Текст книги "Посвящение"
Автор книги: Маргит Ач
Соавторы: Сильвестер Эрдег,Йожеф Балаж,Петер Эстерхази,Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
Папа говорил, что это его прошлое и он именно со своим прошлым – то есть с тем, дорогая, что уже прошло, – тот, кто он есть.
– Эти фотографии – кусочки большого полотна. Но от них отказаться или, тем более, их лишиться – все равно что отказаться от самого себя; и что может быть в жизни грустнее.
Ладно, начнем с Луцы. Работа нетрудная, они стоят довольно далеко друг от друга. Дежё смотрит рассеянно, по крайней мере делает вид, будто понятия не имеет о фотоаппарате. У этой курочки рот, разумеется, до ушей. Зубы у нее красивые, что правда, то правда.
Чем дальше, тем быстрее работали ножницы. Операция не всегда проходила безупречно: ножницы нет-нет да и вонзались в папино тело.
На краю журнального столика росла бумажная горка; на нее снова и снова ложился сверху отец – иногда без руки, иногда без уха, иногда одноногий, искалеченный. А на паркете разлетались его женщины – смятые, красивые, улыбающиеся, уверенные. И от великой, злой спешки – там же и мама, с широко накрашенным ртом, в отутюженном летнем ситцевом платье, а под локтем согнутой правой руки видна отрезанная мужская рука.
– Ты почему еще не на кухне, паршивый мальчишка?
(ЖЕЛТОЕ)
Яичные головы в пыли. Король отказал в помиловании. Фанчико и Пинта вопили:
– Смерть ему! Смерть!
Фанчико толкнул меня ногой под столом и шепнул, словно выпустил изо рта воздушный шарик:
– Смерть Варраве.
И засмеялся, довольный.
Папина рука и моя в воздухе как две птицы. В наших клювах соль. Медленный соляной дождь.
– Сольный дождь!
Это, разумеется, Пинта не упустил случая вставить свое – настолько общительности у него хватало.
Король и его верный подданный нарезали свежую и бледную сегедскую булочку аккуратными ломтиками, а ломтики – столбиками или полосками, во всяком случае, таким образом, чтобы они получились стройными, но не ломались. Со свойственной мужчинам безответственностью они смели крошки со стола и с важным видом, одновременно вонзили ложечки в желтые глаза яиц.
Издали донесся (ЖЕНСКИЙ) голос телефона.
– Извини, шеф, я мигом. Подожди.
Мы ждали, Фанчико и Пинта затеяли пляски. Их каблуки со скрипом вращались на каменном полу кухни. Пинта распевал:
– У циклопов сейчас праздник: столбик хлеба, пара яблок.
Фанчико был недоволен.
– К чему здесь эти затасканные яблоки? Только потому, что рифмуются? Свинство. – Нам было хорошо вместе.
Немного подумав, Фанчико выступил с решением, что мы можем рассматривать как удачный (ибо так лучше) следующий вариант: «Нам, циклопам, нелегко: наш владыка далеко».
К этому времени оба яйца были уже совсем холодные; по их выпуклой поверхности потянулись желтые полоски, а потом неожиданно, еще не добравшись до конца, перестали быть цветом и превратились в материю: собрались в каплю. Фанчико пригладил один такой наплыв.
– Надо же! Самым позорным образом остановились!
– Материализация мгновения, – примирительно сказал Пинта.
В порах хлебного столбика тоже стыла густая желтизна.
(ЯЙЦО)
Чьим оно будет? Я склонялся к тому, чтобы съесть его. Самому. Но, конечно, предложить такое решение не мог. С другой стороны, я знал, что папа тоже съел бы его с удовольствием, как знал и то, что он, когда дойдет до этого дело, предложит его мне, но я этого предложения, само собой, не приму. Было очевидно, что эти мысли занимают нас обоих, пока мы уплетали то, что еще было перед нами. Когда неловкость уже затягивала паутиной наши лица и мы старались не встречаться взглядами, возник со своей идеей Пинта.
– Предлагаю: последнее яйцо пусть достанется тому, кто расскажет самую грустную историю.
Я засмеялся, а папа опустил голову. Первым начал я и рассказал об одном человеке, который покинул свою жену. При этом я выразительно поглядывал на отца.
– Твоя очередь.
