех, кому надлежало заседать здесь и кому нужно было внушить уверенность, что они способны править не только городом, но и Востоком и Западом, во всяком случае, способны править до тех пор, покуда их не прокатят на очередных выборах или не препроводят в дворцовые подвалы. Властителей города отделяло от уготованной ими же тюрьмы куда меньшее расстояние, чем царство небесное от ада. Здесь, как вы только что видели, за дверцей, замаскированной под шкаф, скрыт внутренний переход в тюремные казематы. Вдумайтесь только: ежегодно меняющий свой состав знаменитый Совет Десяти – здешняя служба охраны государства – занимался единственной и исключительно гражданской лояльностью и моральным обликом нобилей. Венеция ловко управляла своими политиками, в равной мере дозируя пьянящее самовластие и угрозу заключения в каземат. Эта тюрьма предназначалась не столько для преступников, сколько для судей, потому-то и условия здесь относительно гуманны. В прежней Венеции наверняка было немало частных особняков, куда более сырых и вредных для здоровья, чем эта тюрьма. Вы обратили внимание, как на лестнице, ведущей к камерам, ахала и ужасалась кучка матрон в одинаковых конфекционных платьях пастельных оттенков? А между тем эти дамы приехали из той части Европы, где бытовали изощренные способы казни, о чем я, к примеру, узнал в Чехии, при посещении уцелевших средневековых крепостей. Более того, я воочию видел сложенную без единой двери башню, служившую орудием и местом жестокой казни, и попирал ногами землю – в стене башни в угоду туристам сделали пролом, – где осужденные погибали мучительнейшей смертью. В эти башни десяти-пятнадцатиметровой высоты попасть можно было только сверху, через колодезное отверстие. Обратного пути оттуда не было вообще. Человек, сброшенный вниз через этот люк, в случае особого «везения» мог прожить еще несколько недель среди останков мучеников, погибших раньше его, или же в обществе осужденных позднее. Ну, так Венецианской республике поневоле приходилось остерегаться подобных жестокостей, ведь здесь любого патриция, вздумавшего поставить себя над другими, могла постичь та же участь, что и самого заурядного воришку. – Амбруш задумывается и по кратком молчании прибавляет: – Вот у нас определенные органы, приводившие приговор в исполнение, располагали правом на жестокость, и право это осталось в силе, даже когда от жестокости не были застрахованы и члены самых высоких общественных каст.

Карой и Лаура подавленно, с ощущением подступающей дурноты слушают Амбруша. Оба молчат, но Амбруш и не ждет от них никаких реплик. Более того, он даже склонен отвлечь внимание своих спутников от сказанного, а потому продолжает прерванный монолог, стараясь, чтобы голос его звучал непринужденно:

– Как же великолепна эта картина! Видите, вон та, где женщина держит в руках паутину, – резко сменив тему разговора, он указывает на роспись потолка.

– Я как раз любовался ею, – подхватывает тему Карой. – В путеводителе сказано, будто бы толкование картины двояко. По одной версии она олицетворяет собой Диалектику, но так же вероятно, что она символизирует Усердие, поскольку все эти картины, выполненные Веронезе, являются аллегориями добродетелей.

Амбруш задумчиво прогуливается по залу, изучая содержание остальных росписей.

– Она может символизировать все что угодно. Вот так же человек держит в руках нить своей собственной жизни. – Амбруш возвращается к Карою и Лауре и вновь принимается изучать женщину с паутиной. – И это якобы аллегория некой добродетели? Маловероятно! Вряд ли стали бы изображать добродетель столь уязвимой. Да и не верится, чтобы ее толковали столь двусмысленно.

– А быть может, это аллегория Терпения? – спрашивает Лаура. – Усердие проявляется в ином. Человек усердный трудится, копошится, хлопочет; если бы художник хотел изобразить Усердие, эта женщина была бы занята вязанием или вышивкой. Но ждать, когда паук соткет у тебя между пальцев свою паутину, – для этого необходимо терпение.

– Самоотверженность и терпение, – дополняет Карой.

Амбруш и интересом смотрит на Кароя и Лауру; ему подумалось, что если они все трое воспринимают эту картину как нечто близкое себе по сюжету, то, вероятно, их руки тоже соединяют какие-то нити, тонкие и рвущиеся, и они, все трое, каждый по-своему называют тенета, коими оплела их судьба, а может, и не судьба, а их собственная воля. И если Амбруш и прежде подозревал, что жизни Кароя и Лауры направляются ими по некоему преднамеренному пути, точно так же как и он сам руководствуется в жизни некими жесткими правилами, все же они живут в постоянном страхе, ощущая хрупкость сих соединительных нитей и иллюзорность своей размеренной и вроде бы лишенной видимых опасностей жизни. Они боятся, не зная, как долго просуществует эта связь, и не уверены, есть ли им вообще что оберегать и за что бороться, цела ли еще та паутина, что скрепляет их жизни. Амбруш сейчас впервые задумывается над этим, и никогда он не чувствовал так остро, что любит их и уважает, как самого себя.