Но еще до того, как папа сказал бы «Я вас люблю» и этой своей историей выиграл бы состязание, Фанчико наклонился к тарелочке, его движения были неуловимы, как движения змеи, взял яйцо в руку и выбросил в открытое окно. И наш спор стал беспредметным.
И – тишина.
(У ПАПЫ РАЗВЯЗЫВАЕТСЯ ЯЗЫК, СЛОВА СЫПЛЮТСЯ, КАК ВЕСЕННИЙ ДОЖДИК, А РАССКАЗЫВАЕТ ОН О ТОМ, КАК ПОЗНАКОМИЛСЯ С ОДНОЙ ЖЕНЩИНОЙ)
– Я как раз готовился принять ванну, то есть приготовил большую зеленую махровую простыню и сказал себе вслух: это ты, Дежё, карась несчастный, сними часы… обычно-то, когда не готовлюсь, я оставляю их на руке, потому и называю водонепроницаемыми и нержавеющими, ну вот, в этот самый момент позвонили, и звонок подействовал на меня так, как если б в ухо попала вода и мне необходимо ее вытрясти: попрыгать на одной ноге, время от времени мизинцем прочистить ухо, и это перед самым купанием… иду, заорал я.
– Пожалуй, больше всего разозлил меня мой собственный голос – под этим я подразумеваю, что он в полной мере соответствовал ситуации. Судя по всему, у меня отличный синхронный голос. Думаю, что я поступлю правильно, если о мужчине, которого увидел, неприязненно распахнув дверь, отзовусь лишь с помощью негативной констатации: он не был неприятен, чем и объясняю как свою улыбку, открывшуюся одновременно с дверью, так и тот факт, что мое доброжелательство висело на очень тоненькой ниточке – совсем как мохнатый паук-крестовик… но такова уж специфика подобного рода констатации: тут тебе улыбка, тут и паук.
– Во мне достаточно себялюбивого беспристрастия, чтобы признать: в ту минуту все-таки не мой голос был главным раздражителем, а вопрос мужчины, самым вежливым тоном осведомившегося, имеет ли он счастье видеть перед собой господина Никласа. Имеете счастье, приятель, и сейчас я вам покажу, кого именно вы имеете счастье видеть, однако лишь уныло, как усталая лошадь, понурил голову. Фрау Никлас была моим домашним драконом, и хотя лет на пятнадцать раньше меня оказалась в том возрасте, в каком сейчас пребываю я, все же многие принимают меня за господина Никласа. И похоже было на то, что фрау Никлас тоже склонна разделить это заблуждение. С улыбкой, от которой стыла кровь в жилах, она предлагала вполне достойные сроки оплаты квартиры за минувший месяц, и ежели я по какой-либо причине в воскресное утро забудусь дома, она всегда находила какую-либо свободную поверхность – стол, комод или хотя бы пыльный подоконник, – чтобы настичь там и прихлопнуть мою руку; ее пухлая, однако без единой морщинки ладонь падала на мою, как ленивая птица, вместе с сообщением, что фрау с радостью угостила бы меня воскресным супом, ее знаменитым золотистым бульоном. Эти мини-нападения таили для меня великую опасность, не потому, что у вдовы была красиво развитая и еще отнюдь не старая грудь, равно как и задница в том же стиле, но потому, что я уже имел случай попробовать ее золотистый суп и знал, что, как только я бездумно опущу ложку в тарелку, тотчас легкая как пух манная клецка ткнется в плавающую фаллическим символом восхитительно мягкую морковку, к расчленению которой я всегда приступал с некоторым, достойным всяческого одобрения замешательством, а при этом еще любовался гармонией красок, желтой, красной, зеленой, выделявшихся на золотистом фоне, словно драгоценные камни, наслаждался игрой света в кружочках жира и уже ощущал во рту тот разнообразный вкус, какого, в сущности, и вообразить нельзя, когда речь идет просто о супе, и тем, как эти разнообразные вкусы естественно сочетаются (существуют и по отдельности, но только вместе выявляют свою истинную суть)… и все это так или иначе привязывает меня к вдове легкими узами благодарности, восхищения и некой утренне-воскресной приязни.
– Нет, – отвечал я, то есть понурил голову, вставил физиономию в недовольную гримасу и не промолвил ни единого слова. Мой ответ был однозначен. Простите, ради бога, но не ваша ли та желтая и… Незваный гость испытывал явные затруднения: цвет машины, которую я оставил внизу, перед домом, с одной стороны, действительно можно было определить лишь как «желтый и…», поскольку нежелтая часть была покрыта суриком, однако определение – желтая и красная – удовлетворило бы разве что самые поверхностные натуры, ибо после безобразного дорожного столкновения весь перед машины заварили вкривь и вкось, так что шрамы от сварки оказались некоторым образом небезразличны для цвета машины, в результате чего сложился неопределенный, почти необозначаемый в цвете ералаш, который в довершение еще и нес на себе привкус жалкой ауры той уличной сшибки; с другой стороны, признать хмыканье и слова «желтая и…» единственно правильным определением означало, в сущности, отказ от точного описания, ибо где это слыхано, чтобы хмыканье заменяло собой четкую, ясную речь. Машина, как и несчастный случай принадлежали моему дяде. Усталый, но отнюдь не рассеянный, он медленно ехал за город, спидометр показывал не больше пятидесяти. Справа, пробив стену светового снопа, на полотно выскочил мужчина, мой дядя затормозил, как он рассказывал, без всякой спешки – расстояние и время позволяли, – скорее с досадой на то, что вслед за тормозом надо опять включать скорость. И тут что-то глухо стукнулось о правое крыло, глухо и все-таки страшно, как если бы какой-нибудь великан лениво сел на радиатор, и вдруг впереди взмыло чье-то тело, и оно, горизонтально, раскинув руки, вплыло в машину, пробив ветровое стекло. Прямо мне на колени, рассказывал дядя. Оказалось, это приятель подскочившего первым мужчины, оба были мертвецки пьяны и затеяли на дороге салочки. Играли. Тяжело, но не смертельно.
Простоты ради я ответил, да, машина моя. Мужчина явно этому сообщению обрадовался, удовлетворенно засопел: наконец-то. Вы уж, пожалуйста, станьте чуток в сторону, сказал он мне, а то сосед не может въехать в ворота, потому что какой-то осел, прошу прощения, загородил проезд. Сердце мое возликовало – я имею в виду собственную несуразную ухмылку в ответ на столь великолепный и симпатичный сплав глупости и простодушия. Мужчина, которого я окрестил про себя господином Посланником, был в полосатом купальном халате, под которым могли иметь место разве что трусы, ибо, с одной стороны, приоткрываясь, халат то и дело обнажал покрытую черной, кое-где седеющей вьющейся шерстью грудь, с другой стороны, голени тоже были голые, тоненькие, как черенок лопаты, только ступни прятались в шлепанцы. Мы уж полчаса как ищем, чья это машина.
Неужели я поставил ее где не надо, изумленно вопросил я. Ах, черт лысый, добавил я и надеялся, что теперь уж он сочтет меня за болвана, а это ведь в некотором роде фора, если допустить, что Посланник не слишком глуп. Но затем, все еще переминаясь на пороге, я сказал то, что чувствовал: вы, пожалуйста, не сердитесь, я искренне сожалею, что украл у вас столько времени.
Итак, очевидно: мое сожаление было искренне, но в то же время сдержанно, что делало его более весомым… ведь ошибочно полагать, будто повышенная доза сожалений более действенна, напротив, наши оплошности следует укутывать сожалениями очень точно по мерке, в противном случае мы будем выглядеть смешными и возбудим лишь ненависть.
Когда мы вышли на улицу – впереди господин Посланник, вестник, ангел, щит либо подлый предатель, как знать, – вокруг машины собралось уже немало народу. Собственник-с-Поросячьими-глазками, Родственница-Собственника-с-Поросячьими-глазками, Зевака I, Зевака II и Зевака III. Ждали меня. Я этому порадовался, что и собрался выразить соответствующей улыбкой. Позднее я долго раздумывал, действительно ли само выражение моего лица сыграло столь роковую роль, или тяжелые слоны фактов и без того растоптали бы в прах этот воскресный вечер.
– Добрый вечер, – приветствовал я их с той смесью веселости и огорчения, какая должна, по моим представлениям, характеризовать человека, когда он совершил ничтожную промашку. Я уже готов был исполнить то, что требовалось, как вдруг Собственник-Поросячьи-глазки разразился отвратительной грязной бранью.
– Вот я вам сейчас засажу в пах, орал он, к примеру. – Мое лицо стало замкнутым, старым и, надо полагать, неприятным.
– Этого делать я вам все же не рекомендую, шеф. – Меня злила моя беспомощность, вернее, то, что мы все более удалялись от реального положения вещей – я что-то сделал не так и сейчас исправлю ошибку, – а следовательно, оказывались во власти уже иной ситуации: я защищаюсь от злобного хищника. Собственник-Поросячьи-глазки был действительно дикий зверь, но я все же глубоко сожалел, что мы – хотя правда на его стороне – все дальше откатываемся от осуществления акта справедливости и у меня все меньше возможности эту его правду признать. Я не стремился ни спорить, ни одержать победу, хотя такое искушение было, когда я взглянул на Родственницу, которая с нейтральным видом стояла, опершись на дверцу машины, и уже давно ждала, чтобы я наконец что-то предпринял (тут мне следует подчеркнуть, что ее нейтральность явственно благоприятствовала мне); итак, я не ответил, ибо не желал фигурировать в одной сцене с Собственником-Поросячьи-глазки. Искушение было не от возможности припечатать острым словцом или сыграть на обаянии; это было серьезное, прекрасное, важное искушение. Для иллюстрации поставим здесь одну мою (обобщающего характера) фразу – если уж поставить здесь девушку не можем, в особенности ее лицо, бледное и как будто светившееся, в котором – в самом его безразличии – я обнаружил нечто похожее на сочувствие ко мне, да и к ней самой.
– Ну хорошо. Я обещаю, что впредь буду парковаться осмотрительней, если и вы обещаете осмотрительней выбирать выражения. Вот. Так и сказал. Словом, выдал ему как следует. Афористичная краткость, смелая мысль, элегантная форма. Как хорошо, что я вовремя придержал язык!
– По дружелюбному сопению господина Посланника стало ясно, что он именно вестник, ангел и щит. Он проводил меня до двери, и мы по-приятельски распрощались. Тут же его как бы поглотила тьма. Родственница-Собственника-Поросячьи-глазки села в машину и захлопнула дверцу. Громкий хлопок – хлопок пощечины. Прежде чем повернуть ключ зажигания, она бросила в мою сторону, а может быть, на меня, укоризненный взгляд.
– НО ЭТОТ ВЗГЛЯД, ШЕФ, ИЗВЕСТЕН УЖЕ И ТЕБЕ.
(СТИХОТВОРЕНИЕ ПИНТЫ)
Пинта приплюснул нос к оконному стеклу. Снаружи завывал ветер, деревья были робки и приниженны, толстые шубы самоуверенны, люди мрачны и угрюмы.
– Скажи, дорогой Фанчико, – сказал он, не шевельнувшись, – завтра по календарю день Дежё?
И не успел Фанчико ответить:
– Что такое силлогизм?
– Чушь.
– А точнее?
– Форма логических умозаключений, ведущая от премиссы к конклюзии.
– Тогда слушай. Силлогизмы по случаю именин. Написал Пинта, то есть, значит, я.
Первое: шрамы от праздника на шее кричащей цесарки.
Второе: из хоботов неуклюжих слонов брызги – триумфальная арка.
Третье: семенящие по триумфальной арке букашки.
А теперь четвертое: шакал, вымоченный в молоке.
Пятое: улыбка фаршированного цыпленка.
Шестое: волк под майонезом, такой милашка.
Седьмое: сухие капли поющих голосов.
Нос Пинты на оконном стекле. Внимательно слушающий Фанчико. Комната, полная камнями его осуждения.
(СПАГЕТТИ)
Опять бесстыдно развевающаяся пижама! В кастрюле кишмя кишели спагетти в сложном переплетении.
– Полито кровью, – воззрился Пинта на сковородку. Отец указательным пальцем чертил круги вокруг пупка. Он был озабочен.
– Проклятье, – простонал он. – Прежде всего, откупа взялось это вот, красное? – Он легонько постукивал ногтем по пуговице. В блаженном неведении махнул рукой.
– В духовке есть лампочка. Нужно нажать посильнее. – Фанчико деловит, я храню молчание.
– И второе. Каким таким фокусом можно добиться, чтобы спагетти прогрелись доверху, а снизу не превратились в уголь?
Словно благословляя, он возложил руку на спагетти.
– Сейчас, если не ошибаюсь, положение таково: снизу спагетти сгорели, сверху – холодные как лед.
В самом деле: жирная пленка кое-где подсекала округлость перепутанных вермишелин.
– Хочешь? Вообще-то вкусно. Питательно.
Фанчико и Пинта за что-то сердились (тогда) на отца. Может быть, из-за учительницы гимнастики.
– Цыц! – холодно прервал Пинта.
– À propos[11]11
Кстати (франц.).
[Закрыть], в связи со спагетти. – Фанчико был беспощаден, у него всегда находилось, что сказать à propos. Когда в комнатах засыпает свет, все лжи выползают из человека, будто черви, и спускаются вниз по специальным громоотводам. Они ползут по дну Дуная из Пешта в Буду и – никаких «но»! – прежде чем солнце откроет глаза, тем же путем возвращаются назад. Вы меня поняли, не так ли?
Растирая сыр между пальцами, отец устроил настоящую пармезановую метель.
– Теперь-то спагетти согреются, – остроумно заметил я.
(БАЛЕТ ДЛЯ ДВУХ ДЕТСКИХ РУК)
Каким-то образом папа и мама оказались рядом. Они устроились на одном стуле и держались за руки. Но не только ради шутки или из любви! А потому, что я устроил для них кукольный театр.
Диван, который Фанчико по-ученому именует софой, я оттащил от стола так, чтобы поместился стул (стул приволок из соседней комнаты). Я попросил родителей сесть на этот стул (и они послушались беспрекословно), а Фанчико и Пинту попросил спрятаться за диван, их руки должны были стать куклами (только попробовали бы ослушаться!). Рука Фанчико – папа, рука Пинты – мама. (Факт: Фанчико и Пинта безбожно лягались там, за диваном, но факт также и то, что на уровне представления это не отражалось, НАПРОТИВ, так что и рассуждать много тут – не о чем.)
Рука Фанчико, рука-лилия, рука Пинты, маленькая, с обгрызенными ногтями. Автор текста затаился в комнате, от волнения ничего не видел, не слышал. Родителей тоже не слышал, ни словечка.
– Любому обманщику ничего не стоит сказать: люблю тебя. Невелика хитрость. Пустая болтовня.
– Что ты хочешь этим сказать, Дежё?
Нервная дрожь мурашками пробегала по пальцам Пинты.
– Только то, что это трудный вопрос.
– Ах, ради бога, что это, в самом деле, о чем ты говоришь?
Пинта отдернул руку и опять стал быстро-быстро грызть ногти. Рука Фанчико подшибленно согнулась в запястье и отвернулась, как веер.
– Я говорю о том, как сделать нашу любовь реальной, каким чудом вернуть ее к жизни. И нужны ли тут вообще, а если да, то какие именно, способы. Практически это означает: как, чем я докажу мою любовь?
– Своей жизнью.
– Своей жизнью я могу ее доказать лишь двум-трем людям. Которые живут со мной рядом. Но существует и другое… издали скрестившиеся взгляды… не замечать их – ошибка; что-то не совершить ничуть не меньший грех, чем совершить тот или иной греховный поступок. По опыту скажу, в этих вещах я чрезвычайно примитивен: я способен выразить мои чувства только чувственным путем – крепким рукопожатием, поцелуем.
– А ты не думаешь, Дежё, что это ничтожно – обманывать кого-то?
При этих словах рука Фанчико сжалась в кулак, и что толку, что она тут же раскрылась, словно цветок, – ладонь блестела от противного пота.
– Но все-таки это ужасно: любишь одного человека, и на этом все! Строго говоря, я никогда не умел как следует распорядиться относительно женщин, а уж когда приходится лгать, это чертовски усложняет жизнь.
– Да, можно сказать и так, – еще больше сжалась ладонь Пинты.
– Беда, вероятно, в том, что я желал в одно и то же время быть аскетом и восхищаться каждой достойной восхищения женской задушкой.
Я сделал Пинте знак: довольно. Обе ладони распрямились и зааплодировали. Фальшивый звук двух непарных ладоней.
Папа и мама, обнявшись, смеялись – смеялись до слез.
(ИГРА)
Вот что могу рассказать. Мы бродили по чердаку, сопровождаемые симпатией больших добродушных пауков и пузатых кофферов. Каких только сокровищ мы не обнаружили: керамические осколки, проволочные головоломки, больше того – к нам в плен попалась совершенно целая коробка сардин! Потом Пинта нашел ролик.
– Это, наверно, какая-нибудь совсем плоская змея, накрученная на шпульку. – В его голосе испуг.
– Магнитофонная лента, – отвечает Фанчико.
* * *
– Вы испугались?
– Видите ли, если я скажу, что дама, находившаяся со мной, не моя жена, то вы согласитесь, что утвердительный ответ тут вполне оправдан.
– Это превосходно… ха-ха… что вы не его испугались, а, ха-ха, испугались жены. Как жаль, что это нельзя пустить в передачу. Великолепная стори!
– Вы ошибаетесь. Я испугался того, что, кажется, делаю что-то вовсе скверное. Не может же быть просто случайностью, что всякий раз, как я оказываюсь у другой женщины, что-нибудь непременно мешает, если не что иное, так мое собственное дурное настроение, и я подумал, что мне надо было бы исследовать поосновательней мои представления о любви – не плотской, а просто любви, – и еще подумал, что невозможно каждую женщину любить всем сердцем.
– Ну да, разумеется. Ничего, в крайнем случае мы потом все это сотрем, так что говорите спокойно. Мы после все прослушаем и что надо подправим. Итак, как же все-таки было?
– В дверь позвонили, я пошел открывать. Дама как раз была в ванной. Знаете ли, я еще не встречал женщины, которая бы так обожала купаться. И все эти штучки-мучки: «Palmolive», «Lux», «Fa»… а, ну да: «Die frische Fa», «Rexona».
– Да, да. Итак, вы открыли дверь.
– Разумеется. И сразу – пистолет, приставленный к груди: ни слова, старина, назад, назад, тихо, вот так. Голос у него был хриплый, но вел он меня назад, в комнату, ну просто ласково.
– А дама?
– Она, когда купается, не видит, не слышит: вода булькает, плещет, перекатывается на рифах грудей…
– Хорошо-хорошо, это вы расскажете попозже. Прежде всего дело. Это недурно: на рифах грудей… Не забудьте. Но как вы его обезоружили, вот о чем расскажите. Вам было страшно?
– Видите ли, когда этот господин с пистолетом потребовал денег, я твердо решил, что не дам. О чем тут же и сообщил ему. Моя аргументация представлялась мне безукоризненной: я коротко, но весьма убедительно обрисовал ему полную безнадежность его предприятия, ибо, сказал я, в лучшем случае, сударь, вам придется застрелить меня, я сказал, застрелить как собаку, сударь, – вам я признаюсь, что несколько драматизировал всю ситуацию, что, впрочем, было необходимо, потому что меня уже давно душил смех, – ну-с, а выстрел, сударь, сопровождается шумом.
– Вы не боялись, что он пристрелит вас?
– Я объяснил ему, что в его положении стрелять нелогично.
– Фантастика! Словом, так вы и болтали посреди комнаты: у него в руке пистолет, а вы все говорите, говорите, говорите…
– Вы изволили допустить несколько неточностей. Мы беседовали.
– А каким образом пистолет оказался у вас?
– Видите ли, по-моему, для каждой отдельно взятой ситуации существует, так сказать, своя хореография. Он стал вертеть пистолет на пальце, и тут мне вспомнились американские вестерны. Когда он в следующий раз крутанул пистолет, я протянул руку и фактически просто взял у него оружие.
– Но ведь тут нужна была исключительная быстрота!
– Да, конечно.
– И вы не боялись?
– В американских фильмах хэппи-энд обязателен. На это я и рассчитывал… Но когда пистолет оказался у меня и по инерции, заданной еще господином грабителем, крутанулся вокруг моего указательного пальца, я быстрее, чем следовало, отдернул руку, и оружие выстрелило. Пуля попала ему в живот.
– Да. Вам удалось обезвредить грабителя. И, как нам известно, вы тотчас сделали ему перевязку…
– Ничего подобного. Сперва я страшно разозлился. Потому что он упал на пальму, это было любимое растение хозяйки дома.