– Забавно, что здесь, в Венеции, шагу нельзя ступить без того, чтобы не лицезреть очередную аллегорию добродетели, – вновь заговаривает Амбруш, и душевное волнение его прорывается лишь в более мягком звучании голоса. – Помните, я показывал вам на фасаде со стороны лагуны капители с изображением добродетелей и грехов. Кстати сказать, картина весьма поучительная: государство намного четче, нежели средневековая церковь, определяет, что оно считает грехом и каких добродетелей требует от своих сограждан. В соборе Св. Марка к услугам добродетели одни лишь нравоучительные надписи, да и те не слишком разборчивы. Зато во Дворце Дожей каждый грех и каждая добродетель показаны на редкость наглядно. Добродетели раздают деньги, оделяют хлебами, разжимают львиные челюсти, а грехи предаются чревоугодию, стриптизу или же, не мудрствуя лукаво, пронзают себя кинжалом. Впрочем, все вполне обоснованно. Государство может позволить себе большую точность в подобных вопросах, поскольку оно намного действеннее способно следить за соблюдением собственных запретов и приказов. В конце концов, всяк человек волен верить или не верить – это уж как бог на душу положит. Но хочет он того или не хочет, а если нарушает гражданские нормы, то должен считаться с тем, что кто-то уже строчит на него донос.

– Кошмар какой-то, по любому поводу у тебя совершенно немыслимые ассоциации! – смеется Лаура. – Нет чтобы ходить и любоваться красотой, так ты сперва рассказываешь нам о башне, полной казненных, а теперь рассуждения о добродетелях сводишь к доносительству. От твоих сопоставлений голова кругом идет.

– Вот уж неправда, – спокойно возражает Амбруш. – Много бы ты поняла из увиденного, если бы я не прибегал к немыслимым ассоциациям! Нельзя понять историю, лишь восторгаясь красивыми картинами или искусной резьбой. Все, что здесь представлено, не более чем побочный продукт. Видишь портрет, вон там, у двери? Ты даже не удостоила его вниманием, поскольку он не относится к числу известных шедевров. А между тем на портрете изображен дож Андреа Гритти, выполнявший свои полномочия в то время, когда у нас гремела битва при Мохаче. Стоит сопоставить два этих факта, и сразу смотришь на портрет другими глазами, верно?

– Да, ты прав, – подхватывает Карой. – Я этого Гритти и не заметил, а если бы даже и заметил, что толку, ведь я не историк. Но меня не оставляет мысль… все время, когда я смотрю на обилие позолоченной лепнины, вижу этот апофеоз самоутверждения, а точнее, самодовольства, увековеченный в декоре этих залов…

– Извини, что перебиваю, маленькое уточнение: в этих официальных административных помещениях, – вставляет замечание Амбруш.

– Да, действительно: в официальных помещениях. Словом, я не могу забыть, что в зале для голосования, знаете, в том, меньшем из двух, среди прочих славных деяний Венеции увековечена победа над венграми под Зарой в 1243 году. И в довершение всего запечатлел это событие Тинторетто. Затем по верху стен идет фриз, где изображен дож, правивший двумя столетиями раньше; его убили венгры, и тоже под Зарой. Странное чувство было созерцать эти картины.

– О слава наша прежняя, где затерялась ты в потемках ночи! – насмешливо скандирует Амбруш стих из школьной хрестоматии.

– Нельзя издеваться над высоким патриотизмом. – Карой чувствует себя уязвленным.

– Отчего же? В тебе кипит оскорбленная гордость из-за поражения под Зарой и ты, как и положено невежественному технарю, даже не подозреваешь, что в той войне победил Луи Великий. Заключенный тогда мир заставил Венецию отказаться от притязаний на Далмацию, а позднее Торинский мир гарантировал всем странам свободную торговлю на Адриатике. Это был тяжелый удар для Венеции, ведь до тех пор ее данником считался любой, кому случалось пересекать Адриатику: каждое судно, замеченное в заливе, обязано было разгружать свои товары в Венеции. После войны положение изменилось: теперь Венеция платила налог венгерскому королю за использование далматинских портов. Но венецианцы из всей этой истории увековечили лишь один эпизод: свою победу под Зарой. И тебя же еще распирает от национальной гордости. – Амбруш пренебрежительно машет рукой.

– Значит, Венеция была данником Венгрии, – восторженно хохочет Лаура и загоревшимся взглядом обводит зал.

– В те годы, когда в Венгрии правил сильный король. Королю Матяшу, например, шла немалая мзда за поддержку Венеции в войне с турками.