– Ну да, ну да, однако почему вы оказали ему помощь?
– Игра была окончена. Когда он позвонил к нам, вернее, к моей даме, сразу затеялась игра в ограбление, которая, согласитесь, должна иметь определенные правила, и самое непреложное из них, так сказать, суть игры – взаимная наша ненависть… в противном случае мы преспокойно сидели бы с ним на кухне, попивая пиво. Но после выстрела игра кончилась, так как он истекал кровью. Это и определило ее конец. Перевязал я его не слишком удачно, увы.
– А если бы он застрелил вас?
– Тогда бы я его вообще не стал перевязывать.
– Вы пожалели грабителя?
– Да ну. Играл он плохо и скучно.
– Иными словами, вы все это время скучали?
– Нет. Прошу прощения, нет. Мне было стыдно.
* * *
Фанчико сердито нажал кнопку магнитофона. Папа умолк. Но только не Пинта.
– Отчего ты злишься? Старик переигрывает?
Фанчико взглянул на Пинту, но потом, смягчившись, сказал:
– Это вопрос формы, и только. Но то, что он способен взяться за любую роль, лишь бы почувствовать, что живет?!
– Что значит – лишь бы, умник Фанчико? – пробормотал Пинта.
(ДВЕ КРОШЕЧНЫЕ АКВАРЕЛИ НА СТЕНЕ МОЕГО ВООБРАЖЕНИЯ; МЕСТО УКРОМНОЕ, ПОТОМУ ЧТО ЗДЕСЬ ИМ НЕ ГРОЗЯТ СЛЕЗЫ – НИ ОТ СМЕХА, НИ ОТ ГОРЯ)
Самым элегантным из мужчин был мой папа. Бокал шампанского выглядел естественным продолжением его руки. Он удовлетворенно поглядывал на подымающиеся вверх пузырьки, и для каждого у него находилось доброе слово. Общество собралось большое: роскошные женщины, улыбающиеся мужчины. Пинта сказал про это так:
– Важные головы и важнецкие задницы.
А Фанчико – так:
– Прости, эти женщины вовсе не глупы. Хотя, возможно, их ум и есть их красота, но этого вполне достаточно, чтобы господа в смокингах скулили вокруг них, натягивая поводки…
Пинта, разумеется, тут как тут:
– И крутя хвостами!
Папа вился между ними, как дымок от сигары, однако я вовсе не хочу этим сказать, будто по сути своей он от них отличался или был явно иным; больше того, не могу утверждать, чтобы ему удавалось сохранять какую-то дистанцию с помощью иронии, весьма, впрочем, примитивной и сомнительной по качеству. Но зато как он двигался! Как плавно скользил между накладных плеч и ожерелий! И никто не умел так держать бокал шампанского.
Вот он берет бокал, а свободная левая рука взмывает в воздух. Небрежное, случайное по видимости мановение, но оркестр мгновенно умолк. (Может, среди них был специальный такой человек, который не отрывал глаз от моего папы?) Папина рука свободно упала (опала) вместе с последними звуками фортепьянной мелодии.
Тишина приятна; пожалуй, чуть-чуть выжидательна, но не агрессивна. Почетная гостья улыбается отцу. То ли предлагает себя, то ли просто милостива, непонятно.
– Ну, милый Дежё?
– Мадам, – голос отца вкрадчив, доверителен, – мадам, ваш задочек как эдельвейс.
Ужас и возмущение обращают всех в застывшие восковые фигуры. Папа одним духом осушает бокал шампанского и направляется к двери. Проходя, указательным пальцем толкает одну за другой восковые фигуры, и они падают позади него друг на друга, словно поленья. Портье элегантно (но не слишком элегантно, поскольку он хорошо вышколенный портье) кланяется.
– До свидания, господин Дежё, до свидания.
* * *
В корчме появился Пинта. Это было дешевое заведение, от пола несло грубым запахом керосина, из кухни – тошнотворной вонью рубца, и все насквозь пропиталось тяжелым духом перестоявшего пива.
Пинта взял курс прямо на корчмаря, что-то спросил у него, но тот отрицательно покачал головой.
Завсегдатаи сидели за столиками, пили немного, но непрерывно. Пинта втащил за собой на веревке пианино. Пианино, как и положено, было черное, чуть слышно поскрипывали колесики.
– Что, отца ищешь?! – Завсегдатаи даже не подняли головы от карт. Ничего, в сущности, особенного: за некоторыми из них приходили даже слишком скоро, за другими – никто никогда.
Пинта, не долго думая, подтянул пианино в угол и положил руки на белые клавиши.
– Мой золотой отец, – проговорил кто-то неуверенно.
Пинта поглядел на него ободряюще. Его руки вспорхнули, движение началось от плеч и распространилось вниз, кисти (а также предплечья) извивались, как рассвирепевшие угри, и мучительная белизна пальцев вскрикивала вспышками магния.
– Мюзик, – объявил Пинта (для сведения).
– Мой золотой отец, введи сюда джазиста.
– Yes, Sir.
Повеселились вовсю. Даже картежники бросали карту на стол в ритме шлягера, не говоря уж о тех, единственным занятием которых были кружки. Только маленькая судомойка не смеялась.
С неслышными выхлопами оседает пена.
(ВВЕДЕНИЕ В КУХНЮ)
Свет просачивается через световой двор. Сумерки серой пылью прячутся по углам. Над сдвоенной мойкой карабкается на стену захватывающее дух устройство. Согнутые локти труб переплетаются, ползут, обегают друг друга, поворачивают назад и возвращаются тут же, и все это похоже на вывороченные кишки. Одна труба вертикально падает вниз, словно соскочившая с чертежного листа, вырвавшаяся на свободу толстая карандашная линия; она заканчивается резиновой трубкой, на резиновых губах с коротким всхлипом – с неравными промежутками – появляется капля. (Эта неравномерность вполне способна породить чувство неуверенности.) Движение проржавленного металла прерывают медные рукоятки, которые иногда усложняются и превращаются в краны. Короткое цилиндрическое тело, центр конструкции, выглядит очень тяжелым.
Белые и черные плитки пола отличить в общем можно. Пол понижается к своему (геометрическому) центру, водостоку, над которым зонтиком растопырилась табуретка (голубая – оттого и зонтик). От железного (подозрительного) квадрата под табуреткой концентрическими кругами грязевые разводы. Возле стола, прижавшегося к «противоположной» стене, пол сильно потерт, круги размыты, и здесь виднее, что это действительно грязь.
На деревянной раме мойки, почти закрывая собою отверстие, покоится доска. За нею – можно сказать, под нею – кран. Стоит его повернуть, идет горячая вода. Для этого нужно только сперва убрать доску. На доске грязная посуда, словно мухи на открытой ране, пустить бы на этот завал струю горячей воды.
Две вещи главенствуют надо всем. Первое – композиция из металлического подноса и красного пластмассового стаканчика для яйца, то и другое безнадежно замарано яичным желтком. Второе – кастрюлька, косо стоящая между другой посудой. Перекос подчеркнут зеркальной поверхностью жирного супа. Наполовину соскользнув в суп, оперся на шероховатую стенку кастрюльки кусок хлеба. На нем, уже размякшем, – разрезанная пополам луковица.
Сухая красная луковая шелуха словно маска поблекшей женщины.
(МЯЧ В ГОРОШИНКУ)
В то утро Пинта прикнопил на стену большущий лист лопуха и сказал:
– У стены тоже есть ухо.
Он ухмыльнулся и гордо подергал край своей майки. Фанчико по-стариковски покивал головой, было видно, что он, бедняга, опять что-то понял.
Толстый директор школы не любил нас: ни меня, ни папу. Сейчас-то, конечно, он просто таял.
– О, вот и ты… вместе с дорогим папочкой!..
– Что ж, сынок, вперед, смелее. – Он потрепал меня по щеке и подмигнул (но как-то так, что глаза оставались снаружи).
– Мы им сейчас наложим.
– А публика недурна. – Фанчико обвел рукой площадку. Пинта кивнул: он тоже, мол, видит девочек. Мы стояли все у боковой линии: я, отец и директор.
– Нало-ожим?! – Отец так ласков, так ласков.
Фанчико и Пинта устроились под подбородком директора, как под зонтиком, и с любопытством (нахально) поглядывали вверх. Я тихонько посмеивался.