– Господи, сколько же ты всего нахватался, Амбруш! Чувствуется основательная подготовка, – одобрительно замечает Карой. – Однако не думай, будто тебе удалось подавить меня своей эрудицией. Разумеется, я не знал всех этих деталей, какие ты нам сообщил. Но, даже будучи «технарем», я додумался до той же сути. Величием Венеции я мерил давнее величие Венгрии. Ведь с историей нашей страны, в сущности, лучше всего знакомиться по хроникам других стран.

– Видишь ли, – начинает Амбруш с многозначительной и насмешливой улыбкой, какою предваряет все свои серьезные заявления, – ты волен толковать мои слова как вздумается. Правда и то, что нашу славу былых времен легче всего прочувствовать здесь, знакомясь с историей Венеции. Но я ощущаю позор, в какой был ввергнут этот город после утраты столь значительной мощи на суше и на море. Хотя Венеция как суверенное государство на двести семьдесят лет пережила Мохач. Однако последняя сотня лет, до ее покорения Наполеоном, далась Республике нелегко. Судите сами: на потолке в зале Большого совета запечатлен апофеоз Венеции – город в образе прекрасной женщины, – а в скором времени после создания этого потолка Венеция превратилась в модный дорогой курорт Центральной Европы. Знаете, как обращался султан в посланиях к дожу? «О, гордость эмиров Иисусовых, судья богоизбранных, зиждитель здания западной империи франков…» – и так далее, и так далее. Запад же именовал Венецию вратами Востока и оплотом Запада. А затем она как-то вдруг перестала быть «вратами» и «оплотом» и превратилась в город знаменитых карнавалов. Инквизиция еще какое-то время продолжала стращать наказанием отпрысков именитых патрицианских родов, если легкомысленные юнцы дерзали показаться на улице в красном испанском плаще «табарро» вместо предписанной традициями тоги, но угроза наказания, конечно же, так и оставалась угрозой. Она выплачивала весьма солидное месячное содержание своим агентам, то бишь доносчикам, которые информировали сие почтенное учреждение о притонах картежников и о благородных дамах, впадавших в блуд. Но к тому времени пороки – под сенью расписанных маслом, выложенных в мозаике, высеченных в мраморе добродетелей – стали настолько повсеместным явлением, что Венеция прослыла вселенской блудницей.

– На каком основании ты причислил Венецию к Центральной Европе? Разве что как регион, подвергшийся деградации? – спрашивает и тотчас же сам себе отвечает Карой.

– Задам тебе один вопрос, – указательным пальцем Амбруш сверлит грудь Кароя. – Центральноевропейская логика поможет тебе найти ответ. Тем более что он очевиден. Итак: кто был венецианский агент, протестовавший в своем тайном донесении против эмансипации женщин и настаивавший на устрожении бракоразводных законов? Этот человек запретил показ балета «Кориолан», поскольку главный герой непочтительно отзывается о решениях сената и тем самым спектакль подстрекает к неповиновению властям предержащим. Он же с возмущением упреждал компетентных лиц, что в ложах одного из театров распутные женщины и мужчины грешат против нравственности, и, дабы воспрепятствовать этому, предлагал гасить в театре свет лишь после того, как зрители удалятся. И тот же самый человек составил донос на некую группу рисовальщиков, которые посвящали вечерние часы работе над обнаженной натурой. Итак, кто это?

Карой, почти не раздумывая, выпаливает:

– Казанова, больше некому быть!

Амбруш жестом одобряет это прямое попадание. Лаура ошеломленно взирает на Кароя.

– Господи, как же ты догадался?

– Я знал, что Казанова под старость заделался осведомителем. И знаю ход мысли Амбруша с момента его рождения, то есть двадцать восемь лет. Так что нетрудно было догадаться.

– Подумать только: протестовал против женской эмансипации! – потрясенная находчивостью Кароя, Лаура лишь теперь по-настоящему изумилась поступку Казановы. – Но разве беспринципность географически как-то связана с Центральной Европой?

– Я этого вовсе не утверждал, – смеется Амбруш. – Я только сказал, что для центральноевропейского образа мысли эта жизненная эволюция вполне естественна. Те запрещенные книги, из-за которых Казанова в молодости был арестован, он передал провокатору, втершемуся к нему в дом под видом ювелира лишь для того, чтобы тот продал их. Книги эти ни в малейшей степени не интересовали самого Казанову, он не был человеком незыблемых принципов. Он был легкомысленным вольнодумцем. Но ему пришлось убедиться, что в Венеции это даром не проходит. Закон обрушился на него со всей своей карающей силой – так, как если бы он в самом деле был заговорщиком, значит, ему оставалось либо стать заговорщиком и в таковом качестве служить чуждым ему принципам, либо стать осведомителем венецианских властей. Находясь в стесненных материальных условиях, он счел последнее более выгодным.

– Фу, какой ты циник, Амбруш, – осуждающе произносит Лаура, впрочем, без особой убежденности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю